Страх любви - де Ренье Анри 2 стр.


Г-н де Валантон заметил нерешительность своего друга.

— Итак, вы остаетесь?

— Дело в том… дело в том… — бормотал в замешательстве г-н Руасси, — что мне надо быть в полдень…

Г-н Руасси кашлянул два раза.

— Нет, дорогой мой, я должен быть на похоронах… Поля Ренодье… знаете, Ренодье…

Он омрачился. Ренодье был его сверстником — их сверстником, так как Валантон и он были приблизительно одних лет. Если г-н де Валантон доживал шестой десяток, то и он не намного отстал. Он прибавил:

— Впрочем, Ренодье был уже несколько лет так болен, наполовину парализован.

Он выпрямил свой крепкий торс и стойко уперся на прочных еще ногах, ногах охотника, которые целыми днями выносливо шагали за куропатками от одного выводка к другому. Г-н де Валантон смотрел на него насмешливо и снисходительно. Он хорошо знал своего Руасси, знал его страх смерти, его эгоизм. Позавтракать вдвоем с ним будет менее грустно, чем сидеть одному против пустого стула Бернара д'Аржимеля, а Руасси, в сущности, искал только предлога, чтобы избавиться от тягостной повинности. Поэтому г-н де Валантон сказал небрежно:

— Ну, в таком случае для Ренодье это было избавлением!.. Впрочем, я читал его книги, он ненавидел жизнь. Он провозглашал тщету всего существующего: он жаждал уничтожения. Теперь он его достиг!

Г-н Руасси согласился:

— Да, это правда; я редко встречал столь глубокого пессимиста! Но все же ради его сына…

Г-н де Валантон поднял брови:

— Его сына! Да неужели он заметит ваше присутствие? Вы зайдете к нему днем, после его возвращения с кладбища. Именно в эту минуту люди и нуждаются в утешении.

Г-н Руасси колебался:

— Вы думаете?..

— Я в этом уверен.

— Но я писал молодому человеку, что приеду…

— Ба! Скажете, что опоздали на поезд… Что там такое, Жюстен?

Слуга подал на подносе телеграмму, которую г-н де Валантон разорвал по пунктиру.

— От Бернара… Ах, он вернется только завтра.

В голосе г-на де Валантона был легкий оттенок грусти, а на лице выражение досады. Он помолчал с минуту. Г-н Руасси рассматривал маленькую вакханку из терракоты. Г-н де Валантон подошел к нему.

— Ох, уж эти старые холостяки, дорогой мой Руасси! Вы счастливы, около вас есть юное личико, которое вас не покидает!

Он вздохнул. Г-н Руасси усмехнулся и не ответил. Пляшущая и нежная фигурка из хмельной глины изгибалась над мрамором, красноватым и с прожилками, словно виноградный лист осенью.

II

В галереях Пале-Рояля начинали зажигаться огни, когда г-н Руасси вышел из магазина кожаных изделий, куда зашел купить дочери подарок. Он выбрал портмоне, так как Жюльетта как раз потеряла свое несколько дней тому назад. Г-н Руасси, опуская в карман покупку, поднял глаза. Человек с помощью длинной палки зажигал газовые фонари, висевшие под каждой аркой, и в каждом фонаре заставлял вспыхивать золотой огонек.

В саду сумрачные аллеи были пустынны. В грабиновых аллеях женщина устанавливала в ряд соломенные стулья, которые она сдавала за плату. Цветники за решетками расстилали зелень газонов, которая резко отделялась от темного чернозема клумб. Белые статуи, расположенные симметрично, высились на своих цоколях. Резкий ветер морщил воду в бассейне, где еле слышно журчал приспущенный фонтан. От всего веяло грустью, свойственной местам, из которых уходит жизнь. Только что продавец кожаных изделий сетовал перед ним. Он говорил, что лавки закрываются одна за другой, что покупатели редки, что торговля замирает, что то место гулянья, некогда блиставшее и столь посещаемое публикой, стало теперь в самом центре Парижа заброшенным уголком провинции.

Г-н Руасси смутно думал об этих вещах с сигарой во рту, которую он хотел докурить раньше, чем зайти к Марселю Ренодье, на улице Валуа. Окна квартиры Ренодье выходили в дворцовый сад. В то время, как г-н Руасси смотрел, есть ли в окнах свет, позади него раздались шаги; г-н Руасси обернулся. Господин, завидев его, сделал движение тростью. Кто бы это был? Прыгающая походка, развевавшийся галстук, шляпа набок, вид актерский и в то же время элегантный, квадратное лицо с закрученными кверху усами, монокль под нервной бровью…

— Ну, что же, господин Руасси, — произнес голос, слегка в нос, — вы меня не узнаете?

Мужчина уронил монокль на широкой черной ленте. Затем продолжал резким голосом:

— Ну да, это я, Сириль Бютелэ!

Г-н Руасси пожал своей рукой жесткие и худощавые пальцы, протянутые ему художником.

В былые времена они изредка встречались у Ренодье, когда Сириль Бютелэ писал портрет Ренодье. Г-н Руасси уже жил тогда в Онэ, но наезжал часто в Париж, от которого не успел еще отвыкнуть и куда его влекли неоконченные дела. То было лет семь тому назад. Ренодье испытывал тогда первые приступы болезни, которой суждено было мало-помалу разрушить его. Г-н Руасси припомнил тесный рабочий кабинет Ренодье, уставленный сверху донизу книгами, письменный стол, заваленный бумагами, портреты Шопенгауэра[3] и Флобера[4], рисунок, изображающий Генриха Гейне, кресло с удобными ручками красного дерева, за которые хватались пальцы Ренодье, когда, в промежутки между двумя его сарказмами по адресу его старого врага — жизни, острая боль заставляла откидываться на спинку кресла, с закрытыми глазами и судорожно сведенным лицом. Он припомнил все это, как и розу, постоянно свежую, менявшуюся каждый день, с колючим стеблем, в высоком хрустальном бокале, и маленькую скляночку с беловатой жидкостью, рядом с которой покоился в футляре благодетельный и гибельный шприц для впрыскивания морфия.

— Вы, вероятно, возвращаетесь от Марселя Ренодье, господин Бютелэ? А я иду к нему. Я опоздал на похороны, но хочу сегодня же, не откладывая, обнять бедного мальчика.

Г-н Руасси внезапно растрогался. Его душа, поверхностная и легкомысленная, поддавалась быстро разным впечатлениям, хотя приятные задерживались в ней дольше тех, которые не были таковыми. Бютелэ слушал его, не отвечая. Как и г-н де Валантон, он хорошо знал Руасси. Ренодье также не обманывался насчет своего друга. Бютелэ помнил, как Ренодье, проницательный в своей мизантропии, часто с горечью определял характер этого милого эгоиста.

Г-на Руасси беспокоило молчание Бютелэ. Он продолжал:

— Бедный мальчик! Он, вероятно, в таком состоянии, что его нельзя не жалеть.

В голосе г-на Руасси слышались и вопрос, и опасение. Мысль остаться наедине с плачущим Марселем смущала его. Он жалел теперь, что не пошел на похороны. Он воспользовался бы суматохою изъявляемых сочувствий, между тем как сейчас он, наверное, растрогается, преувеличит, сам того не желая, горе, которое естественно было испытать при смерти Ренодье. И он робко спросил:

— Скажите, господин Бютелэ, есть ли кто-нибудь у Марселя?

Сириль Бютелэ иронически улыбнулся. Он читал в мыслях г-на Руасси, как человек, привыкший угадывать по выражению лица каждого его тайные помыслы. Но зачем убивать в г-не Руасси порыв, который недешево обошелся его эгоизму? К тому же, быть может, Марсель рад будет повидать друга своего отца. Поэтому правильнее было успокоить г-на Руасси.

— Сейчас у него один из его товарищей, по имени Антуан Фремо, которого я несколько раз встречал в Венеции.

Г-н Руасси вздохнул с облегчением.

— Хорошо!.. Ах, ведь вы и в самом деле проводите там часть года!..

— Да. Палаццо Альдрамин, на улице Оньисанти, в Сан-Тровазо. Если когда-нибудь вам случится… Добрый вечер, дорогой Руасси.

И художник углубился в пустынный сад, который размерами и архитектурой своих крытых галерей и освещенных арок слегка напоминает площадь Сан-Марко и над которым сейчас в потемневшем небе, словно в Венеции, пролетали три запоздалых голубя.

Подходя к дому Ренодье, г-н Руасси застегнул сюртук и бросил букетик фиалок, который он утром, идя к г-ну де Валантону, приколол к отвороту. Перед ним, одна за другой, поднимались ступеньки лестницы, стертые и неровные. На площадки выходили двери, выкрашенные желтой краской. Положительно, дом выглядел небогато. В Онэ, по крайней мере, есть свет, воздух, приволье, и там можно пользоваться некоторым деревенским раздольем. Если жизнь не весела, то надо, по крайней мере, устраиваться так, чтобы жить в приемлемых условиях, а обстановка, в которой прожил жизнь Ренодье, способна была усилить его пессимизм. И г-н Руасси подумал, что и он стал бы ипохондриком, если бы ему надо было ежедневно подыматься по такой лестнице и дергать за шнурок звонка, подобный тому, который он держал в руке.

Звук шагов прервал его размышления. Старая служанка отворила дверь. Она узнала г-на Руасси и отерла глаза фартуком.

— Да, это я, бедная Эрнестина. Ах, какое у вас несчастье!

Эрнестина сказала, плача:

— Ах, господин Руасси! Какое горе!.. Не говоря уже о том, что Марсель заболеет от слез. Он ничего не ест, отказывается даже от чашки бульона, и, придя с кладбища, он не захотел даже переодеться. Пожурите его, господин Руасси; я совсем потеряла с ним голову.

Она шла впереди г-на Руасси по узкой прихожей, где на столе, среди нескольких визитных карточек, горела лампа, которая пахла керосином и фитиль которой она завернула, проходя мимо.

В гостиной, у камина, Марсель Ренодье сидел в кресле, опустив голову, подавленный. При появлении г-на Руасси он встал. В черном костюме, он был очень худ; он закрыл лицо своими длинными руками. Плечи его вздрагивали от рыданий, и он повторял надтреснутым голосом:

— Ах, господин Руасси, господин Руасси!..

В эту минуту смерть Ренодье показалась г-ну Руасси непоправимою потерею. Он упал на стул против Марселя и простонал:

— Сорок лет дружбы с таким дивным человеком!.. Расстаться навеки, не сказав прости, и потом не поспеть даже на похороны!..

Его слова гулко отдавались в комнате, и по мере того, как г-н Руасси говорил, он успокаивался. Он видел ботинки Марселя, испачканные глиной. В камине упало сгоревшее полено. Г-н Руасси машинально собрал в кучу угли. В глубине гостиной он увидел друга Марселя, скромно сидевшего в отдалении.

То был молодой человек небольшого роста, тщательно выбритый, с тонкими чертами, бледным цветом лица, большими серо-голубыми глазами, слегка оттененными синевою, и светлыми гладкими волосами. Его хрупкий стан был затянут в узкий жакет. На пальце у него был широкий перстень, и он часто этим отягощенным пальцем прикасался к, виску движением усталым и мечтательным.

— Вы, сударь, должны помочь мне убедить Марселя в том, что ему нельзя здесь оставаться. Ему необходимо куда-нибудь поехать… Да, Марсель, поверьте мне, поверьте моему опыту…

И безусый юноша принял вид человека, познавшего все горести жизни, и закрыл свои прекрасные глаза, окаймленные синевою, меж тем как пламя камина сверкнуло в камне его перстня.

Он говорил несколько протяжно и торжественно, делая ударения на некоторых словах. Г-н Руасси утвердительно кивал головой и собирался ему ответить, когда Марсель Ренодье предупредил его:

— Нет, нет, Фремо. Я хочу остаться здесь, в этом доме. Я не хочу избегать воспоминаний о моем отце. Нет, это невозможно.

В его отказе слышались испуг и нетерпение, и он обернулся к г-ну Руасси, как бы прося его о помощи.

Антуан Фремо меланхолически приложил к виску указательный палец и вздохнул, как человек, утонченность которого толкуют превратно.

— Но, дорогой Марсель, кто говорит вам о забвении? Вы уедете не один, а увезете с собой таинственного спутника. Вы отправитесь вместе с ним в один из тех умерших городов, где можно всецело предаться своим мыслям и имена которых дороги страждущим душам. Это — города снов. Они смягчают наше горе, но не излечивают его. Вам следовало бы поехать в Венецию, дорогой Марсель, ибо в зеркале венецианских вод можно всего яснее увидеть любимые тени.

Он умолк и смотрел вокруг себя. Марсель, тоже молча, помешивал в камине уголь. На часах пробило шесть. Марсель откинулся на спинку кресла. Слезы снова потекли у него из глаз.

— Он скончался в шесть часов, в ту минуту, как шел к столу. Он упал, проходя по передней… Умер, умер, умер…

Он повторял это слово глухим голосом, меж тем как Фремо перемещал с пальца на палец свой тяжелый перстень, а г-н Руасси думал о том, что его ждет г-н де Валантон. Это рассеет его после печального зрелища, свидетелем которого ему пришлось быть. Бедный Марсель! Его придется пожалеть, если он останется в этом угрюмом доме, таком одиноком, таком пустынном! И в самом деле, почему он не хочет послушаться друга? Путешествие развлекло бы его. Горе изживается от прикосновения к действительности. Не прав тот, кто позволяет съедать себя тоске! Но все же он, Руасси, не хотел покинуть беднягу, не выразив ему своей дружбы. Он взял со столика свою шляпу и почистил ее рукавом сюртука.

— Ну, дорогой мой Марсель, мне надо распроститься с вами… Должен спешить на поезд… Да, жизнь жестока! Ваш отец был прав.

Физиономия г-на Руасси выражала искреннее отвращение к жизни. Он прибавил:

— Я понимаю вашу скорбь, дорогой Марсель, понимаю также, сколь трудно вам последовать совету господина Фремо; но все же, если бы вы когда-либо ощутили потребность переменить обстановку, то не забудьте, что у вас есть друзья в Онэ, которые всегда будут рады принять вас там. Я говорю вам это не только от своего имени, но и от имени дочери моей, Жюльетты. Моя дорогая девочка поручила мне передать вам ее искреннее сочувствие.

При имени Жюльетты грустное лицо Марселя просветлело. Г-н Руасси, смущенный, продолжал чистить свою шляпу.

— Итак, решено. Стоит вам написать словечко, и вам приготовят комнату… О, не сейчас, разумеется. Вы еще слишком страдаете. К тому же и ради самой Жюльетты, не правда ли?.. Молодые девушки так впечатлительны: для нее было бы тяжело увидеть вас таким… Но позже… Мужайтесь, дорогой Марсель… Добрый вечер, сударь!

Марсель проводил г-на Руасси до прихожей. Он смотрел, как тот надел свое пальто, тщательно застегнув его. Две слезы блестели в глазах молодого человека, и дрожащим голосом он произнес:

— Поблагодарите от меня мадемуазель Жюльетту.

Дверь за г-ном Руасси закрылась, поколебав своим дуновением пламя керосиновой лампочки.

Когда Марсель вернулся в гостиную, Антуан Фремо смотрел на себя в зеркало над камином.

— Он кажется превосходным человеком, этот Руасси! Почему бы вам не поехать к нему?

Марсель сделал неопределенный жест. Фремо провел рукой, украшенной перстнем, по своим гладким волосам.

— Мне надо уходить. Вы нуждаетесь в отдыхе, и я также. Я очень устал сегодня к вечеру. Да, я хворал лихорадкой прошлой осенью, в Венеции, а после этих лагунных лихорадок всегда испытываешь состояние такой чувствительности, такой нервности…

Он с удовольствием рассматривал в зеркале свой образ, беспечный и романтический. Он добавил:

— Завтра я должен еще проститься с графиней Кантарини, которая уезжает в Италию… Это мой итальянский друг, мой бесконечно дорогой и прекрасный друг…

Оставшись один, Марсель Ренодье снова сел. Его взгляд упал на его ботинки, испачканные грязью. Глина, приставшая к ним, была землею умерших, землею, которая покрывала теперь останки того, кто некогда был Полем Ренодье, — и он принялся долго и горько плакать…

III

Дни, последовавшие за кончиною отца, были полны скорби для Марселя. Горе его слилось с безграничным утомлением. Началось оно в тот послеполуденный час, когда, идя за гробом Поля Ренодье, он поднимался в гору по многолюдным улицам, ведущим к кладбищу Пер-Лашез. С тех пор ему казалось, что он не перестает взбираться без конца по этой зловещей дороге. Он ощущал во всех членах тяжесть и разбитость. Обессилев, он сидел дома, погруженный в какую-то мрачную сонливость. Порою в эти дни изнеможения Марсель покидал свой уголок перед камином, где он грезил, охваченный внезапным беспокойством и неясным страхом, и подходил к окну. Оно выходило в сад Пале-Рояля. Он простирал наискось свой прямоугольник, окаймленный равными галереями, временами то грязный, то сухой, то пустынный, то оживленный игравшими детьми. Струя фонтана била над бассейном прямо вверх, среди брызг, или же изгибалась под ветром. Марсель, с минуту созерцал этот привычный пейзаж.

Он был ему слишком знаком. Он не помнил времени, когда бы он жил в другом месте, чем на улице Валуа. Он играл в этом саду… Позже он проходил через него по нескольку раз в день. Он знал его во всех видах: знал его одинокую зимнюю печаль, его зябкое весеннее очарование, его летнюю пыль, его осеннюю сырость, его воскресные дни, когда в нем гремела военная музыка. В галереях он знал каждый магазин. Он видел, как они приходили в упадок, один за другим, как они переходили от роскоши к плохой дешевке. Рестораны закрылись по очереди. Выставки фруктов и первых овощей, перед которыми он некогда так часто останавливался, любуясь персиками на мохе или ананасами среди листьев, опустели. В этой обстановке своей отроческой печали и юношеских волнений он испытал первую тревогу за здоровье отца, здесь он плакал, когда врач сообщил ему, что г-н Ренодье поражен неизлечимой болезнью, против которой наука признает себя бессильной.

Назад Дальше