Он остановился на мгновение.
— Я очень бы хотел, дорогой Марсель, для вас что-нибудь сделать и думаю, что могу быть вам полезен в одном отношении, но это очень деликатный вопрос, и об этом трудно говорить… Но я все же решусь… Я очень любил вашего отца, но я опасаюсь, что он чересчур прочно внушил вам свою манеру мыслить и чувствовать, слишком глубоко внедрил в вас свое отношение к жизни. Я не раз беседовал с ним на эту тему. Он раздражался моими возражениями. Он думал предостеречь вас таким образом от обманчивого призрака счастья и избавить от разочарований, которые он за собой влечет. Ваш отец считал своим долгом дать вам возможность воспользоваться его опытом: без этого, думалось ему, он оставляет вас безоружным и беззащитным. Он хотел, формируя ваш ум по образцу своего, остаться в вас и после смерти, и я боюсь, очень боюсь, что он в этом вполне преуспел.
Марсель Ренодье слушал художника, опустив голову. Он признавал истину его речей. Бютелэ продолжал:
— Смерть любимого существа — минута страшная. Он умирает для наших глаз, но возрождается в нашей памяти. Он овладевает в ней своим местом, проявляет в ней свое лицо, утверждает свою власть. С этой минуты определяются отношения, которые установятся между ним и нами. Как видите, это — минута решительная: минута, когда то, что будет нашей жизнью, отделяется от того, что было его жизнью… Себя или его будем мы продолжать? Ах, я хорошо знаю, что любовь, уважение, привычка побуждают нас подчиниться ему. Итак, пусть он управляет нашими мыслями и нашими поступками. Так! Но ведь это значит отказаться от самого себя и отстраниться от жизни… И вот к этому вы сейчас пришли.
Сириль Бютелэ оживился.
— Вы мне скажете, что вы заранее достаточно хорошо знаете, что такое жизнь, что вы не стремитесь попытать в жизни счастья, что вы подчиняетесь лишь тому, что в ней необходимо, и что вы не любопытны к ее возможностям… Это ваше право, ограничивать ваше соприкосновение с жизнью, но подумайте прежде, чем пользоваться этим правом, которое вы считаете отчасти как бы обязанностью и почти долгом чести. Не решайте своей судьбы, руководясь лишь одной чувствительностью или голосом совести. Не будет неблагодарностью по отношению к самому дорогому прошлому — отвести ему его место в вашей памяти, ограничив его участие в ваших поступках и мыслях… Вот то, что я хотел вам сказать и что сказал бы в присутствии вашего отца, если бы он был здесь.
Марсель Ренодье поднял голову.
— Я не философ, дорогой Марсель, и не собираюсь доказывать вам, что жизнь плоха или хороша в целом. Разумеется, я знал тяжелые минуты, страдал, стремился, сожалел. У меня были поводы жаловаться на людей, и все же меня огорчает, что я старею. Что бы там ни было, природа всегда с нами, с ее формами, красками, ароматами.
Сириль Бютелэ смотрел прямо перед собой, и лицо его утратило выражение усталости. Он подошел к мольберту. Стекло монокля приподнимало дугою его нервную бровь. Большим пальцем своей худой и ловкой руки он коснулся на полотне сладострастного образа. Марсель смотрел на него, помолодевшего и выпрямившегося, меж тем как снизу, сквозь полуоткрытую дверь мастерской, вместе с молодым смехом доносились солнечные звуки итальянского говора, подобные радостному щебетанью птиц…
Возвращаясь домой от Бютелэ, Марсель Ренодье вошел в сад Пале-Рояля. Стояли первые дни апреля. Несколько нежно-зеленых листочков распустились на ветках. Голуби перелетали и садились. Марсель опустился на скамью. Слова Сириля Бютелэ смущали его. Как, ему надо освободиться от влияния отца! Разве мало было разлуки через смерть? Отец учил его не доверять людям, и вот явился человек, советующий ему не доверять тому, кому он обязан этим недоверием. Нет, это было бы предательством, да еще предательством по отношению к умершему. Как осмелился Бютелэ дать ему подобный совет? К тому же разве отец его не был прав? Жизнь дурна. Тщетно, в образах людей и вещей, предлагает она нам видимость счастья и иллюзию наслаждения. Конечно, тело той нагой девушки было нежно и восхитительно; конечно, сладок был этот час в саду, уже почти весеннем, под этим чистым и затуманенным небом, по которому тихо проносились в наклонном полете тяжелые и блаженные голуби, — и тем не менее он чувствовал себя охваченным грустью, которая подымалась из самых недр его существа и которая была, как он ощущал, глубока, непобедима и бесконечна.
V
Солнечный луч, упавший на комод, медленно передвигался. От него темный лак старинного пузатого комода становился прозрачным, как черепаха, и оживлялась красноватая позолота китайских фигурок, корчивших странные гримасы. От мандарина с гибкой косой подвижный луч перешел на воина, потрясающего кривой саблей, заблестел на спине черепахи, потом осветил дерево с узловатыми ветвями и загнутую кверху крышу пагоды.
Марсель Ренодье полузакрытыми, заспанными глазами наблюдал передвижение солнечного луча, как вдруг комната наполнилась ярким светом. Полуприкрытый ставень только что был открыт снаружи концом длинной жерди, которой мелкими сухими ударами постукивали по стеклу, между тем как снизу доносились взрывы смеха.
Марсель Ренодье откинул одеяло. Жердь появилась снова, с легкой соломенной корзинкой на ее вилообразном конце, и одновременно веселый голос назвал его по имени:
— Марсель, Марсель!
Он поспешно набросил пиджак.
— Марсель, ленивец! Уже девять часов. Так как вы не спускаетесь вниз, то приходится посылать вам завтрак… Подойдите, по крайней мере, чтобы взять его… скорее, скорей!.. или я уроню…
Он подбежал к окну и распахнул его. Корзинка покачивалась в лучах солнца. В то время как Марсель протягивал руку, крупный персик, лежавший поверх других фруктов, покатился и упал. Смех еще более усилился. Молодой человек схватил корзинку, откидывая со лба спутанные за ночь волосы.
— Ни к чему вас спрашивать, хорошо ли вы спали… Боже, до чего вы смешны!
Марсель перегнулся за подоконник.
— Благодарю вас, Жюльетта… А вы как себя чувствуете?
Стоя внизу, м-ль Руасси смотрела на него. Белая стена, освещенная солнцем, заставляла ее слегка щурить глаза под широкой соломенной шляпой. Марсель видел ее прелестное веселое лицо, чудесные его краски, прямой и тонкий нос, полные губы. Лукавство и молодость делали ее еще прекраснее. Это нежное лицо дышало радостью жизни. Марсель любовался также круглой шеей, стройными плечами, высокой грудью; кожаный пояс стягивал гибкую талию.
— Марсель, я прошу вас обратить внимание на сливы.
Она прищелкнула языком с выражением лакомки.
Она была очаровательна, стоя на солнце. Вокруг нее сверкал песок аллеи, и тень ее лежала на нем, словно бархатная. Цветы на клумбах благоухали. Две бабочки летали над нежными петуниями. Слышалось журчанье речки, протекавшей за кустами сирени, а на другом берегу высокие тополя, стоявшие в ряд, трепетали, показывая серебристую изнанку своих листьев. М-ль Руасси угрожающе помахивала своей длинной жердью, резавшей нагретый уже воздух своим прохладным свистом.
— Одевайтесь же, Марсель! Стыдно долго лежать в постели в такое утро, как сегодня! Вам давно уже следовало выйти на воздух и гулять. Уже больше месяца, как вы живете в Онэ, а все еще не научились жить по-деревенски!.. Я уже успела сделать множество дел; я встала, когда еще не было шести часов… Да, да!.. Я выкупалась у старого моста. Вода холодная-прехолодная! Это было чудесно…
Перед Марселем промелькнуло видение этого купанья в прозрачной воде, заглушенное журчание которой слышалось за деревьями вместе с трепетом тополей, словно посеребренных ее отблеском.
— Да кушайте лучше ваши фрукты, бедный Марсель, вместо того чтобы слушать мою болтовню. Я ухожу… Ах, жалко оставить такой чудный персик!
Она нагнулась и подняла персик, выпавший из корзинки. Несколько песчинок впились в его бархатистую кожицу: она осторожно удалила их кончиком ногтя, повертела плод между пальцев и решительно закусила его округлость. Сочная мякоть растаяла под ее белыми зубами, потом, когда осталась одна лишь косточка, Жюльетта со смехом бросила ею в Марселя. Стекло зазвенело от удара. Молодой человек нагнул голову. Когда он поднял ее, м-ль Руасси исчезла за углом дома.
М-ль Руасси была права, рекомендуя Марселю лежавшие в корзинке сливы. Они были сочные и сладкие. Он нашел их превосходными и с грустью отметил, что, вкушая их, испытывает удовольствие. Что же означали эти внезапные затишья в его горе, которые он замечал в последнее время? Откуда эти кратковременные перерывы в воспоминаниях? Не были ли началом забвения эти повторные исчезновения скорбной мысли? Сегодня, проснувшись, он не думал ни о чем, забавляясь игрою солнца на старинной лакированной мебели и на позолоте китайских уродцев. Теперь его внимание привлек вкус плода. Ему стало стыдно. Он упрекал себя за то удовольствие, которое доставила ему внешность м-ль Руасси. Иное лицо должно бы было занимать его мысль! Ах, тоскующее лицо отца! Оно должно было стать для него навсегда лицом всего мира! Он чувствовал себя виновным в какой-то душевной грубости. Но тогда к чему было бежать одиночества, к чему было ехать в Онэ?
С середины июля он гостил у г-на Руасси, так как ему поневоле пришлось покинуть Париж. Он не мог больше выдержать. Уже в последние дни мая, перед отъездом в Венецию, Сириль Бютелэ, прощаясь с ним, нашел его до того изменившимся, что прислал к нему доктора Сарьяна. Доктор Сарьян, лечивший г-на Ренодье, осмотрел Марселя. Не было ничего серьезного, но не мешал бы свежий воздух, деревня. Ему следовало бы поехать в палаццо Альдрамин к Бютелэ, который его уже приглашал к себе. Рассеяние, связанное с путешествием, было бы ему полезно… Марсель твердо решил не слушаться советов доктора Сарьяна. Он не хотел удаляться из Парижа, не хотел отказываться от гнетущих воспоминаний перед портретом отца, от печальных паломничеств на кладбище Пер-Лашез.
После прихода доктора его уединение сделалось полным. Фремо, который исчез, наслаждался, вероятно, счастливой любовью с итальянской графинею… Однообразная и вялая жизнь длилась, не причиняя Марселю страданий от такого полного затворничества. Почтение к воле отца поддерживало его. Между тем здоровье его пошатнулось. В квартире на улице Валуа становилось жарко, а лето было крайне знойное. Сад, сожженный солнцем, издавал запах сухой пыли и горелых листьев. Деревья уже теряли свою листву, словно осенью. Голуби, воркуя, точно задыхались.
В начале июля он получил письмо от м-ль Руасси. Она повторяла приглашение г-на Руасси в письме кратком и радушном, написанном крупным почерком, открытым и смелым… Жюльетта Руасси! Он был тронут этим милым призывом к товарищу детства, которого она могла бы давно забыть… Но письмо оставалось на столе без ответа. Он как сейчас видел его голубоватый конверт, который держал в руках доктор Сарьян несколько дней спустя, приказывая ему на этот раз уехать немедленно из Парижа куда угодно. Он выслушал доктора Сарьяна с немым раздражением. По какому праву доктора своею волею подменяют нашу волю? Почему с таким упорством стремятся они заставить нас жить вопреки нашему желанию? Конечно, он не последовал бы его предписаниям, если бы как раз в это время старая Эрнестина не попросила разрешения поехать отдохнуть на месяц к родным. Положительно, все сговорились, чтобы выгнать его из дома. Но почему он выбрал именно Онэ?
Надо было проехать деревню, чтобы добраться до имения г-на Руасси. Крестьянские домики тянулись по бокам улицы до церкви, где надо было свернуть в крутой переулок, в конце которого шумела мельница. Оттуда надо было дойти до высоких ворот с остроконечной шиферной крышей и через них пройти во двор, поросший газоном и замыкавшийся с одной стороны стеной из битой глины, а с другой — зданием конюшни, над которым возвышалась голубятня. Прямо была решетка, отделявшая двор от дома, стоявшего наискосок. Дом состоял из двух флигелей, одного очень старого, из красноватого кирпича, где находилась кухня, и другого — более нового, каменного и одноэтажного. Перед домом была лужайка с цветными клумбами и огород с тремя площадками; к нему вел деревянный мостик, переброшенный через канаву. Канава соединялась с рекой, протекавшей за домом, и это кольцо воды замыкало собой рощу великолепных деревьев, которая была главной усладой Онэ, прохладной, зеленой и таинственной. Остальная часть имения состояла из лугов и нескольких участков пашни. Окружающая местность изобиловала дичью. Г-н Руасси любил охоту. Низенькая коляска и маленькая лошадка позволяли ему являться на приглашения соседей. Он охотно принимал их приглашения, приберегая для себя своих куропаток и зайцев и предпочитая истреблять в приятной компании чужую дичь.
Эта коляска была первым предметом, который увидел Марсель Ренодье, выйдя из вагона на станции Крез. Лошадь была привязана к забору. Молодой человек оглядывался вокруг себя, как вдруг он заметил м-ль Руасси. Он тотчас узнал ее. В смущении, он не знал, как заговорить с нею, когда она протянула ему руку со словами: «Здравствуйте, Марсель. Ваш поезд опоздал. Надеюсь, хорошо доехали, несмотря на жару? Дайте мне вашу багажную квитанцию…» И она быстро передала листок возчику: «Карлье, надо, чтобы сундуки этого господина были доставлены в Онэ до обеда… Идемте скорее, Марсель, можно спечься здесь на платформе…» Он покорно последовал за нею.
Выйдя со станции, девушка сама отвязала лошадь и поправила на сбруе застежку. Когда Марсель уселся рядом с ней, она спросила: «Удобно ли вам?» и они поехали рысью. Ехать надо было около часа. Несколько минут спустя она снова спросила: «Я вам не мешаю?» — «Нет, мадемуазель». Она стегнула по блестящему крупу лошади. «Мадемуазель? Вы с ума сошли, Марсель? Разве так говорят подруге по Тюильрийскому саду? Извольте называть меня Жюльеттой, или я опрокину экипаж!»
Довольно крутой подъем заставил лошадь идти шагом. Он припомнил это место. По сторонам дороги, в полях, изгибали свои ветви узловатые яблони. Теперь она заговорила с ним тихо, нежно, печально. Она говорила ему о смерти его отца, о том горе, которое он должен был испытывать. Г-н Руасси был также ею опечален. Он не мог приехать на станцию… Все в Онэ будут ему рады; он найдет здесь чистый воздух, отдых, тишину и свободу, какой только пожелает. Пока она говорила, малорослая лошадка подергивала ушами. Мухи жужжали. С высокой яблони упало яблоко средь шелеста листьев и веточек и глухо ударилось о сухую землю.
Жюльетта говорила правду. Г-н Руасси проявил радушие и гостеприимство, но совсем не упоминал о печальном событии, имевшем место в феврале: он избегал грустных разговоров. Г-н Руасси был милым эгоистом. Таким считал его г-н Ренодье. Г-н Руасси не скрыл от него в былое время причины своего переезда в Онэ: состояние его, сильно расшатанное, требовало от него этой жертвы. Не имея уже возможности вести в Париже ту жизнь, какую ему хотелось, он предпочел деревню, где ему должно было хватать его сократившихся доходов. К тому же он достиг возраста, когда приличествует быть благоразумным. О прошедших годах он сохранил слишком приятные воспоминания, чтобы по своей вине укорачивать то время, которое ему оставалось, чтобы перебирать их. Что касается его дочери, бывшей в то время еще в монастыре, то у нее, по выходе из Сакре-кёр, тоже найдется развлечение — разыгрывать хозяйку дома. Разве мало в этом занятия и забавы для особы, обладающей веселым нравом и превосходным характером? И г-н Руасси рассудил, вероятно, правильно, так как Жюльетта казалась вполне счастливой.
Марсель Ренодье сразу же оценил в молодой девушке ее природную склонность быть всем довольной, ее дар извлекать из всего приятное для себя. Это выражалось у нее тысячью способов, из которых самым обыкновенным был этот чудесный звонкий и веселый смех, который эхо разносило по дому и по саду. Она проявляла способность всецело отдаваться всему, что делала, какую-то исключительную пылкость. Если она читала, то читала со вниманием, которое ничто не могло нарушить; если работала, то работала с ожесточением; если она сидела, то сидела с наслаждением, готовая, казалось, навсегда так остаться. Она проводила иногда целые дни, причесываясь на разные лады, и тогда ничто не могло оторвать ее от зеркала. Она по двадцати раз переделывала букет или убирала вазу с фруктами, словно судьба всего мира зависела от этого соединения цветов или подбора плодов. Вместе с тем это постоянство и интерес к незначительнейшим вещам отнюдь не происходили от посредственности или мелочности ее ума. Она была умна, образованна, чувствительна, остроумна, с несколько, быть может, нарочитой податливостью к веселью, которое, однако, перемежалось у нее то неожиданным молчанием, то внезапной мечтательностью, что не было ни грустью, ни печалью, но какой-то немой и неподвижной сосредоточенностью, во время которой лицо ее принимало выражение необычной серьезности и особенной красоты… В эти минуты, — во время которых г-н Руасси старался всегда развлечь ее какой-нибудь шуткой, — молодая девушка больше всего нравилась Марселю; он чувствовал, как симпатия, робкая, скрытая и таинственная, сближала его с ней.