Он говорил так благосклонно и снисходительно, как будто не сомневался в ее положительном ответе.
– Я достаточно слышала, чтобы удивляться тому, что ты отступаешь от тобой же выработанных правил, – сказала она невозмутимо. – Ты желаешь спокойной, бесстрастной и однообразно текущей домашней жизни, а несколько минут тому назад употреблял все усилия, чтобы раздражить гофмаршала.
Она ни разу не назвала старика дядей.
– Тут маленькое недоразумение, милая Юлиана, – произнес он со смехом. – Правила не так суровы, пока я здесь, пока я распоряжаюсь. Не стану же я сам себя морить скукой! Я только не хочу, чтобы ссорились во время моего отсутствия, – продолжал он. – Боже милосердный, какое множество отчаянных писем сыплется тогда со всех сторон на несчастного отсутствующего! Валерия немало грешила в этом отношении… В самом дальнем уголке моего письменного стола и теперь еще лежат эти послания… любви. Я заботливо и с нежностью перевязал их тогда розовой ленточкой, но моя рука никогда не касалась их, поскольку я опасался вызвать гнездящихся там духов лицемерия, властолюбия и ребяческих капризов… И все-таки я был на втором плане; у нее был отличный духовник, придворный священник, и ему-то первому она открывала свое сердце.
Злая улыбка, подобно молнии, мелькнула на его красивом лице.
– Ба, чего же ты хочешь! – сказал он вдруг, после некоторого молчания, став у растворенной стеклянной двери и глядя на игравших мальчиков. – Я горжусь моим отношением к дяде почти так же, как гордится ребенок своим геройским поступком, когда принесет матери лакомый кусочек, не откусив от него по дороге. Видела ли ты меня когда-нибудь взбешенным? А ведь многие могут наговорить тебе такого о моей необузданной вспыльчивости, что ты ужаснешься. Здесь я владею собою преимущественно из желания хоть короткое время удивляться своему терпению, что некоторые счастливцы делают всю жизнь.
Молодая женщина посмотрела на него, и взгляды их встретились. В них не было и искры того огня, который, подобно молнии, вспыхивает в глазах двух людей, свидетельствуя о том, что они понимают друг друга. Она подумала: «Никто на свете не будет властвовать над душой этого взлелеянного судьбою и избалованного вниманием женщин человека, кроме его собственных буйных желаний и воли». А он, пожав плечами, взял свою шляпу, думая про себя: «В этих серо-голубых глазах можно счесть число стежков, которые она сделала пунцовым шелком во время моей речи».
– Я ухожу, – сказал он. – Берегись, Юлиана: смеркается, а храбрая прислуга замка клянется всем для нее священным, что тень дяди Гизберта появляется в этом окне: будучи на смертном одре, он велел перенести себя сюда. Но что я говорю! С такими безгрешными душами, как твоя, ничего плохого не может случиться.
– Духи относятся к нам в зависимости от того, любим мы их или боимся, – заметила она, не обращая внимания на насмешку в его голосе. – Я не боюсь тени дяди Гизберта, но желала бы спросить его: почему он хотел умереть именно здесь?
– Это и я могу тебе сказать. Ему хотелось бросить последний взгляд на свою «Кашмирскую долину», – ответил он, заметно оживившись.
Он подошел к Лиане очень близко и указал на сад:
– Там, под обелиском, велел он похоронить себя… Впрочем, тебе не видать отсюда монумента – он там, в стороне.
Он вдруг взял Лиану за голову обеими руками и повернул ее в нужном направлении. Его пальцы тонули в красновато-золотистой массе ее густых волос. Молодая женщина вздрогнула, с силой стряхнула его руки и устремила на него взгляд, горевший неподдельным негодованием. Он совершенно растерялся, густая краска разлилась по его лицу.
– Прости! Я и тебя и себя перепугал… Я не знал, что твои волосы при малейшем к ним прикосновении испускают такие искры, – сказал он нетвердым голосом, отходя от нее.
Юлиана села и опять склонилась над работой. Теперь она была спокойна и сосредоточена на себе, как и прежде, а Майнау был далек теперь от мысли, что эта женщина считает стежки своей вышивки. Он пристально смотрел на узкий пробор, блестевший на середине ее затылка, между распущенными косами; прежде он был как перламутр, теперь же принял темно-розовый оттенок. Он не взял брошенную им шляпу, досадуя на проявившуюся уже не в первый раз и вовсе неожиданную реакцию «этой рыжеволосой женщины», а еще более досадуя на себя из-за поражения, да еще от нелюбимой жены. Самое лучшее было предать случившееся полному забвению.
– Я на самом деле желал бы, чтобы дядя Гизберт мог вернуться и посмотреть туда, – сказал он и подошел к злополучному окну. Теперь он говорил очень спокойно. – Ровно тринадцать лет лежит он там под красным мрамором; между тем его любимые индийские растения разрослись под северным небом так, как он, вероятно, не ожидал. Они часто бывают причиной споров в Шенверте. С наступлением сурового времени года все эти чудеса южной флоры следует укрывать под гигантскими стеклянными сооружениями, животные тоже требуют особого ухода, а это стоит больших денег. Дядя ежегодно делает попытки стереть с лица земли дорогую затею, а я решительно не позволяю повредить даже один лист.
– А что до человеческой жизни, которую немецкий дворянин завез под северное небо? – спросила она, и ее мелодичный голос прозвучал резко.
Он снова быстро подошел к ней.
– Ты намекаешь на женщину в индийском домике? – спросил он. – Вот, полюбуйся на мальчика! – Тут он указал на Габриеля, на спине которого сидел Лео; худенькая фигурка «лошади» то и дело дергалась под ударами хлыста. – Это типичный представитель индийской расы, привезенный из-за моря как неоценимое сокровище: трусливый, по-собачьи преданный и поддающийся на малейшие соблазны… Этот мальчик противен мне. Я скорее простил бы ему пару синяков на спине моего сына, нежели это скотское раболепие человека, созданного по образу Божию… Лео, хватит уже! – крикнул он громко в отворенную дверь и сердито нахмурил брови.
Габриель только что взошел на верхнюю ступеньку. Он очень утомился и вспотел под беспокойным седоком, которого с трудом нес на себе по лестнице; но, несмотря на это, его лицо оставалось по-прежнему бледным, хотя прекрасные линии его овала не изменились, как у здорового ребенка.
– Ступай домой! – грубо приказал ему Майнау и повернулся к нему спиной.
По-детски наивная и вместе с тем меланхолическая улыбка, оживлявшая лицо Габриеля, когда он всходил по ступеням, мгновенно исчезла, а лицо от испуга стало еще бледнее. Сердце Лианы сжалось, когда он с нежной заботой спустил на пол сына сурового человека и не удержался, чтобы не погладить робко и ласково курчавую головку Лео… Бедный «козел отпущения»! Его юная душа отдана была во власть строгой церкви и ревностно-религиозной аристократии, а могущественный человек, который мог бы защитить мальчика, ослепленный предубеждением, презирал его и унижал.
– Покойной ночи, милое дитя! – крикнула она мальчику, когда тот неслышным шагом спускался по лестнице.
Затем она сложила свою работу и встала. Сознавая свое полнейшее бессилие, она ни слова не сказала в защиту несчастного ребенка, но, стоя теперь перед мужем, олицетворяла протест против жестокости владельца замка.
Майнау молча смотрел на нее сбоку, снова закуривая свою сигару.
– Видишь ли ты это дивное дерево? – спросил он холодно, указывая на одну из банановых пальм в индийском саду. – Оно гордо возносится к холодному небу, между тем как чужеземное человеческое отродье унижается до скотского служения. В таких случаях я не знаю жалости.
Молодая женщина стояла спиной к нему и убирала рукоделие в рабочую корзинку и даже не подняла глаз при его словах.
– Не будешь ли так добра хотя бы взглянуть на меня? – сказал он строго.
В первый раз он оставил тон доброго товарища и заговорил как глава и повелитель, поскольку был оскорблен.
– Недостает еще, чтобы жена демонстрировала мне свое нравственное превосходство и выказывала презрение из-за этого незаконнорожденного!
Юлиана испугалась, как бывало дома, когда слышала повелительный голос матери. Она робко повернулась к нему и в эту минуту ее побледневшее лицо стало особенно миловидным, девственно-чистым. На Майнау смотрели большие испуганные глаза.
Горевший гневом и досадой взгляд его тотчас же смягчился.
– Боже мой, как ты бледна, Юлиана! Ты смотришь на меня так, как Красная Шапочка на злого Волка… Неужели ты сомневаешься теперь в моем дружеском отношении к тебе?.. А? Мне было бы жаль, – сказал он с сожалением, пожимая плечами, как будто опасаясь за тщательно сохраняемую скуку в Шенвертском замке. – Я хочу открыть тебе некоторые обстоятельства, – прибавил он, порывисто прохаживаясь по залу. – Когда дядя Гизберт после продолжительного отсутствия вернулся в свое отечество, мне было лет четырнадцать, и я обожал своего «индийского дядю», хотя никогда его не видел. Знали, что он посредством торговли в тысячу раз увеличил свою часть наследства. Рассказы о его жизни могли бы занять не последнее место в сказках «Тысячи и одной ночи», но когда он, еще будучи в Бенаресе, распорядился купить Шенверт и устроить здесь все по своему вкусу, то граждане нашей благословенной столицы буквально разинули рты… Я никогда не забуду его, этого красавца со своеобразными манерами и гениальной головой, в которой гнездилась самая мрачная меланхолия. «Кашмирская долина» была его идолом, а за проволочной оградой поселилось существо, которое по его приказанию было перенесено на носилках из дорожной кареты в индийский домик. Те, кому выпало счастье нести «бледный лотос с берегов Ганга», клялись потом, что это не женщина, а воздушная нимфа.
И теперь эта чужестранка, полуженщина-полуребенок, лежавшая в домике на кровати, производила то же впечатление и казалась воздушным существом, которое только металлические мониста и браслеты удерживали на земле.
– Кроме дяди гофмаршала и придворного священника, бывшего тогда простым капелланом, мало кто посещал Шенверт: высокомерие хозяина удерживало визитеров, – продолжал Майнау. – Мне самому только раз выпала милость провести здесь три дня, и тут случилось со мной то же, что с любопытными женами в «Синей Бороде». – Майнау весело засмеялся и стряхнул пепел с сигары. – До кровопролития, конечно, не дошло, но дядя запретил мне приезжать сюда… Индианка за проволочной оградой положительно вскружила мне голову. Перекрестись, Юлиана! Как вспомню о всех безумствах, которые творил ради женской красоты!.. Я кидался в воду, чтобы поймать унесенный ветром бантик, пил шампанское из бальных башмачков, так отчего же мне было не перелезть через ограду Шенверта, чтобы видеть женщину, которую, как говорили, дядя Гизберт любил до безумия? Дверь не была заперта, а «бледный лотос» не была пленницей; но я убежден, что она не хотела быть предметом внимания безбородого племянника своего владыки и повелителя, и потому прогулки по «Кашмирской долине» мне были запрещены… Итак, с замиранием сердца и не поднимая глаз, я полз между кустами и вдруг очутился прямо пред дядей. Он не сказал мне ни слова, но сострадательно-насмешливый взгляд его до того пристыдил меня, что я, забыв о своем юношеском самолюбии, торопливо обратился в бегство… В то же утро без моего ведома была подана к замковому подъезду моя дорожная карета; дядя любезно простился со смертельно уязвленным юношей, его посадили в карету и отправили обратно в университет – это было как холодная ванна.
Майнау, улыбаясь, подошел к окну и посмотрел на индийский сад. Сумерки сгущались, низкая тростниковая кровля индийского домика была едва видна за штамбовыми розами, и только на золотых куполах индийского храма отражались еще последние отблески угасавшей вечерней зари.
– Я снова увидел дядю, – продолжал он после минутного молчания, став вполоборота к Лиане, – когда приводилось в исполнение его последнее желание и доктор готовился бальзамировать его труп. Меня вызвали из университета в Шенверт на погребение… Обезображенный лежал он на атласных одеялах. Аромат кашмирских роз сменился неприятным запахом ладана, через задрапированные черной материей окна не проникало пение соловьев. Вместо него читались нараспев молитвы, и духовное лицо прославляло дядю за то, что он вовремя оставил свои заблуждения и стал на путь спасения… Неутешительный факт для этих догматов, – прервал он вдруг себя сердито, – что душа тогда лишь принимает их, когда болезни тела изнурят ее и когда все струны нервной системы расстроены, а то и порваны, и бедный мозг, отуманенный приближением смерти, не в состоянии работать! Да, вот таков был печальный конец этой необыкновенной, сказочной жизни, полной идеалов!
Молодая женщина все еще стояла перед своей рабочей корзинкой; она, сама не сознавая, что делает, несколько раз укладывала и вынимала из нее разноцветные клубки ниток, поглядывая на красивые линии полукруглого окна, у которого умер дядя Гизберт, созерцая свое индийское творение, и с этим впечатлением «заблуждения» отлетела его душа, несмотря на целые облака ладана, наполнявшего комнату… В полумраке сумерек оконная рама отражалась на паркете гигантским черным крестом, и неясно выделялась фигура говорившего Майнау, голос которого звучал то насмешливо, то гневно.
– Я знал, что в индийском домике родился ребенок, – помолчав, продолжал он. – Я видел его на руках у Лен, тогда это маленькое существо с меланхолическим лицом глубоко трогало меня… Завещания не было, но в силу моих понятий о нравственности я был убежден, что мальчик – первый наследник. Я высказал свое мнение, и тогда мне показали записку. Дядя Гизберт умер от ужасной болезни горла; за несколько месяцев до смерти он уже не мог произнести ни слова и изъяснял свои мысли письменно. Таких записок осталось много. Вот здесь, – он указал на высокий письменный стол в стиле рококо, – в ящиках этого так называемого стола редкостей гофмаршала собраны они все до единой. В одной из таких записок он в категорической форме отказывался от женщины в индийском домике и настоятельно требовал, чтобы мальчик был воспитан в духе служения Церкви. Я был взбешен, да и теперь еще не могу примириться с мыслью, что даже такой человек, как он, мог тяжко страдать от змеиного лукавства женщины… Дядя и я были законными наследниками. Мы вступили во владение Шенвертом. Таким образом я сделался хозяином и индийского сада; чудный образ дяди со спокойно скрещенными руками и огненным мечом насмешливой улыбки не преграждал мне более дороги в индийский домик под тростниковой крышей, где лежал обожаемый «цветок лотоса», будто сраженный мстительной рукой.
– И ты наконец смог видеть ее? – невольно вырвалось у Лианы.
Он жестом выразил отвращение.
– Напрасно ты так думаешь. Нет! Я исцелился навсегда! Неверной женщины я не коснусь и пальцем. А потом, – он содрогнулся, – я не могу видеть подобных больных – при этом возмущается каждая клеточка моего организма… Эта женщина не в своем уме, разбита параличом и по временам кричит так, что в ушах звенит; она уже тринадцать лет умирает. Я никогда не видел ее и, насколько могу, обхожу стороной индийский домик.
Лиана закрыла рабочую корзинку и позвала Лео, игравшего в камешки на площадке, усыпанной гравием. Во время рассказа Майнау Лиана чувствовала, что готова была взглянуть на него, подойти ближе и проявить теплое отношение к его рассказу; но вот опять вдруг проглянул его возмутительный эгоизм, и на нее повеяло холодом. Этот человек, гордый сознанием собственной силы, старался устранить со своего пути все, что могло помешать ему вполне наслаждаться жизнью.
– Скажи папе покойной ночи, Лео! – попросила она мальчика, который, стремительно бросившись к ней, повис на ее руке.
Майнау поднял его и поцеловал.
– Теперь ты не будешь более спрашивать о женщине в индийском домике, Юлиана?
– Нет.
– Надеюсь также, что я не услышу больше прозвучавшего как вызов мне нежного «покойной ночи, милое дитя». Ты понимаешь, что я должен так поступить.
– Я медленно соображаю, и мне нужно время, чтобы прийти к какому-либо выводу, – прервала она его и, слегка поклонившись, вышла вместе с Лео из зала.
– Педагог! – досадливо буркнул Майнау сквозь зубы и повернулся к ней спиной…
«Ну что ж, тем лучше!» – подумал он, усмехнувшись, и велел подать лошадь.
Он поехал в столицу, чтобы там провести остаток вечера и ночь.