Лабух - Алексей Молокин 13 стр.


— Новый появится — и его прикончим, — уверенно заявил командир. — Не мы, так другие. В танке место пусто не бывает.

— Ну, удачи! — Лабух закинул кофр с «Музимой» за спину. — Мы пошли.

— Как же так, без войны, — пробормотал подполковник вслед. — Жить-то как?

Но музыканты его уже не слышали. Они вышли с жилой территории и направились к проходным Старого Танкового завода, где вот-вот должна была кончиться смена.

Глава 10. Старый Танковый

Проходные старого танкового завода напоминали вход на заминированную станцию метро. Все турникеты были перекрыты, только у одного, самого дальнего, одиноко маялся пожилой вахтер, вооруженный музейным револьвером. Вахтер долго и пытливо всматривался в их лица, сверялся с какими-то бумажками, потом звонил по внутреннему телефону и, наконец, сурово кивнув, пропустил на территорию. За проходными было удивительно безжизненно. Справа и слева громоздились разноэтажные корпуса цехов и каких-то заводских служб, угрюмые и явно необитаемые. Только маленький киоск, прилепившийся к стене закопченного, с высокими трубами, торчащими из подлеска, выросшего на крыше, здания, указывал на то, что здесь есть жизнь. В киоске торговали сосисками в тесте и беляшами.

— Сударыня, как нам пройти в сборочный цех? — обратился Мышонок к скучающей продавщице, закутанной в грязный белый халат.

Сударыня сначала опешила от такой галантности, а потом расцвела.

— Вон, сразу за литейкой, повернете направо, там будут рельсы. Идите по ним, и придете в сборочный. Беляшику не желаете? Свининка у нас своя...

— Спасибо, мы только что отобедали, — церемонно ответил Мышонок и откланялся. Продавщица проводила компанию поскучневшим взглядом и уткнулась в потрепанный дамский роман.

«Прямо-таки край натуральных хозяйств, — подумал Лабух. — Все-то тут у них свое, а они еще и танки делают! Зачем, спрашивается? Наверное, привыкли, не могут без этого, а может, для того, чтобы окончательно не превратиться в клятых. И подполковник воюет по той же причине».

Мысль показалась Лабуху интересной, но надо было спешить, и он оставил, спрятал ее в память, чтобы, когда будет время, разобраться поподробнее.

Лабух, Мышонок и Чапа прошли мимо приплюснутого здания из почерневшего, некогда красного кирпича, холодного даже на вид, — видимо литейки — и, следуя указаниям продавщицы, повернули направо, туда, где тянулись едва заметные в зарослях полыни и репейника ржавые рельсы.

Идти по шпалам неудобно. Если шагать со шпалы на шпалу, то шаг получался слишком коротким, а через одну на третью — приходится прыгать. Так что вскоре они свернули на обочину и двинулись по узенькой плотно утрамбованной тропинке, цепляя репьи и обжигая ладони о стосковавшиеся по человеку крапивные листья. Потом им пришлось пробираться вброд через густые заросли, потому что на рельсах стояли две открытые платформы, нагруженные рыжими, похожими на засохшие коровьи лепешки, отливками танковых башен.

— Ну, и где он, этот джаггов сборочный, — ругался Мышонок, — конца-края этим рельсам не видно, и растительность здесь какая-то недружелюбная. В общем, не райский сад, да еще собаки все время гавкают! Чапа, ты любишь сторожевых собак? Я вот не люблю! Идет тебе навстречу этакая здоровенная псина, и кто знает, что там у нее на уме? Может, она просто поздороваться хочет, а может, давно никого не кусала и соскучилась по любимому занятию. А тут ты ей подвернулся — в ней ретивое и взыграло! Нет, не люблю я собак. Кошки лучше, им на людей наплевать, они сами по себе. Вроде нас.

Чапа героически сопел, волоча на себе боевые барабаны.

Действительно, то справа, то слева время от времени раздавался разноголосый собачий лай. Наверное, когда-то здесь держали сторожевых собак, но потом ухаживать за ними стало некому, и псов просто выпустили на территорию завода. На вольные хлеба. С мясом, если, конечно таковое попадется. Лай раздавался все ближе и чаще, иногда в зарослях чертополоха мелькал поджарый черно-рыжий силуэт и сразу исчезал. Присутствие собак было похоже на эффект двадцать пятого кадра. Вроде их и не видно, а на нервы действует, и еще как! Когда музыканты выбрались, наконец, из зарослей на небольшую проплешину, засыпанную красноватыми шариками кокса, на рельсы выступил устрашающих размеров кобель восточно-европейской овчарки и, припав на передние лапы, негромко зарычал.

— Здравствуйте, дети, это я, серый волк пришел! Пора обедать, — перевел Мышонок и добавил, сбрасывая на землю сумку с провизией и принимая боевую стойку: — Помоему, мы ему чем-то не понравились. Чапа, ты давно в последний раз ванну принимал? А то бедному песику невкусно будет.

Из зарослей кустарника и бурьяна на проплешину не торопясь выступали все новые и новые собаки — это была стая. Псы возбужденно повизгивали, перебирали лапами, оглядываясь на вожака, но пока не нападали.

— Ба, да у них тут целый биг-бэнд! — печально констатировал Мышонок. — Знаешь, Чапа, наверное, пришла пора разворачивать кухню, а то они нас сырыми схарчат.

— Может быть, они просто не пускают нас к сборочному цеху, — предположил Лабух. — Вон он, сборочный, уже недалеко.

Действительно, метрах в двухстах виднелись высокие арочные пролеты сборочного цеха. Оттуда доносился надсадный рев танкового дизеля. Начинаясь с низкого хрипа, звук поднимался почти до визга и обрывался. Потом все начиналось снова. Казалось, в сборочном пытаются обуздать какого-то жуткого зверя, а тот бросается на железные прутья клетки, никак не желая признать собственную несвободу.

Лабух отступил на шаг. Вожак сделал шаг вперед. И еще шаг. И все собаки стаи приблизились, сужая кольцо.

— Вот оно что, — сообразил Лабух. — Если мы приближаемся к сборочному цеху, то мы для них нарушители, а если отступаем — то добыча. Нарушителей надо остановить, этому их учили, а добычу надо загнать и сожрать, этому они научились сами. Ну что ж, если тебя окружили псы — стань волком!

Гитара прыгнула в руки, пальцы защелкали переключателями звуковых режимов, и протяжный волчий вой вознесся над полупустыми корпусами Старого Танкового.

Волк кричал голодно, зло и радостно. В отличии от танкового рева, волчий вой был живым и голодным. Ему, Большому Волку, было хорошо известно, как следует поступать с собаками, будь их здесь целая дюжина — тем лучше! Лабух включил реверберацию, и Большому Волку ответили голоса других волков. Мышонок, наконец, сообразил, что делать, и низкое хриплое рычание прокатилось над ржавыми рельсами, сминая желтые метелки полыни, резонируя в пустых раковинах танковых башен и бетонных пролетах заброшенных зданий. Чапа успел-таки развернуть ударную установку, и к волчьему вою добавилось глухое ворчание большого тамтама. И вожак собачьей стаи не выдержал. Сохраняя достоинство, еще топорща загривок, он, медленно пятясь, отступил в заросли, а вслед за ним пропала и вся стая.

— Здорово все-таки ощущать себя несъеденным! — воскликнул Мышонок, закидывая боевой бас за спину и направляясь в сторону громадных, сваренных из листов броневой стали ворот сборочного цеха. Лабух с Чапой молча с ним согласились.

Сборочный цех потрясал своими размерами. Большую его часть занимал чудовищный подвесной конвейер, правда сейчас неработающий. Под потолком, на цепях висели схваченные за стальные бока танковые корпуса и башни. У стены, словно свежесрубленные и ошкуренные корабельные сосны, комлем-казенником в одну сторону, рядком лежали танковые пушки. Глядя на стальные рубчатые рулеты, Лабух понял, почему гусеница называется именно гусеницей, а не как-нибудь еще. Вот уж где царствовал истинно тяжелый металл — сталь! И люди здесь казались особенно хрупкими и уязвимыми.

Один-единственный танк был полностью укомплектован, собран и теперь стоял на испытательном стенде, матово сияя болотно-зелеными боками. К прямоугольному выхлопному лючку был подсоединен плотный брезентовый рукав, уходящий куда-то вниз. Вблизи танк поражал аккуратностью, какой-то особой военной целесообразностью, следствием которой было полное отсутствие декоративных элементов. Лабух сообразил, что именно этот танк и ревел, как обиженный зверь, и что, скорее всего, на этом танке завтра и пойдут ветераны в свой нескончаемый последний бой. В пролетах цеха остро пахло тяжелым железом, смазкой, а ещё соляркой и выхлопными газами. И, как ни странно, в сборочном было довольно людно. Смена закончилась, в проходах и на стальных галереях начал скапливаться народ. Здесь были и смешливые молоденькие девчонки-электромонтажницы в вызывающе-коротеньких белых халатиках, и серьезные молодые люди, скорее всего, инженеры, и основательные пожилые рабочие и, как ни странно, дети. На Старом Танковом оказалось неожиданно много народа. На заводе не просто работали — на заводе жили! Лабух с товарищами расположились на небольшой платформе у торцевой стенки рядом с автоматом с газированной водой.

«Что же им играть? — растерянно думал Лабух. — Ведь это же не рок-тусовка, это люди, которые занимаются своим делом и, наверное, считают его очень важным. Вряд ли им интересны изыски и гримасы современного рока или попсы. Но они слышащие, это совершенно очевидно! Видимо, глухари не смогли или не захотели добраться до работников Старого Танкового завода. Может быть, и сунулись разок, но нарвались на клятых ветеранов в Ржавых Землях, а если как-то обошли полосу отчуждения, то уже на Полигоне их встретили обрадованные тем, что увидели, наконец, врага, просто ветераны, и на этом вторжение закончилось. Второй попытки, скорее всего, не было. Глухари, надо сказать, очень даже себя берегут, нам бы у них поучиться. Ну ладно, начнем потихоньку, а там поймаем резонанс, и все будет как надо».

Собравшиеся на концерт обитатели Старого Танкового, как и полагается всякой уважающей себя публике, негромко переговаривались, грызли семечки, аккуратно — цех все-таки — сбрасывая шелуху в бумажные кулечки. Девчонки-работницы с откровенным интересом разглядывали музыкантов. Пришельцев извне, из другого мира, непохожего на замкнутый на себя мирок Старого Танкового, мира, где совершается яркая, искрящаяся жизнь, в которой и любовь, и заботы — все другое. Жизнь, в которую так хочется уйти, но боязно, ах как боязно. И некоторые, самые отчаянные, наверное, уходят, и кто-то из этих некоторых возвращается, растратив всю свою отчаянность на городские пустяки, и Старый Танковый молча принимает их обратно.

Как-то сами собой пальцы Лабуха принялись неторопливо, как бы между делом, наигрывать негромкое, вкрадчивое и томительное начало «Самбы для тебя». Мышонок с Чапой осторожно вступили, оставаясь при этом где-то в сторонке, потому что это была музыка для двоих — для гитариста и публики-женщины, которой надо шептать, обещать, уговаривать, чтобы, в конце концов, влюбить в себя хотя бы на время, пока звучит гитара. И Лабух всем своим напрягшимся и все-таки бережным телом почувствовал, как цех, ставший теперь залом, расслабился и вошел в музыку. Теперь это была самба вдвоем, и Лабух начал импровизировать. Сначала медленно, слегка раскачивая зал, потом все быстрее и быстрее, так что женщина, для которой он играл, забыла, наконец, про свою убогую жизнь, про вечное кружение между домом и работой. Он снимал усталость и обыденность, словно кожуру с луковицы — до слез. И когда понял, что женщина устала, снова принялся за обещания и уговоры. Не было больше цеха, не было Старого Танкового завода, где люди рождались, жили, строили танки, старели и здесь же, наверное, умирали, а был огромный, теплый мир любви и понимания. Так бывает только в далеких-далеких странах, а может быть, на каких-нибудь чудных островах, которые нам, увы, никогда не увидеть...

Теперь зал был взят. Взят осторожно и не больно, теперь можно было играть, теперь им верили. И они играли, сначала инструментальные вещи, потом, по просьбам зала, — песни, потом они поиграли вместе с небольшим местным духовым оркестриком — вот уж точно, где слышащие, там и звукари! Потом их попросили сыграть на танцах, и они играли без перерыва до позднего вечера. Наверное, они играли бы и до утра, но в цехе появился солидный господин в строгом костюме и галстуке — начальник — и напомнил, что завтра с утра все должны быть на работе. И тотчас же возник бард. Он появился незаметно, и над гомоном и гвалтом разгоряченных танцами людей всплыл простенький гитарный перебор. На сей раз бард был молод, слегка бородат, играя, он все время скашивал глаза на струны, словно боялся забыть вечные бардовские три аккорда.

«Несерьезный какой-то бард, — с неожиданной обидой подумал Лабух, — такой может наиграть дорогу разве что из прихожей на кухню. Правду говорят, что многие барды имеют кухонное происхождение. И даже гордятся этим».

Но бард неожиданно подмигнул им, качнул гитарным грифом и заиграл.

Под пальцами ощущая

Стальную пронзительность струн,

Сыграю я на прощание

Остывающему костру.

Сыграю песню лиловую,

Как угли в серой золе,

Не первую и не новую

Песню на этой земле.

О том, как стареют скитальцы

И расходятся по домам,

Как гибкость теряют пальцы,

Прежде послушные нам.

Спросят меня: «О ком ты?»

А я отвечу: «Да так...

О тех, кто умер в окопах,

И не дождался атак».

Лабух увидел, как движения слушателей замедлились, превратились в сонное шевеление, на площадку опустилась радуга с пробегающими вдоль волнами света, и музыканты, отделившись от публики, неожиданно оказались внутри радуги. А бард продолжал.

И расскажу, как славно,

Хоть вроде бы и не в тон,

В небе луна плавает,

Словно в стакане лимон.

Струны, смутившись, трону я

И, пальцами души задев,

Песню сыграю лимонную,

Как солнечный летний день.

О том, как дороги пахнут,

Как тени по ним скользят,

Сияющий мир распахнут,

И нежность слепит глаза...

Спросят меня: «О чем ты?»

А я отвечу: «Да так,

О том, как, взрослея, проселки

В проезжий сливаются тракт».

Забавно и весело было смотреть на мир из радуги, идти не хотелось, но дорога была наиграна, и музыканты потихоньку зашагали по ней, осторожно ступая каждый по своей цветовой дорожке. У Лабуха под ногами оказалась узкая травянисто-зеленая полоса, Мышонок весело вышагивал немного поодаль, раритетные сапоги бодро топтали оранжевую тропинку. Чапе почему-то выпало тащиться по густо-синему, он все время ворчал, что, дескать, не голубой он, Чапа, и никогда не поголубеет, и со стороны барда это просто издевательство — наиграть ему, боевому барабанщику, дорогу такого позорного цвета.

И в голосе чуть осипшем

Север смешав и юг,

Я песню неистово-синюю,

Ударив по струнам, спою.

Как море сине-искристое

За кормой корабля дрожит,

И солнце летит икринкою

Синь-рыбы по имени Жизнь.

«Сейчас цветные полосы разойдутся, и мы расстанемся, — с сожалением подумал Лабух, — у каждого свой дом и своя дорога к нему».

Но радуга оставалась радугой и не собиралась расклеиваться на отдельные цвета, а снизу, уже еле слышно, доносился голос барда.

Спросят меня: «О чем ты?»

А я отвечу: «Да так...»

И песню сыграю черную,

Как земные цвета пролистав,

Поезд дальнего следования

Окнами в ночь глядит,

Я песню пою последнюю

О том, что пора сходить...

И незнаком полустанок,

И в окнах не светит огонь,

Я допою устало

И тихо оставлю вагон.

Песня кончилась. Возвращение состоялось, потому что вся компания очутилась на темной улице неподалеку от никогда не закрывающихся, навеки сломанных ворот, за которыми начинался знакомый Лабухов двор.

— Хорошо, что бард появился, а то ночью, через Полигон, а потом опять через Ржавые Земли... — Да тамошние оглоеды глиняные все бы сожрали. Весь наш гонорар, с нами заодно.

Назад Дальше