Именно тогда я, обезумев, стал волочиться за супругами святых подвижников и едва не стал скопцом.
Вылечила же Могучего, уже считавшего себя Бессильным, обезьяна. Ласковая самка из дебрей Кишкиндхи, которую тогда еще никто льстиво не именовал Рикшараджей, Царицей Чащи, Слезой Брахмы. Да и не искала маленькая Рикша почета или славы: просто была тихо счастлива, когда я месяцами пропадал в ее логове, нянча младенца и не откликаясь даже на призывы Миродержцев.
Он умер почти век тому назад, мой Валин-Волосач, могучий ублюдок с сердцем Бога, душой святого и мохнатой мордой зверя. Его называли царем обезьян — и это была правда. Его называли Ревнителем Обетов — и это тоже была правда. Его называли Победителем Десятиглавца, неуязвимого ракшаса, ужаса богов и демонов… Он жил и умер, мой сын от бескорыстной обитательницы Кишкиндхи, а я узнал, что могу иметь потомство.
От обезьян.
И еще — от людей.
На миг мне показалось, что я смотрюсь в зеркало — до того мы были похожи. Видимо, настал день, когда боги моргают, у меня все валилось из рук с самого утра, и именно в этот проклятый день судьба уготовила Индре встречу с Серебряным Арджуной. Отцу с сыном, Миродержцу с наследником Лунной династии, вот мы и встретились. Еще когда юный Арджуна пять лет прогостил у меня, в Обители Тридцати Трех, все вокруг замечали наше сходство: и брови, сросшиеся на переносице, и миндалевидный разрез глаз, и орлиный нос, не говоря уже о летящей походке или порывистости движений. Но если я всегда проходил мимо Калы-Времени…
Арджуна выглядел сейчас, как должен выглядеть мужчина-кшатрий, заканчивая четвертый десяток. То есть почти на десять лет моложе своего реального возраста — на Поле Куру у него сражались и погибали взрослые сыновья, а вне битвы ждали невестки с маленькими внуками. Точно так же он будет смотреться, удвоив этот срок: не божественное родство, но собственный Жар-тапас Обезьянознаменного сохранит ему силы и ясность рассудка. К таким первые признаки дряхления подбираются лишь после сотого дня рождения — и то…
Я должен был видеть перед собой знаменитого воина без возраста, способного пробыть весь день на солнцепеке, не снимая доспеха, великоколесничного бойца, в одиночку останавливавшего целые армии, героя, чьим именем клялись от Двуречья Ямуны-Ганги до отрогов Восточных Гхат.
Я его и видел.
И еще видел, что незримый червь выгрызает моего сына изнутри, прокладывает в мякоти чужой души извилистые ходы, набивает брюхо краденым, и Обезьянознаменный это прекрасно знает.
Сейчас мы были похожи, как никогда.
Спрыгнув с колесницы, Арджуна кинулся ко мне. Сочная трава хрустела под боевыми сандалиями, брызжа соком во все стороны. Мне показалось, что на какой-то короткий миг герой стал мальчишкой, шестилетним огольцом, и вот сейчас самый сильный в Трехмирье отец подбросит сына к облакам, вслушается в ошалелый от счастья визг и улыбнется, отшвырнув прочь заботы и горести…
Я никогда не подбрасывал Арджуну в небо.
Я ВОЗВОДИЛ его на небо, в Обитель Тридцати Трех. И хотя я даже тогда (равно как и сейчас) был в силах подбросить сына вверх — согласитесь, негоже бросать взрослого мужчину, прославленного героя, имеющего собственных детей, да еще в присутствии богов и гандхарвов-панегиристов.
Я прозевал его детство.
Кала-Время ревнивей апсар…
Поэтому сейчас я мог только стоять и смотреть.
В облаке пряных ароматов он припал к моим ногам, обнял колени и так замер. Лишь сопение ракшаса нарушало тишину, да еще пестрая куропатка-чакора, у которой при виде яда тускнеют бусины глаз, свиристела в колючих зарослях.
Лес Пхалака ждал.
— Ладно, — наконец сказал я, улыбаясь, как если бы действительно секунду назад бросал в воздух восторженного шестилетка. — Не маленький уже… Ну вставай, вставай, как я с тобой разговаривать стану, с почтительным? А уйти, так ты мне в ноги клещом вцепился! Вставай, мальчик, папа разрешает…
Росту мы тоже были одинакового.
4
И тут забытый ракшас с оглушительным воем бухнулся в ноги нам обоим.
— Горе мне! — С подобным заявлением людоеда я был абсолютно согласен.
— Горе мне, несчастному! Глаза мои бельмастые — вырву и растопчу вас, проклятые! В ослеплении посмел я грубыми словами оскорбить самого Владыку Тридцати Трех, и теперь готов принять мучительную смерть от руки Индры или его могучего сына! Но смилуйтесь, господа мои, не велите казнить, велите слово молвить!
Подобные высказывания я уже однажды где-то слышал, только не припомню, от кого. Впрочем, не важно. Надо отдать должное моему другу-ракшасу, пострадавшему от страховидных слонищ, — соображал он быстро. Не зря, видать, до сих пор небо коптил. Сопоставить колесницу под стягом Обезьяны, идущую по лесу, аки по мраморным плитам, с нашим сходством — и сделать правильные выводы…
Простокваша в детстве, несомненно, пошла на пользу. И речь достойна царедворца: «В ослеплении посмел я…» Заранее выучил, что ли, на случай встречи?
Готовился?
— Это еще кто? — раздраженно спросил Арджуна, сдвигая густые брови.
— Местный, — я усмехнулся, но лицо сына по-прежнему оставалось сумрачным.
Странно. Раньше он был отходчивей и уравновешенней — если только дело не касалось соперничества в воинском искусстве.
Ракшас же воспринял вопрос Арджуны как руководство к действию и разразился рыданиями.
У меня самого слезы на глаза навернулись — до того жалостно!
— Ведь я не просто зверь лесной, пугало достойных людей! — Вопия, он бил себя кулаками в грудь, и вопли от этого выходили гулкими, как рычание большого гонга. — Я — брахмаракшас[22] Вошкаманда, проклятый сто лет тому назад аскетом Вишвамитрой за принуждение к мужеложству! Молил я разгневанного аскета о смягчении кары, и сжалился надо мной мудрец…
«Вот это ты врешь, приятель», — подумал я. Аскет Вишвамитра, чье имя на благородном языке означало «Всеобщий Друг», был притчей во языцех, и все знали, что Друг скорее вдоль и поперек распроклянет тебя за косой взгляд, чем смягчит проклятие хоть на половинку трути[23]!
По лицу Арджуны было видно, что наши мысли сходятся.
Еще бы: Всеобщий Друг, милейший аскет Вишвамитра, о котором я расскажу как-нибудь в другой раз, числился в списке предков моего сына и до сих пор пребывал в добром здравии! Так что когда Друг объявлялся как гром с ясного неба, желая погостить на досуге во дворце Арджуны, — всем, и слугам, и хозяевам, приходилось ходить на цыпочках и приклеивать к губам улыбочку, если они не хотели схлопотать сотню лет в козлином облике!..
— И сказал мудрец, — орал меж тем ракшас, надрываясь, — что, как только узрю я Владыку Индру и сына его. Серебряного Арджуну, стоящих рядом, — снимут они с меня бремя проклятия! И стану я смиренным брахманом, который живет в благоустроенной обители близ реки, имеет трех… нет, четырех прекрасных жен, детей в изобилии, многих коров и обширные духовные заслуги! Смилуйтесь, могучие, освободите!
— Врешь небось? — спросил Арджуна, поворачиваясь к заплаканному людоеду.
Похоже, в первую минуту ракшас хотел кивнуть.
Вместо этого он, не вставая с колен, шустро пополз к нам.
— Да разве посмел бы я, Витязь…
Глаза моего сына полыхнули серебряным огнем.
Сперва я не понял, в чем дело. Количеством прозвищ Арджуна вполне мог соперничать со мной. Его звали собственно Арджуной, то есть Сребрецом или Серебряным, за цвет кожи и металл гневного взгляда. Его звали Белоконным, и это не требовало пояснений. Его звали Обезьянознаменным за изображение обезьяны на стяге, которое умело рычать во время боя, — и никто никогда не додумался обратить внимание, что Арджуна похож не только на меня, но и на обезьяну — символ… нет, об этом я больше не хочу говорить.
Также Арджуна был известен как Густоволосый, Богатырь, Пхальгуна (потому что родился под созвездием с тем же названием), Савьясачин-Левша, Победоносец, Носящий Диадему…
Не устали? Я, например, устал.
Поэтому добавлю лишь: любимым прозвищем моего сына было — Витязь. На южном наречии — Бибхатс, что значит «Аскет боя» или «Тот, кто сражается честно». Достаточно было назвать Арджуну Витязем, и он выполнял любую просьбу…
Додумать я не успел.
Арджуна сорвал с пояса ришти, железный бумеранг, и короткий взвизг рассек пряную тишину Пхалаки. Замолчала куропатка, на полувсхлипе осекся ракшас, мечтающий о благоустроенной обители близ реки и множестве коров… осекся, захлебнулся — и только спустя долгую-долгую минуту густая кровь с бульканьем полилась из перерубленного горла людоеда.
Грудой меха и вялой плоти ракшас осел на траву, скорчился, обхватил сам себя костенеющими лапами и замер. Даже агония не заставила его вздрогнуть.
Обжигающая волна ринулась от Арджуны к мертвому телу, поток Жара-тапаса хлынул через поляну, и я ощутил, как прилив накрывает ракшаса с головой, ворочает подобно гальке в пене прибоя, всасывается…
Тело вытянулось на траве, один-единственный раз дернулось и окоченело. Сразу.
Отсюда мне было видно, что ракшас улыбается.
— Возродится брахманом, — уверенно сказал мой сын. — Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом — наверняка.
Я молчал. И чувствовал, как утренний чужак вновь просыпается и поднимается во мне в полный рост.
«…дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я, в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос — а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти…»
И бумеранг-ришти в горле.
— Зачем?
Вопрос вырвался помимо моей воли.
Арджуна удивленно обернулся ко мне, и почему-то сейчас мы были совершенно непохожи друг на друга.
Ни капельки.
— Он назвал меня Витязем, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой сын. — Вчера я поклялся убить любого, кто назовет меня Витязем. Отныне Серебряный Арджуна считает себя недостойным подобного прозвища.
Я смотрел на него, словно видел впервые.
Я и чужак во мне смотрели на Серебряного Арджуну.
Моргая.
— Ведь этот бедняга не был вчера на Поле Куру! — Слова давались с трудом. — Он не слышал твоей клятвы! Даже если ты отдал ему посмертно часть своего тапаса — нельзя же так! Ведь это он людоед, а не ты!
— Я поклялся.
Это было все, что ответил мой взрослый сын.
Тихая ненависть пронзила меня с головы до ног. Чистая, как расплавленное серебро, жгучая, как вожделение к невозможному, чуждая Индре, Локапале Востока, как мечта о множестве коров чужда рыжему муравью.
— Любого? — переспросил я.
Память о ракшасе клокотала в горле.
— Любого.
— Даже меня?
— Нет, — еле слышно отозвался бывший Витязь, бледнея. — Тебя — нет.
— Почему? Потому что я — Индра? Твой отец?!
— Нет.
Он помолчал и закончил, глядя в землю:
— Потому что не смогу.
И я решил не уточнять, что он имеет в виду.
Глава V
ПЕСНЬ ГОСПОДА
1
Летний дождь, слепой, как крот, и любопытный, как незамужняя девица, вприпрыжку пробежался по кронам деревьев. Свалился на поляну, щелкнул по носу матерого дикобраза, который сунулся было из-за кустов, весело сплясал на трупе бедняги-ракшаса и скакнул к Арджуне. Холодные пальчики с робостью тронули металл доспеха, оставляя после себя россыпь медленно гаснущих алмазов, — и дождь внезапно застеснялся, сник и в солнечных брызгах удрал прочь.
— Ты хотел видеть меня? — спросил я. — Зачем? Во втором «зачем?» отчетливо чувствовался привкус первого.
Сладко-солоноватый привкус.
— Битва идет к концу, — как-то невпопад ответил Арджуна, и меня поразил звук его голоса, обычно похожего на зычный гул боевой раковины.
Словно литавра дала трещину и на удар отозвалась сиплым пришепетыванием, вестником скорой смерти.
— Великая Битва идет к концу, отец. Никто не верит, что прошло всего две недели. Кажется, что вечность. Бессмысленная вечность, во время которой мы только и делали, что резали друг друга. Я спрашивал у братьев, у союзников — они не помнят начала.
— Начала? Что ж тут помнить? Две армии сошлись на Поле Куру…
— Я не об этом, отец.
— Тогда о чем? Ты имеешь в виду корни вашей вражды?
— Нет. Ты даже не представляешь, отец, как трудно мне сейчас говорить. Перебивай как можно реже, пожалуйста, и пойми — это не обида и не дерзость. Я потому назначил тебе встречу в Пхалаке, что ближе к Курукшетре я вообще не сумел бы вымолвить ни слова. Меня пожирает изнутри второй Арджуна, и он, этот второй, — не твой сын. Он лишил меня прозвища, которое я не хочу больше произносить и слышать, он толкает меня на страшные поступки, их нельзя простить — но я прощаю самому себе. Зажмурясь. Временами мне кажется, что я схожу с ума. Что Обезьянознаменный Арджуна — единственный, кто помнит начало.
Арджуна отвернулся. Сделал шаг, другой, присел на поваленное дерево, где незадолго до него сидел золотушный людоед, прежде чем отправиться в вечное путешествие смертных.
Горсть алмазов, запутавшись в густых кудрях моего сына, сверкала диадемой.
Лишь сейчас я заметил, что Носящий Диадему сегодня забыл надеть свое обычное украшение.
Забыл? Или не захотел?!
— До самого первого рассвета битвы, отец, я не понимал, на что иду. Гордость ослепляла меня. Но когда мы встали на Курукшетре друг против друга, когда до бойни оставались считанные минуты, я велел своему вознице вывезти колесницу на полосу пока еще ничейной земли и там остановиться… Надеюсь, отец, ты еще помнишь, кто взялся быть возницей у твоего Арджуны?
Напоминание оказалось излишним. Уж кто-кто, а Индра прекрасно это помнил. Потому что поводья колесницы Обезьянознаменного крепко держал Кришна Джанардана, Черный Баламут — главное земное воплощение братца Вишну.
Аватара из аватар.
Изредка мне думалось, что Черный Баламут излишне крепко держит эти поводья — но до личного вмешательства пока не доходило.
Негоже Индре громыхать попусту на земле…
— Мы выехали вперед, отец, и я увидел их: двоюродных братьев, друзей, наставников, шуринов и свекров, дядек, пестовавших меня в детстве… Я услышал плач их вдов. Грядущий плач. Если бы кто-нибудь сказал мне за день до этого, что я способен уронить свой лук Гандиву — я убил бы негодяя на месте.
Он помолчал.
Скорбно шуршали ладони-листья удумбары — священного фикуса, из древесины которого делают трон для возведения кшатрия на царство, и капли одна за другой осыпались на простоволосую голову моего сына.
— Я выронил лук, отец. Впервые в жизни. Все волосы на моем теле встали дыбом, слабость сковала члены, и я велел Кришне ехать прочь. Совсем прочь, подальше от Поля Куру. Потому что нет такой причины, ради которой я стану убивать родичей. Или пусть он тогда отвезет меня к передовому полку наших соперников, чтобы они прикончили Арджуну. Клянусь, сказал я, что с радостью приму смерть, не сопротивляясь.
— И кто же уговорил тебя вступить в битву?
— Мой возница, — не поднимая головы, глухо ответил Арджуна.
— Черный Баламут?!
— Да. Мой двоюродный брат по материнской линии.
— Каким же образом он смог заставить сражаться отвратившегося от битвы?!
— Он спел мне Песнь Господа.
И я почувствовал озноб.
— Песнь кого?
— Песнь Господа.
— И кто же он, этот новоявленный Господь?!
— Кришна. Черный Баламут.
2
За последующий час я вытянул из Арджуны если не все, то многое. В основном эта самая Песнь Господа была полна маловразумительных нравоучений, сводившихся к одному: Черный Баламут есмь Благой Господь, вмещающий в себя все мироздание целиком, за что его надо любить.
По возможности, всем сердцем.
Тем же, кто возлюбит Господа сердечно, безо всяких иных усилий, светят райские миры, кружка сладкой суры и миска толокняной мантхи с молоком ежедневно.
Единственное, что смутило меня поначалу, это стихотворный размер Песни. Вместо обычных двустиший Господь изъяснялся редко употребляемым строем ГРИШТУБХ — укороченными четверостишиями с весьма своеобразным ритмом ударений внутри строки.