Смех смехом, но именно этот дурацкий залет с Зайнетдиновым и последовавшая за ним демонстрация репрессивного армейского идиотизма во всей красе по поговорке «клин клином вышибают» помогли Андрею преодолеть глубокий шок и депрессию, в которую он начал проваливаться после экспедиции в Шакр. Помогли, конечно, не до конца – Обнорский очень изменился, он был уже совсем не тем веселым ясноглазым пареньком, который в октябре 1984 года прилетел в Аден с искренними романтическими представлениями об интернациональном долге. Сам Андрей не замечал изменений, происходивших с ним, ему просто некогда было об этом думать, но объективно он стал более жестоким, циничным, угрюмым, а обычное выражение его глаз, наверное, очень напугало бы его маму…
Родителей и Машу Обнорский вспоминал часто, но теперь его мысли о Союзе были совсем не такими, как в начале командировки. Получая приходившие в Тарик с полутора-двухмесячным опозданием письма, Андрей все острее ощущал, как удаляется от него тот далекий, казалось бы, совсем недавно оставленный им мир, а к нормальной ностальгии по родине примешивалось странное, неосознанное чувство страха от предстоящего возвращения. Окружавший его в Адене мир – враждебный, страшный, неуютный и грязный – стал ему ближе и понятнее, чем Союз. Обнорский стремительно взрослел, процесс этот был закономерным, но достаточно болезненным. Нет, конечно, было бы совсем неправильно сказать, что Андрея не тянуло домой, – тянуло, и еще как, но, с другой стороны, и Йемен очень глубоко вошел в него – как заноза, которую не вытащишь…
В бригаде, быстро пополнившей потери личного состава новичками, все постепенно пошло своим чередом, и по-прежнему Обнорский передавал Профессору от Царькова и обратно какие-то странные фразы. Царьков, кстати, после случая с Зайнетдиновым несколько дней не общался с Андреем, а потом сделал вид, будто вообще ничего не слышал об этой истории, хотя ее, судя по всему, в Адене очень быстро узнали буквально все русские – не только военные, но и гражданские.
Впрочем, довольно скоро в советской колонии возникли новые темы для пересудов. Ужасный климат, почти полная оторванность от родины, все более и более накалявшаяся обстановка в Йемене (в провинциях уже стреляли вовсю, да и в самом Адене выстрелы по ночам перестали быть редкостью) и чувство полной незащищенности творили с психикой советских людей довольно мрачные вещи. В конце марта в гарнизоне Бадер между двумя летчиками произошла форменная дуэль на топорах. Некий полковник рубился с неким подполковником из-за его супруги – дамы, приятной во всех отношениях, несмотря на исполнившиеся ей недавно сорок шесть лет. Обошлось без жертв. Драчунов, одному из которых было сорок девять лет, а другому сорок восемь, вовремя удалось разнять, но сам факт был, конечно, неприятным. Молодых переводчиков, правда, в этой истории больше всего взволновал скабрезный аспект и возраст участников, ребята были поражены таким невиданным накалом страстей у «стариков», а Илья даже, услышав эту сплетню, сказал серьезно и с уважением:
– Молодцы! Не стареют душой ветераны! Интересно было бы на дамочку взглянуть…
Не успел затихнуть этот скандал, грянул другой: лейтенант Паша Рындов, переводчик из ВМФ, нажрался в центре Адена, в баре «Аль-Казино», до такого состояния, что, выйдя на улицу, тут же упал в воду бассейна вокруг фонтана прямо напротив гостиницы «Аден», строительство которой всего год назад завершили французы. Лежа в воде, Паша демонстрировал растерявшимся полицейским отличное знание йеменского мата, оказал сопротивление при вылавливании, потом нагадил в полицейском участке, а когда его приехал забирать советский консул, умудрился еще качественно заблевать и самого консула, и его машину. После такого сольного выступления, даже несмотря на довольно мохнатую лапу в Москве, Пашу от высылки в двадцать четыре часа уже не смогло спасти ничего, а сама высылка не повлияла положительно на моральное состояние оставшихся. Причины срывов и инцидентов надо было вскрывать профессиональным психологам, но в Москве не думали о том, что выполняющие «интернациональный долг» в Йемене «штатные единицы» – живые люди, а не запрограммированные на «высокое несение» неизвестно чего, неизвестно кому и куда роботы…
В начале апреля началась знаменитая аденская «лихорадка самоубийств». Сначала в Тарике застрелился в своей квартире один хабир, получивший от жены письмо, в котором она сообщала, что не сможет приехать из-за болезни матери. Потом в Хур-Максаре повесился какой-то геолог, и почти одновременно отравились таблетками две женщины – одна в Бадере, другая в Салах-эд-Дине (обе были замужем, мужья во время дознания никаких видимых причин для сведения счетов с жизнью припомнить не смогли). Еще через несколько дней наглоталась таблеток в Тарике жена полковника Ромашина, советника начальника управления боевой подготовки генштаба. Ее удалось откачать, но никаких вразумительных ответов на вопрос «почему» она также не дала. Похоже было, что люди просто ломались, как спички, из-за любой мелочи, из-за ерунды, влетали в моментально развивающуюся до непереносимой душевной муки депрессию и… Почти все оставляли перед попыткой ухода записки, пару из них Андрею довелось прочитать (он был одним из тех, кто выламывал дверь в квартиру застрелившегося хабира, а Ромашину он даже сопровождал в госпиталь), письма эти поражали неимоверной болью, втиснутой в корявые, бредовые, нелогичные строчки…
Многими овладевало предчувствие чего-то страшного, какой-то непоправимой беды, и наползавшее на людей истерическое безумие было лишь предвестником большой крови…
Холостые переводчики пытались искать какой-то выход, ребята договорились внимательно следить за поведением друг друга, чтобы успеть хоть что-то предпринять в случае возникновения опасных симптомов. Делать это было нелегко – нараставшее нервное напряжение приводило к тому, что между переводягами все чаше вспыхивали мало мотивированные ссоры, едва не переходившие в драки, даже Илья с Андреем умудрились пару раз цапнуться, слава Богу, у них хватило сил вовремя остановиться. Илья тогда бессильно опустил уже занесенную для удара руку (Обнорский молча ждал с не предвещавшей ничего хорошего улыбочкой), упал в кресло и забормотал еле слышно:
– Безумие какое-то… Что-то плохое в воздухе носится, оттого и мы все головами двигаемся. Господи, неужели в Москве не понимают, что здесь скоро будет второй Ливан?! Ведь даже мы, переводяги сопливые, это знаем! Чувствуем! Шкурой своей, глазами, ушами, жопой!!!
А Москва действительно молчала, как будто никто там ничего не понимал. Или не хотел понимать.
Из переводчиков первой жертвой попытки самоубийства стал Вовка Гридич. В мае у него выходил срок командировки, а оставшийся месяц всегда самый трудный, наваливаются разные страхи, кажется, что напоследок обязательно должно что-нибудь случиться… К тому же Володька в последнее время редко получал письма из дому, а от его девчонки никаких вестей не было аж три месяца. А тут еще все о самоубийствах говорят, словно каркают… Короче, вовремя ребята заметили, что после своего апрельского возвращения в Аден Гридич стал о чем-то постоянно задумываться, он с опозданием реагировал на вопросы, смеялся не к месту странноватым смехом… А потом и вовсе дурное понес, сказанул однажды Армену Петросову: чего, мол, мучиться, если все проблемы можно быстро решить, зайдя со стволом за ближайший бархан… Ребята сначала набили Вовке морду за такие слова, потом напоили водкой, отобрали пистолет и три дня не оставляли его ни на минуту. Дежуря около него по очереди, тормошили Гридича, рассказывали ему анекдоты, вытаскивали в город бродить по лавкам Кратера… В конце концов Володя вроде бы отошел и уехал в свою крайнюю (в Адене все быстро становились суеверными и очень не любили прилагательное «последняя») ходку в Мукейрас более-менее нормальным человеком.
А следующим, на кого накатило, стал Андрей, причем ему помочь не мог никто – все ребята разъехались по своим бригадам, и Обнорский возвращался со службы каждый день в пустую казарму, где не с кем было даже словом перекинуться… Постепенно Андрей перестал делать в комнате каждодневную уборку, все чаше выпивал (правда, понемногу) вечерами в одиночку, чтобы легче уснуть было, а сон, кстати, совсем испортился. А когда все же засыпал, снились ему Ленинград, университет, Маша – какой она была, когда у них все только начиналось. Казалось бы, светлые, красивые сны, радоваться надо, а у Андрея от них сдавливало сердце, он просыпался в холодном поту и торопливо закуривал сигарету, боясь снова заснуть… Он и сам не понимал, почему эти сны повергали его в состояние настоящего ужаса. Однажды Андрею привиделось, что он спит у себя дома в Ленинграде, пришел отец и начал будить его: «Андрюшка, вставай, в университет опоздаешь…»
Обнорский проснулся с диким криком – ему почудилось, что в маленькой комнатке еще звучит эхо от слов отца, – а лицо его было абсолютно мокрым, и, похоже, не только от пота… Постепенно он докатился до полной «ручки». Теперь он ложился спать, оставляя включенным свет в комнате. А потом в ход пошли и радиоприемник с магнитофоном – без них в тишине пустой казармы чудились Обнорскому какие-то голоса, мерещились какие-то тени по темным углам…
Короче, Андрей постепенно «доходил» и все чаще незаметно для самого себя начал вспоминать знаменитых самоубийц – Есенина, Маяковского, Фадеева… Советники не замечали, что с ним творится что-то неладное, потому что в бригаде Андрей вел себя нормально, как обычно, «шиза» накатывала на него по вечерам, когда он оставался один в казарме…
Однажды после возвращения из бригады Обнорский, спасаясь от тоски одиночества и черных мыслей, решил смотаться в Кратер – побродить по лавкам, вымотать себя окончательно, чтобы быстрее потом заснуть. Поодиночке выходить в город не разрешалось – приказ № 010 категорически запрещал это, – но Андрей ушел из гарнизона тихо, через «тропу переводчика», и надеялся, что никто его отсутствия не заметит. В Кратер он добрался лишь около шести часов вечера, когда в Адене уже начинало темнеть.
Первым делом Обнорский направился в кофейню Хасана Шестипалого (у этого парня на левой руке действительно было шесть пальцев, это в Южном Йемене вовсе не считалось сверхудивительным чудом: видимо, из-за повышенной солнечной активности там встречалось довольно много людей с самыми разными уродствами и отклонениями). У Хасана подавали прекрасный сок папайи, который выдавливался прямо на глазах посетителя. Помимо того, что этот ярко-оранжевый сок был чрезвычайно вкусным, он, как утверждали врачи, еще и выводил накапливающийся от солнца в организме стронций, поэтому все русские при посещении Кратера обязательно заглядывали к Шестипалому.
Андрея Хасан хорошо знал и вышел обслужить его лично. Обнорский успел выпить лишь половину холоднющего сока из огромного стакана, когда что-то словно подбросило его с пластикового кресла: из лавки напротив кофейни вышла светловолосая девушка в голубых свободных джинсах и легкой желтой блузе. Это была стюардесса Лена, и Андрей моментально узнал ее, хотя знакомство их прервалось полгода назад (если его вообще можно было назвать знакомством – несколько разговоров в самолете да украденный полудетский поцелуй в щечку).
– Лена! – заорал Обнорский, опрокидывая кресло. – Лена!..
Стюардесса недоуменно оглянулась, потом нашла взглядом налетавшего на нее, как паровоз, Андрея и чуть испуганно попятилась, явно не узнавая его. А что в этом было странного: полгода назад в самолете она познакомилась с молодым смешливым парнем, а тут к ней подскочил какой-то странный мужик с дикими глазами, резкими чертами лица, худой, небритый, с обветренно-загорелой мордой – такому на вид можно было бы дать и все тридцать лет при желании. К тому же в Адене уже вовсю сгущались сиреневые сумерки… На Обнорского же то, что Лена не его, подействовало как холодный душ. Он резко затормозил, затоптался на месте, забормотал:
– Извините… Я… вы… Мы в самолете вместе летели… Я Андрей, переводчик из Ленинграда, – помните?
Вот теперь Лена его узнала, не удержалась – охнула, поднесла руку ко рту. Не было в этом жесте ничего обидного, была просто женская жалость к пареньку, которого за несколько месяцев всего укатали крутые горки так, что у любой нормальной бабы сердце дрогнуло бы.
Издерганная же нервная система Обнорского расценила оханье Лены и ее взгляд совсем по-другому: почудилась Андрею некая брезгливая досада, как от надоедливого бесперспективного ухажера, появившегося, как на грех, не вовремя. Обнорский моментально насупился, ощетинился и нарочито грубо спросил:
– А че вы тут, собственно, делаете-то?
Лена растерялась еще больше, переложила из руки в руку пластиковый мешок с каким-то, видимо, только что купленным платьем, оглянулась зачем-то и ответила торопливо, будто оправдываясь неизвестно в чем:
– А я… Нас на экскурсию сюда привезли… Завтра обратно в Москву… Вот…
– Кто привез? – все так же грубо продолжил допрос Андрей, зверея непонятно от чего.
– Виктор Сергеевич, переводчик генеральский, и Гена, шофер… Они как раз в аэропорту были…
– Ах, Пахоменко?! Ну как же, как же… – с максимумом идиотского сарказма протянул Обнорский, в котором моментально проснулся комплекс обиды бригадного на штабных. В нормальном состоянии переводяги даже сами подсмеивались над этим комплексом. (Илья очень смешно пародировал «крутого окопника» – рвал тельник на груди и декламировал с завывом: «А где ж ты, сука, был, когда я кровь мешками проливал? Когда с гвоздем заржавленным на танки я кидался?») Но сейчас состояние Андрея назвать нормальным было трудно. В нем вспыхнула злость на Лену, которая, справедливости ради заметим, ничего Обнорскому не была должна, и на Пахоменко с Геной («Мы там… в бригадах… гнием, а они… баб по Адену возят?!»), и на себя самого за то, что кинулся, как дурак, к этой красивой телке. – Ну ясно, – противным псевдосветским тоном сказал Обнорский. – Не буду вам мешать. Вам еще так много надо успеть… Всего хорошего. Был рад повидаться.
И не дожидаясь ответа совершенно обалдевшей Лены, он круто развернулся на каблуках и походкой бывалого солдата, не оглядываясь, пошел прочь. Лена бросилась было за ним, потом, пожав плечами, остановилась, потом все-таки попыталась окликнуть его, но Андрей уже свернул в какой-то узкий переулок и пропал из виду…
Вернувшись в Тарик, Обнорский немного успокоился, проанализировал свое поведение и с безнадежной отчетливостью осознал, что он абсолютно полный мудак. От этого вывода ему стало так горько и стыдно, что он чуть было не побежал в Кратер искать Лену, но вовремя понял, что ее там уже не найдет, – время подходило к девяти вечера, все лавки закрывались. От досады и злости на самого себя Андрей захотел выпить, но перед этим решил наложить на себя «епитимью» – сделать генеральную уборку в комнате, которая была загажена уже до полного свинства. Хоть и маленькая у них с Ильей была комнатка, но для того, чтобы ее, как выражался Семеныч, «отпидорить на ять», Андрею потребовалось часа полтора, а когда он наконец закончил и удовлетворенно оглядел приведенное в человеческий вид жилище, в дверь неожиданно постучали. Сердце у Обнорского почему-то бухнуло (непонятно, кого он рассчитывал увидеть за дверью), и как был, полуголый, он бросился открывать. На пороге стоял майор Пахоменко и с усмешкой разглядывал своего подчиненного:
– Здорово, ваше благородие! В гости пускаете?
– Кого? – тупо переспросил Обнорский.
Пахоменко заржал, и Андрей, спохватившись, сделал приглашающий жест рукой:
– Конечно, Виктор Сергеевич, заходите, пожалуйста…
Пахоменко зашел, огляделся и уважительно присвистнул:
– Молодец, аккуратно живешь… А еще говорят, что все переводяги – засранцы… Сюда хабиров на экскурсию водить можно.
Обнорский скромно потупился и не стал пояснять, что еще два часа назад в его комнату лучше было бы не пускать никого, кроме, может быть, режиссера фильмов ужасов, чтобы тот поучился, какие декорации делать к своим картинам.
Между тем референт развалился в кресле и начал трепаться о всякой ерунде, время от времени хитро поглядывая на Андрея.
Наконец собравшись вроде бы уже уходить, Пахоменко сделал вид, что «вспомнил»:
– Слушай, совсем забыл спросить-то тебя: ты завтра во сколько из своей бригады возвращаешься?
– Часа в четыре, – пожал плечами Обнорский. – А что? Подежурить надо?
Референт усмехнулся и помотал головой:
– Да нет, с дежурством пока все по графику… Тут вот какая интересная история вышла: возили мы сегодня в Кратер с Генкой двух стюардесс – одна его старая знакомая, а другая молоденькая совсем, Леночкой зовут… Да ты сядь, сядь, чего вскочил-то? Так вот, отвезли мы, значит, девчонок на шуф[54], все нормально, можно сказать, культурно… Пока Лена себе какое-то платье выбирала, мы немного вперед ушли, потом вернулись, а девчонка вроде как не в себе малость, злющая, как кошка дикая, стоит, глазами сверкает… И как накинется, понимаешь, на меня, как начала какие-то страшные ужасы рассказывать про какого-то законченного хама – переводчика Андрея из Ленинграда, черненького такого… И на меня попутно чуть ли не бочку говна выкатила – а за что, спрашивается?