Приехал домой он. Пока приехал, жена его в те поры на боярина замуж вышла и все богатство Ивана Скоробогатого в приданое понесла. Пришел он к ней и объявился и ей и ее новому мужу, боярину, и посмеялись они над ним:
– Коли ты, говорят, потонул, то нечего тебе спустя время домой ворочаться. Ступай с миром на дно морское, а мы по тебе велим честные панихиды петь.
«Иван Скоробогатый схватил боярскую саблю да тяп им головы!» – мысленно забежал вперед Иванка.
Но он ошибся:
– Пришлось Ивану Скоробогатому идти с челобитьем к самому славному князю Адаманту, – со вздохом сказала бабка.
– Так и так, славный наш государь, князь Адамант, – сказывает Иван, – сгубила буря мои корабли, да не попустил господь – остался я жив и попал на остров Буян, где живут беглые твои людишки, крестьянишки да холопишки, а зовутся народом буянским. Богатства у них не считаны, яблоки – золотые, груши – серебряные, ягоды – самоцветные каменья, реки – молочные, берега – сахарные, кормит их скатерть-самобранка, одевает игла-самошвейка, сеет сито-самосейка, жнет серп-саможнейка… А сами людишки ни князьям, ни боярам не подданы. Прожил я у них год, и хотели они меня поженить на лучшей красавице, да помнил я жену молодую и поплыл домой. Привез я с острова яблок золотых, груш серебряных, ягод – самоцветные каменья и сам воротился живой, а на что мне, государь, надобны панихиды живому?!
И сказал Ивану-купцу князь Адамант:
– Коли правду ты молвил, купчишка, то сади мою рать на мореходные корабли да веди к острову Буяну покорить дерзкий народ буянский, нагрузить корабли яблоками золотыми, грушами серебряными, ягодами – самоцветные каменья, отнять у них скатерть-самобранку, иглу-самошвейку, сито-самосейку, серп-саможнейку, а самих тех буянов воротить на старые их места по боярским вотчинам, по дворянским дворам да лупить батогами за дерзкий отбег… Как исполнишь, то и поверю тебе, купчишка, что ты не потонул, и жену молодую вместе с добром получишь!
«Как хряснет Иван князя!» – опять подумал Иванка, но не тут-то было!
– Сели они на тридцать червленых стругов, взяли с собой сто пушек да сто бочек пороху да и поплыли по морю-окияну, – еле слышно шептала бабка.
Взволновался тут окиян-море – встали волны горами, заградили путь к Буян-острову. И пожалел Скоробогатый буянов. «Июда-предатель[55] я, что ли? – подумал купец. – Они мне добра хотели, а я на них рать приведу, собаки поганой хуже, – и та добро помнит!» И сказал он корабельному воеводе:
– Сбился я в окиян-море, не знаю пути к острову!
Не поверил ему воевода, сдал его корабельному палачу. Стали Ивана мучить, огнем налить.
– Поведешь ли нас к дерзкому народу буянскому?!
И сказал купец:
– Вот уж год минуло, как я потонул и жена моя замуж за боярина вышла. Скажите им: покойник-де кланяться наказал да петь панихиды, а славному князю Адаманту скажите, что такого в море и острова нет!
И с такими словами скакнул купец Иван в море.
– Тут ему и креста на могиле негде поставить… – закончила бабка. – А Буян-остров и ныне стоит. Я там была, брагу пила, сдуру оттуда вылезла, да умишка с собой не вынесла!..
Иванка, прослушав бабкину сказку, молчал.
– Другую сказать? – шепчет бабка.
Иванка опять смолчал.
– Уснул? Ну, ин спи…
Иванка знал, что бабка перекрестила его, слышал, как влезла она на печку, и притворился, что спит, но не спал. Ему было бы жаль заснуть в этот час.
«Тут ему и креста на могиле поставить негде!» – про себя повторил Иванка чудесный конец сказки.
Синяя гладь лежит в море, тихая и спокойная. Негде поставить креста на могиле… Но вместо могильного холма встает над морем остров Буян… Синее небо над островом, синее море кругом… Тихо плещется синее море, качает лодку, в лодке лежит Иванка, глядя в синее небо… Легкие, как пушок, плывут облака…
4
Первушке наскучила тихая церковная жизнь. Он невзлюбил ни работать в церкви, ни сидеть за росписью горлачей и блюд. Он начал отлынивать от всякого дела, а когда Истома напоминал ему о работе, Первушка презрительно подергивал плечами. Его тянуло в буйные толпы боярских людей, чтобы можно было скакать в седле, носить при себе плеть, топорок и саблю, пестро одеваться и сладко есть.
Эти мысли стали тревожить его с той поры, когда при встрече королевича боярский холоп перетянул его плетью и смял конем. У иного бы это вызвало злобу на всех бояр и боярских людей, а Первуньку вдруг самого потянуло в холопы…[56]
– Не ведаешь, что затеваешь, – сурово сказал Истома. – Честную жизнь менять на боярщину! Я счастьем считаю, что не попал в кабалу.
– Не перечь, батя, тошно! Хочу разгуляться! – Первунька задорно тряхнул головой.
– Краше уж в казаки пойти – воли не потеряешь. Либо в стрельцы…
– Знаю, куда пойти: пойду на Москву, заложусь в боярщину, приоденусь… Шапку хочу соболью, кафтан красный бархатный с галуном, жемчуг на пуговицы… Сказывают, угодишь боярину – и пожалует!
– Какому попадешь, а то, слыхал я, жалуют на боярских дворах кнутом по субботам.
– Спина своя! Может, мне кнут по нраву!
– Жалко, я раньше не знал! – вздохнул Истома. – Я б тебя хлеще сек, авось ты б разумней взрос…
– Поздненько схватился, батя! – усмехнулся Первушка, теребя пушистую бородку. – Теперь благослови-ка в путь.
– Бог благословит, – со вздохом согласился Истома, – спроси у матери…
Авдотья в слезах благословила сына.
Иванка восхищался братом. Он казался Иванке удалым красавцем. Голубоглазый, кудрявый, с писаным ртом и светлой мягкой бородкой, статный, тонкий… «Вот бы таким возрость!» – думал Иванка.
Несколько дней Первушка искал попутной работы, чтобы идти в Москву не за свой счет. И когда, веселый и довольный, пришел он домой, бабка Ариша внезапно возвысила голос:
– Видела ныне, кто тебя порядил: гад-человек, глаза без ресниц, как антихрист!.. Омманет тебя он, Первуня! Знаю, лихой человек! И Москва лиха…
– А ты, стара, не суйся, когда не спрашивают! – со злостью воскликнул Первушка, заметив испуганный взгляд матери и опасаясь новых назойливых уговоров. – По тебе, что рыжий, то и лихой… Сам знаю, к кому ряжусь! И бачка того человека ведает! Филипп Шемшаков бачку выручил, когда лихо было.
– И впрямь бы молчала, стара квакуша, – вмешался Истома. – Беду накликаешь! Тот человек мне издавна друг и добра желает, а рожей не вышел – его беда! Да и отколе тебе ведать Москвы: не царская кума – побируха! Пошто на малого страх нагоняешь! Не с робким сердцем в дорогу пускаться!
Бабка Ариша смирилась и замолчала. Как ни бедняк, как ни простой человек – Истома был глава семьи и хозяин…
Истома, как и Первушка, не понимал, что Филипп Шемшаков доволен отправить Первушку подальше от Пскова, а главное – дальше от дочери Глани, которая ради красавца звонарева сына стала в последнее время не по-девически богомольна.
Правда, Первушка в своей тоске по богатству и буйному разгулью не замечал девических вздохов и внезапного румянца, озарявшего щеки Глани, не замечал украдчивых взглядов ее из-под темных ресниц, и это было единственным утешением Филипки, который видел, что дочь совсем не хочет глядеть на хорошего жениха из добрых посадских людей – Федора Головлева, вдового торговца шорным товаром. Раньше она мирилась с мыслью пойти за вдовца, теперь же не хотела и слышать… Надо было убрать Первушку с дороги. Как знать – вдруг завтра и он заметит девичью красу и загорится, как Гланя!.. Потому Филипп Шемшаков с особою радостью порядил Первушку в Москву – провожать обоз с товаром псковского дела…
Шли святки…
После крещенья[57] Первунька покинул дом. В последний раз он зашел домой уже готовый в дорогу, с саблей и плеткой у пояса. Вся семья в торжественной тишине присела на лавки. Потом поднялись, перецеловались. И вдруг рывком, круто Первунька шагнул за порог.
– Будет удача – дам весть, – выходя, напоследок пообещал он, с этими словами его только клуб морозного пара ворвался в дверь со двора.
Авдотья словно лишь в этот миг очнулась от забытья и, причитая, кинулась вдогонку… Все вереницей потянулись за пой на крыльцо…
Первунька уже шагал через реку, направляясь к Власьевской башне. Он не обернулся. Заломив набекрень шапку, он выступал, словно любовался собой. Иванка не слышал материнских причитаний и с бьющимся завистью сердцем глядел на брата, пока тот не скрылся во Власьевских воротах…
5
Когда Первушка ушел, Истома понял свою ошибку: сын потому отбился от дома, что не было у него в руках своего дела. Посадский наймит почти тот же холоп. Чтобы выбиться в люди, надо иметь в руках свое ремесло. И Истома отдал Иванку в ученье к соседу Прохору Козе, надеясь, что вместе со своим неразлучным другом Кузей сын будет прилежней к делу…
Гончарное ремесло не очень привлекало Иванку, но ему нравилось узорить посуду. Это выходило у него удачней, и Прохор Коза возлагал на него эту часть работы, тем более что Кузя делал это с ним вместе охотно. Ребята вдвоем выписывали все те же и те же травы и листья, изредка отступая от привычного узора.
Как-то раз Кузя пустил на блюде по кругу вместо цветов слова из молитвы: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь».
«Хлеб-соль ешь, а правду режь», – вывел Иванка на другом точно таком же блюде.
Прохор Коза продал блюда. И в следующий раз наказал ребятам расписывать блюда грамотой. Грамота была ему самому недоступна, как была она дивным искусством и для покупателей посуды. Но покупатели потянулись к этому хитрому новшеству, сами спрашивая «грамотных» блюд.
«Яко насытил еси земных твоих благ», – написал Кузя на хлебнице.
«Дал бог зубы, даст и хлеба», – написал Иванка на своей.
«Взгляните на птиц небесных – не сеют, не жнут, а сыты бывают», – вывел Кузя на миске.
Слава о новой затее псковского горшечника прошла по торгу и дошла до монахов. Игумен Мирожского монастыря[58] прислал к Козе монастырского трудника[59] , наказав явиться к нему.
Прохор Коза воротился домой из монастыря довольный. Он получил от обители заказ изготовить на монастырские нужды разной посуды, украсив ее «молитвенными и добрыми речениями».
Истома и Прохор хвалили ребят за хорошую выдумку.
– От дедов и прадедов брали приклад на узоры и травы. Чаяли, так и во веки веков все правнуки будут суда узорить, ан мудрецы наши вона чего умудрили!
И Кузя с Иванкой гордились своей выдумкой.
Ни Коза, ни Истома не могли уже помогать им в этой работе, и Коза, несмотря на то что в порядной записи не было сказано ничего об уплате Иванке раньше пяти лет, стал платить ему деньги.
– Вот и кормилец возрос тебе, мать! – приговаривал довольный Истома.
– Совесть в Прохоре есть – живой души человек: никто с него не спрошал, а он добром деньги малому платит! – удивлялся он честному обычаю Козы.
Прохор Коза запускал свой волчок с утра до ночи. Ему помогал Истома, а Кузя с Иванкой стали полными хозяевами росписи и узоров. Тут были и горлачи, и торели, и хлебницы, и солоницы, и кружки, и кувшины, и миски, и печные горшки, и крынки всех видов.
Когда дело дошло до винного горлача, Кузя не знал, какое же – молитвенное или доброе – речение написать на винной посуде. Ребята обратились за советом к пароменскому дьячку, который учил Кузю грамоте.
– Пиши: «Его же и монаси приемлют», – посоветовал дьячок.
Кузя написал.
«В кабаке родился, в вине крестился», – вывел Иванка на другом горлаче.
Не зная грамоты, Истома и Прохор спрашивали ребят, что где написано. Когда дошло дело до Иванкина горлача, он понял, что на этот раз ему может попасть за написанное.
– «Каково винцо, таково и здравьице», – соврал он.
Ни Прохор, ни Истома не усмотрели в этом ничего худого. Кузя, прочтя Иванкину надпись, не выдал его и только усмехнулся. Это еще подхлестнуло озорника Иванку.
«Голодное брюхо к молитве глухо», – написал он на большой миске.
«Не минешь поста, коль мошна пуста», – написал на своей Кузя.
Ребята трудились неустанно, перемигиваясь, посмеиваясь и подзадоривая друг друга. Уже не было больше и мысли о «молитвенных речениях». Они писали самые бесшабашные поговорки, стараясь лишь превзойти друг друга…
Встретившись на дороге с уезжавшим из города шурином, Прохор Коза похвалился выдумкой Кузи:
– Тебе спасибо, Левонтьич, что грамоте надоумил учить, – то и польза!