Остров Буян - Степан Злобин 5 стр.


– Не купецкий обычай! Купцу о цене рядиться – что мед пить! – сказал казак. – Ставь ведро да бери жеребца – деньги надобны… – заключил он, сдаваясь.

3

Емельянов один на двуколке подъехал к дворянскому дому и пешком прошел по двору Ордина-Нащекина. Дворянин без спеси, по-дружески встретил его у дверей и провел в просторный, богатый покой, стены которого были необычно украшены саблями, кинжалами, секирами разной иноземной и русской работы. В двух железных кольцах, свисавших с потолка, качались два ярких попугая. Большое веницейское зеркало[31] в узорной серебряной рамп торжественно сияло в простенке между окон, чудесно повторяя образы всех вещей, а напротив ковер во всю стену с удивительно вытканной картиной, изображавшей Авраама[32] и странников у шатра, ласкал взор нежными красками. В углу перед кивотом горела лампада, сверкавшая искрящимися хрустальными гранями в золотой оправе. Все эти необычайные вещи способны были привести в удивление не только Емельянова, но многих из знатных дворян, чьи дома почти не отличались от простонародных. С любопытством взглянул Емельянов исподлобья на эти диковины.

– Помнишь, в свайку играли бывало. Сыграем нынче в шахмат, – просто предложил дворянин, расставляя на доске медные фигуры.

– Не тем голова занята, Афанас Лаврентьевич. Я по страдному делу к тебе, – сказал Федор.

– Ну, сказывай. Чем могу, пособлю… Да садись ты, садись!.. Эй, Сергунька! – позвал дворянин.

В комнату пошел молодой слуга, провожавший Ордина-Нащекина поутру к обедне.

– Дай зеленого по стакану, что немец привез из Риги, – приказал хозяин.

– Там коня привели, Афанасий Лаврентьевич, – сказал слуга.

– Какого коня? – удивился Ордин-Нащекин.

– Так, пустяшный жеребчик тебе в поминок, – вмешался Федор. – Вели на конюшню поставить в худое стойлишко. После, будет досуг, по пути поглядишь.

– Пойдем вместе глядеть! – оживленно позвал дворянин. – Люблю я коней!

– Да нестоящий жеребчишка, чего и смотреть! – возразил Емельянов. – Трудиться не стоит.

Но дворянин уже вышел во двор.

Снякин с товарищем держали коня у крыльца.

Как бы на заказ для этого коня, шитая серебром, красовалась теперь на нем серая бархатная попона с кистями. Голубизна конской лоснящейся шерсти была вправлена в серебряную оправу. Жеребец казался ожившим изваянием с живыми огромными глазами. Стальные удила хрустели на зубах, и казалось, вот-вот он их разгрызет.

– Федор Иваныч! Федя! Вот ублажил! – не скрывая восторга, воскликнул Ордин-Нащекин. – Ведь я ночи не спал об этом коне! Ан ты для меня его укупил… Вот спасибо! Дай руку…

Потрясши Емельянову руку, дворянин с разгоревшимися глазами, забыв всякий чин, почти по-мальчишески присел возле коня на корточки.

– Ты бабки, бабки пощупай, что репа крепки! – приглашал он Федора.

– Мотри, дворянин, не убил бы конь, – остерег с насмешкой казак.

– Меня конь не тронет, конь друга чует! – ответил Ордин-Нащекин.

– А тонконог – как коза! И глаз игрив – как зарница. Ишь косит, ишь косит!.. Да не бойся, ду-ура!

Дворянин огладил коня по крупу, обошел вокруг и снова залюбовался со стороны, как картиной.

– Ну и грудь! Илья Муромец, а не конь. Всей выходкой лев, да и только! И ноздря тонка, как у боярышни… Честных кровей животина. Он, я мыслю, в лошадстве не меньше князей Голицыных али Хованских… А и чепрак богат!

– Каков конь, таков и чепрак, – одобрительно сказал казак Снякин.

– Золотно шитье узнаю бухарское. На Москве видал браную скатерть такого шитья, – сказал дворянин, взявшись за тяжелую, серебряных нитей, кисть.

– Угадал, Афанас Лаврентьич, – подтвердил довольный Федор, – бухарский купец наездом был в Астрахань. У него тот чепрак мой батя-покойник купил.

– Идем в беседку, – позвал дворянин, отпустив казаков и наказав отвести коня на конюшню.

– Мы с тобой, Федор, вроде как братья росли, – сказал дворянин. – В ребячьи годы чинов не знают и все человеки братья. Которые молочные, которые крестовые, а мы сваечные братья. Детское побратимство – в забавах да радостях. Нужды мы тогда не ведали, а пришла кручина – брат брата выручать винен.

– Мудрены слова, – сказал Федор. – Кабы все по тем словам жили!..

– В чем же нужда твоя? – спросил дворянин.

– Нуждишка моя холопья не так велика, Афанас Лаврентьич. Тебе, дворянину, труда не будет, а мне за тебя станет богу молить по вся дни живота[33] .

Они шли богатым садом, разросшимся тут же позади дома. В плетеной беседке, завитой вьюном, куда они вошли, из угла поднялся от книги пан Юрка, поляк, домашний переводчик Ордина-Нащекина.

– Воскресный день, пан, а ты, я вижу, и после обеда покою не знаешь. И от книжного дела надобен отдых, – заметил хозяин. – Поди хоть смороды нарви по кустам и глазам дай мир.

Поляк, поклонившись, вышел. Они остались в беседке одни.

– Скидай кафтан – тут по-свойски. Ишь пекло какое! – сказал дворянин, первым скидывая на лавку шитый парчой зипун и оставаясь лишь в белой рубахе.

– Слыхал ты про новый царский указ, Афанас Лаврентьич? – спросил Федор.

– Про свейских выходцев? Слышал. Тебе-то в нем что?! – удивился дворянин.

– Пошли бог здравия государю на многие лета, а я его мудрости не могу своим хилым умишком постигнуть. Чай, те выходцы християне! – сказал Федор.

– Так что?

– В родную землю от немцев они бегут, а ты им и приюта не дай!

– Не нам судить, Федор. То царская воля.

– Я супротив царской воли и помыслить не смею, да в разум того не возьму… Есть у меня человек. Мне батя-покойник его завещал во всем слушать наместо себя, а ныне, по царскому указу, я того человека повинен, как татя, явить в приказную избу[34] … А батя-то с неба смотрит – кручинно ему…

– Как я пособлю в той нужде? – спросил дворянин.

– Ты к воеводе вхож. Слово молвишь за того человека, и воевода его в покое покинет, а я за то воеводе от скудных своих доходишков дар принесу и тебя не забуду…

– Что же, стану просить воеводу. Авось упрошу, – сказал дворянин.

– Пожалуй, не поленись! Смягчи его сердце, и я тебе век усердствовать стану и бога молить, Афанас Лаврентьич. Зовут человека того Филипп Шемшаков, площадный подьячишка пишется.

– Ладно, – согласился Ордин-Нащекин, – попомню Филипку. Ныне у воеводы буду, попомню.

– А все же умишко мой слаб. Не пойму того – что за корысть русских отбежчиков в Свейскую землю назад посылать, – сказал Федор.

– Ослабла Русь после Смуты, – пояснил дворянин. – Прежде было, свейский король к государю нашему на Москву и писать не смел по малости своей. Свейскими посольскими делами Новгородская приказная изба ведала да воевода новгородский, а ныне, вишь… Читал я притчу такую: занедужил царь зверей, лев, и осля его норовит копытом пнать…

– Неужто ж так немочна наша земля, что осляти и то поддаемся?! – воскликнул Федор.

– И в прошлые времена бывало, что усобицы землю томили. Татаре тогда одолели нас, ан русский дуб не сломить – распрямился. Хоть свилеват[35] , да кряжист! Так и ныне: нет силы такой, чтобы русскую силу навек одолела. Их царство недолго. Окрепнет Русь, и быть тем землям опять под православной державой. К чему же их пустошить! Пусть русские люди, которые там живут, до времени потерпят. Час придет, и ты в той земле в городах свои лавки поставишь, пристани корабельные срубишь, свои корабли мореходные на воду спустишь. В заморские земли поплывешь с товаром. Российской христовой державы стяги подымешь над морем. Себе – богатство, отечеству – слава! – заключил дворянин.

Он увидал в глазах Емельянова удивленье и недоверие.

– Ты чаешь, одни бояре да воеводы сила державы? – спросил дворянин. – И купец тоже сила, Федор, да еще и какая сила! Купцы царям славу стяжают и веры христовой силу множат… Иван Васильевич Грозный Ливонские земли к тому воевал[36] , чтобы за морем торг умножить. Всей Европы державы и церковь латинская с папой римским в трепет пришли… Ан Смута Россию назад погнала от моря… Ну, Федор, ехать так ехать мне к воеводе! Я чаю, он от пирогов отдышался, с постели встал, квас пьет. И я поеду – сказывают, квас мятный сердца умягчает… Да жеребца того, нового, заодно испытаю. Конь добрый и в радость мне будет.

– И езди на нем в утеху! – ответил Федор.

– А ты, Федор Иванович, захаживай когда в другой раз. В сад зайдешь яблок откушать. Мы с тобой стары дружки. Когда свайку вспомянем за чарой, когда – потасовку.

Дворянин натянул кафтан и завязывал опояску.

– Спасибо тебе, что не брезгуешь простым мужиком. Много чести! – сказал Емельянов. – А все же изловлю тебя на слове да прилезу… Нет своего умишка – твоим поживлюсь. Складно ты молвил ноне про мореходны-то корабли…

– На сердце запало? – с усмешкой спросил дворянин.

– Не говори – запало! Речь твоя торговому человеку лестна, и я прельстился. Спасибо на добром слове! – заключил Емельянов.

Он не успел отъехать и двух перекрестков, как дворянин обогнал его на своем мышастом. Он обдал Федора пылью и что-то крикнул, но Федор не разобрал слов…

Вечером дворянин прислал к Емельянову сказать, «чтобы тот человек, знакомый Федору, жил на своем дворе без печали».

Дня через три жена Емельянова отвезла воеводше нить бурмитского жемчуга да голубой опашень, а Федор послал воеводе бочонок «армянского»…

4

Конец лета стоял гнилой. Лили дожди.

Истома с семьей пробирался ко Пскову проселочными безлюдными тропами, бродя от деревни к деревне, от окна к окну, прося Христа ради.

Голодные крестьяне подавали не щедро: тощий хлеб на полях, залитых дождями, сулил голодную зиму. Часто семья перебежчиков останавливалась на ночь в открытом поле, в лесу или в лугах – под стогами…

Пробродив так все лето по деревням, к сентябрю они добрались до Пскова. Истома хотел войти в город, но Авдотья как только увидела городские стены, так оробела: ей припомнились новгородские муки, и она отговорила мужа. Им нигде не удалось настигнуть скоморошью ватагу. Народ говорил, что скоморохи давно отошли к Опочке, и семья брела дальше по их следам, по деревням, побираясь милостыней под крестьянскими окнами…

Кто-то сулил после дождливого лета ясную, теплую осень.

Пророчество не сбылось: после дождей наступили ранние холода.

Ночуя в глухой деревушке, Авдотья увидела сон, что все несчастья свалились на них в наказанье от бога за то, что они не окрестили сына. Истома боялся, что поп их выдаст, но Авдотья все же решилась исповедоваться и тем снять с души грех.

Они пришли просить Христа ради на паперти монастыря. Авдотья попросила посадского попа ее исповедать.

Попу она рассказала о том, как они перешли рубеж, как мучились по пути, как в лесу родила она сына и как их с первого дня на Руси заставил скрываться царский указ.

Поп простил ей грехи, согласился крестить сына и сам вызвался поговорить с игумном, чтобы им не скитаться больше, а поселиться в монастырском посаде.

Он сказал, что, жалеючи православных христиан, монастырь готов лучше принять царский гнев и опалу, чем братьев своих во христе выдавать обратно немцам.

За пристанище на посаде потребовал поп, чтобы Истома подписал кабальную запись на имя монастыря… Расширенными, полными страха глазами глядела Авдотья на внезапно почерневшее лицо мужа. Она стояла у порога с младшим на руках. Первушка топтался возле, держась за ее подол… За окном хлестал страшный осенний ливень…

Поп ласково взял Истому за руку.

– Не кручинься, брат. Кто тя неволит! Насильством наш монастырь не берет в заклад человеков… Ступай куды хошь… – сказал поп и своей рукой распахнул дверь на двор.

В один миг натекла за порог вода. Ветер с ливнем ворвался в сени. Испуганный бурей, Первушка прижался к матери и заплакал.

Истома взглянул на Авдотью. С окаменелым лицом, неподвижно ждала она только его слова, потупя взор в землю. Истома понял: встреться они глазами – она не сдержит стенаний и крика. Куда идти? Куда еще дальше тащить детей?!

Он сам не узнал своего голоса, когда медленно вымолвил:

– Своя конура и собаку манит… хоть на чепь ее сажают… – Истома глотнул воздуха, которого не хватало ему. Спазма сжала ему горло, и через силу он тихо закончил: – Сади и меня на холопью чепь!..

Назад Дальше