Вторая книга - Мандельштам Надежда Яковлевна 3 стр.


Александр Морозов

ВТОРАЯ КНИГА

"Я"

I

Передо мной стоит новая задача, и я не знаю, как к ней подступиться. Раньше все казалось ясным: надо сохранить стихи и рассказать, что с нами произошло. Речь шла о событиях, от нашей воли не зависевших. Как все каторжанки, стопятницы, пленницы, я думала только о времени, в котором жила, и вместе с себе подобными терзалась одним-единственным вопросом: как это могло случиться, как мы до этого дошли?.. Думая об этом, я забывала и себя, и свою судьбу, и даже то, что говорю о себе, а не о ком другом. Ведь в моей судьбе не было ничего исключительного. Такие, как я, слонялись всюду в неисчислимом количестве: бессловесные запуганные твари с детьми и без детей, старательные и робкие служаки, непрерывно повышающие свою квалификацию, чтобы не потерять службу, и каждый год заново в философских кружках изучающие "Четвертую главу" и историю обезьяны, которая стала человеком, потому что научилась отличать правую руку от левой. Некоторую роль в очело-веченье обезьяны сыграл и богатый витаминами и белками сытный и вкусный стол, чего у нас самих и в помине не было. Зато была служба, и мы за нее судорожно держались, потому что без службы только пропасть... Моя сослуживица по САГУ, Среднеазиатскому университету, с моей точки зрения, совершенно благополучная женщина с собственной жилплощадью, призналась, когда мы шли вместе вечером с философского семинара, что каждую осень испытывает настоятельную потребность перечитать "Краткий курс" и "Диалектику природы", потому что это дает ей силы на весь учебный год. Ей было шестьдесят, и она дрожала, что ее выгонят "за выслугой лет". Пенсии до Хрущева были совершенно липовые, и я пре

[9]

красно знала, откуда ее энтузиазм. Все это предстояло и мне старость, философия, энтузиазм - в случае благополучного исхода, разумеется, если мне разрешат до конца работать, стараться и постигать мудрость наших правителей. Единственная между нами разница заключалась в том, что я под конец жизни бросила бы в море запечатанную бутылку, а она свои бутылки берегла пустыми - про черный день в кладовой. Ничто не предвещало того, что случилось впоследствии. Мы жили затаившись и не надеялись ни на что. Тысячелетнее царство только начиналось, а человеку такой срок не отпущен.

Я говорю о тех, кому повезло, как мне, потому что мы остались на свободе. Я знала, каково нам живется на такой свободе, и помнила о тех, кого угнали за колючую проволоку. Вот почему о себе я думать не могла. Думать я могла только о людях - обо всех и о каждом. О тех, кто ушел и не вернулся, и о тех, кто ждет и не дождется. До меня доходили слухи об очередных арестах, и каждый отзывался новой болью по незажившей ране. В этом вареве и крошеве исчезло слово "я".Оно стало почти постыдным запрещенной темой Кто смеет говорить о своей судьбе, жаловаться на свою судьбу, когда это общая судьба?.. Однажды - уже в новую эпоху - я услыхала по еще и поныне запретному радио отрывок из мемуаров человека, побывавшего в лагере и выпущенного, кажется, с поляками. Лейтмотив его мемуаров, вернее, этого отрывка, был такой как смели его, имярек, вырвать из домашнего уюта - там дом, там мать, там стол, накрытый белой скатертью, - и упрятать сюда - в проклятый лагерь, на вонючие нары Я в бешенстве выключила жалкую балаболку хорош гусь, ну и претензии. На каторгу, видите ли, ему не захотелось!.. Впрочем, каторга слишком мягкое слово для лагерей двадцатого века, но найдется ли на свете человек, которому хочется на каторгу или в газовую печь?.. Лезет со своим "я"... "Западные", как я заметила, носятся с ним как с писаной торбой

И Ахматовой я как-то устроила сцену из-за этог о самого "я". Она попросила меня найти какое-то стихотворение по алфавитному списку и невзначай сказала, что у нее много вещей начинается на "я". Я впала в ярость и

[10]

стала вдруг доказывать, что это худший из ее пороков - "ячество". Она не защищалась, хотя вообще легко вставала на дыбы. Моя уверенность, что в слове "я" содержится что-то запретное и даже постыдное, показалась ей убедительной. Вероятно, она тоже прошла через отвращение к "я". Вскоре я, впрочем, опомнилась: во-первых, начальных "я" у нее не больше, чем у других, - лирика ведь самый личный жанр, во-вторых, вовсе не слово "я", а все направление стихов показывает наличие или отсутствие пресловутого "ячества". И, наконец, разве не подвиг сохранить чувство личности и ощущение "я" в нашу эпоху оптовых смертей и гигантских мясорубок? Такие эпохи порождают только индивидуализм, основанный на принципе "спасайся, кто может", а совсем не чувство личности.

Потеря "я" не заслуга, а болезнь века. Вот симптомы этой болезни, которые я изучила на себе и на всех окружающих Люди, потерявшие "я", делятся на две категории Одни, подобно мне, погружаются в оцепенение и живут одной только мыслью "как времени бремя избыть" В душе они часто таят безумную надежду прорваться в будущее, где снова обретут себя, потому что там будут восстановлены все ценности в их извечной форме Жизнь принимает у них форму непрерывного ожидания каких-то лучезарных берегов, которых не было и не будет на нашей планете, а ничего иного они не видят. Преодолевая болезнь ожидания, я издевательски сравнивала себя с отставными деятелями только что отошедшей эпохи. Сейчас они тоже сидят по своим углам, по нашим масштабам довольно комфортабельным, и ждут возвращения кто двадцатых, а большинство - тридцатых или сороковых годов, чтобы навести порядок и отправить куда следует тех, кто распустил язык за последние полтора десятилетия. У этих героев, конечно, больше шансов дождаться своего рая, чем у меня, но для них понятие личности не существовало никогда, а мою при наведении порядка они быстро ликвидируют, если только узнают от своих стукачей о моем существовании. Впрочем, я могу уцелеть, потому что они займутся чем-нибудь более актуальным. Ведь я нигде не служу и никому не мозолю глаза.

[11]

Второй вид утерявших личность выглядит совсем по-иному. Они считают свое "я" лишь случайной и минутной удачей и готовы на все, лишь бы урвать хоть каплю удовольствия: все можно ради жизни - надо же ублажить себя, пока ты есть. Такое "я" вовсе не "я", а просто забавный феномен, приятное ощущение живой материи, случайность или трюк слепой эволюции, подарившей мое тело жаждой удовольствия. Из этого следует, что выше всего стоит инстинкт самосохранения - спасайся, кто может и какими угодно способами. В этом случайном мире никто ни за что не отвечает, и все твои поступки канут в бездну вместе с тобой и с твоей эпохой.

Потеря "я" выразилась в ущербности (мой случай) или в открытом индивидуализме - ведь эгоцентризм и самоутверждение его крайние проявления. Симптомы разные, а болезнь одна: сужение личности. И причина болезни тоже одна - рухнувшие социальные связи. Весь вопрос в том, почему они рухнули, а как это происходило, мы видели: все промежуточные звенья - семья, свой круг, сословие, общество - внезапно исчезли, и человек очутился один перед таинственной силой, которая именуется власть и служит распределителем жизни и смерти. В просторечье у нас это называлось Лубянка, и если процесс, который мы наблюдали у себя, протекает во всей европейской культуре, то мы продемонстрировали такие яркие и чистые формы жестокой болезни века, что именно их следует изучать в целях профилактики и лечения. В эпоху, когда основной лозунг - "спасайся, кто может", личность обречена. Личность связана с миром, с людьми. Она находит себя среди себе подобных и, сознавая свою неповторимость, видит эту неповторимость в каждом. Индивидуалист, подчеркивая в себе особенное, выделяет себя из всего окружения и борется за особое место в обществе или просто - за свое индивидуальное право на паек, куда входит все, даже дни и часы жизни. Паек везде и всюду выдается только за заслуги. Вот тут-то требовалось остроумие - индивидуалисты изощрялись, предлагая свой товар. Каков бы товар ни был, индивидуалисты заранее подписывали себе индульгенцию и оправдывали себя тем, что не они выдумали эти порядки и только подчинились обстоятельствам. Впрочем, даже

[12]

индульгенции не требовалось: понятие греха было отменено и объявлено идеалистическим предрассудком. Индивидуалисты, ублажавшие свое омертвевшее "я", составляли верхушку общества и были гораздо заметнее оцепеневших. Своеобразие заключалось в том, что за кучкой индивидуалистов прятались огромные толпы оцепеневших. Среди них была я и жила общей с ними жизнью.

Потеряв свое "я", обе категории, оцепеневшие и индивидуалисты, оторвались от всего, на чем строилась повседневность, жизнь и то, что называется культурой. На что мне все эти заветы, если это только путь к личному спасению, которое еще к тому же никакими гарантиями не подтверждено? Стоит ли сыр-бор городить ради отвергнутого и ненужного "я"?.. Сжатое и раздавленное "я" где-то ютилось в полном сознании своей никчемности и отсутствии права на жилплощадь. Мне тоже, как Солженицыну, перепадала иногда палочка шашлыку, и я понимала, что это стоящее дело, настоящая реальность, почти что паек, только незаслуженный, а потому особенно сладостный, но до "я" ли мне было, когда я помнила, что есть "они", и "ты", и "мы", и такая боль, с которой не сравнится никакой инфаркт.

Вместе с "я" отпадал и смысл жизни. Мальчиком Мандельштам сказал неуклюжие и странные слова: "Ибо, если в жизни смысла нет, говорить о жизни нам не след..." Ни жизни, ни смысла жизни для меня, как и для всех оцепеневших, уже не было, но меня, как и большинство из них, спасало "ты". Вместо смысла жизни появилась конкретная цель: не дать затоптать след, который оставил на земле этот человек, мое "ты", спасти стихи. В этом деле у меня была союзница - Ахматова. Восемнадцать лет, хороший лагерный срок, мы жили, не видя просвета, без всякой поддержки извне, не смея произнести заветное имя - только шепотом, только с глазу на глаз, - и тряслись над горсткой стихов. Потом забрезжила надежда, и Ахматова стала повторять: "Надя, у Оси все хорошо". Это значило, что стихи нашли своего читателя. Я не сразу поняла значение Самиздата и огорчалась, что Мандельштама не печатают. У Ахматовой и на это был ответ: "Мы живем в догутенберговскую эпоху" и "Ося в печатном станке не нуждается"... И я постепенно убедилась в ее право

[13]

те: стихи - вещь летучая, их нельзя ни спрятать, ни запереть. Именно стихи пробили дорогу прозе в таинственных каналах самозародившихся читателей. Читатель появился совершенно неожиданно, когда никакой надежды на него не оставалось. Он научился отбирать то, что ему нужно, а стихи, двинувшиеся к нему, преобразовали его и вывели на дорогу.

Прошло больше сорока лет с тех пор, как вышла последняя книга Мандельштама, весь тираж девяти книг не больше тридцати тысяч, а он жив и существует в гораздо большей степени, чем многотиражные авторы, которыми завален книжный рынок. Ахматова не переставала удивляться тому, как воскресают затоптанные и, как некогда казалось, уничтоженные стихи. Она говорила: "Мы не знали, что стихи такие живучие" и "Стихи совсем не то, что мы думали в молодости". Может, мы и не знали, но все же что-то подозревали. Спасая стихи Мандельштама, мы не смели надеяться, но не переставали верить в их воскрешение. Этой верой мы и держались. А ведь это была вера в непреходящую ценность поэзии и в ее священный характер. Мы знали, что судьбу поэта решает только время, значит, нельзя было умирать, не отдав стихов на суд людям. Сейчас это совершилось, а что будет дальше - не в нашей власти. Тут можно только верить и надеяться. Я всегда верила в стихи этих двух поэтов и продолжаю верить и сейчас. В нашем обезличенном и отказавшемся от личности мире, где не слышно человеческого голоса, тот, кто был поэтом, сохранил личность и голос, который и сейчас слышен людям.

Основная разница между двумя видами людей, утративших свое "я", то есть личность, заключается в том, что одни, индивидуалисты, отказались от всех ценностей, а личность осуществляется только как хранительница ценностей, другие, оцепеневшие, заглушили в себе все личное, но сохранили хоть каплю внутренней свободы и хоть какие-то ценности. Великое множество среди них сберегли не ценности, а только смутную память о них, но даже эта смутная память уберегла их от многого, на что толкала необходимость.

[14]

II

Тиражи Самиздата, в котором распространяются стихи Мандельштама и многое другое, учесть нельзя, но, похоже, что они несравненно превосходят тиражи любых стихотворных книг нашей молодости. Об этом говорит судьба единственной книжки Мандельштама, вышедшей за эти годы: "Разговор о Данте" исчез с прилавков в один миг. На наших глазах действительно произошло самозарождение читателя, но как это случилось, понять нельзя. Он возник наперекор всем стихиям. Вся воспитательная система была направлена к тому, чтобы он не появился. Вокруг одних имен был заговор молчания, другие имена поносились в печати и в постановлениях, и уже казалось, что никто никогда не прорвется сквозь толщу самого настоящего забвения, как вдруг все изменилось и заработал Самиздат. Кто пустил его в ход - неизвестно, как он работает - понять нельзя, но он есть, существует и учитывает реальный читательский спрос.

Назад Дальше