Secretum - Рита Мональди 20 стр.


Мария любит поэзию, она хорошо декламирует стихи, с чувством стиля и разных тонкостей. Она советует Людовику читать книги: от классических трудов историков-летописцев, таких как Геродот, до придворных эпосов и буколистических стихов. Он буквально проглатывает книги, наслаждаясь чтением, и обнаруживает способность делать заключения, чем приводит в изумление двор, не подозревавший о наличии у него таких талантов.

Король словно преображается: становится радостным, оживленным, как будто освобождается от расслабляющей золотой апатии, с воодушевлением принимает участие в обсуждении той или иной книги. Мария и Людовик дают героям прочитанных книг свои имена, переносясь в другой, романтический мир, где чувствуют себя героями.

В одно прекрасное солнечное утро Людовик приказывает устроить завтрак на природе, во Франшаре – удаленной скалистой местности. И он берет с собой целый оркестр. Прибыв на место, Людовик выходит из кареты, вдыхает всей грудью чистый горный воздух и, недолго думая, начинает восхождение на вершину горы. Он производит слегка шокирующее впечатление, все смотрят на него со смешанным чувством тревоги и неодобрения. Мария следует за ним, он галантно поддерживает ее, когда они взбираются по крутым скользким скалам. Едва добравшись до вершины, Людовик приказывает придворному оркестру подняться к нему. Приказ был выполнен ценой больших усилий и с немалой опасностью. Придворные, обдирающие себе колени о камни, с раздражением смотрят друг на друга, ничего не понимая. Ни одному королю Франции никогда не приходило в голову лазить по скалам, словно горному козлу, тем более с оркестром и со всем двором. «И Людовик тоже этого никогда бы не сделал, – думают они, – если бы не эта женщина, эта итальянка!»

На следующий день Людовик и Мария гуляют в Буа-ле-Виконт по обсаженной деревьями аллее. Он подает ей руку, наверное, для того, чтобы она оперлась на нее. Мария протягивает руку ему и при этом слегка задевает рукоять меча. И тогда Людовик вытаскивает из ножен меч, посмевший встать на пути Марии, и далеко забрасывает его, дабы покарать за это. Жест детского рыцарства, который моментально становится притчей во языцех всего двора.

Людовик выглядит смешным из-за своей невинной страсти, хотя никто не набрался мужества сказать ему об этом и все считали, что за такими детскими выходками, разумеется, не могло скрываться взрослое чувство.

– Но придворные были не правы! – воскликнул я.

– И правы, и нет, – поправил меня Атто. – Эта взаимная привязанность, которую не могли назвать любовью даже сами король и Мария, иногда – и я не могу отрицать этого – приобретала черты той инфантильности и юношеской восторженности, которые свойственны людям, не достигшим полового созревания. Это объяснялось исключительно тем, что Людовик, слишком долго сдерживаемый матерью и кардиналом, впервые попал в головокружительный водоворот пылких чувств, который его сердце должно было пережить еще в шестнадцать лет.

В шестнадцать же лет Людовик XIV познал только пошлое посвящение в плотские утехи. Королева возражала против этого, а отчим, наоборот, был его сообщником: старая камеристка, одна-две покладистые и хитрые служанки, вплоть до старой девы, флирт с одной из сестер Марии. Но никто из них – Мазарини хорошо следил за этим – не тронул сердце короля. Лишь встреча с Марией открыла ему врата любви, и Людовик не хотел больше поворачивать назад.

Страхи, необузданность, смущение, театральность – все душевные муки неопытного юнца пережил молодой король с Марией, и это в возрасте, когда подобные вещи уже оставляют в прошлом, а сердце короля бывает отдано трудному искусству управления страной.

– Не случайно мужская натура делает сердца молодых мужчин такими непостоянными, – заметил аббат Мелани. – Птица вылупливается из яйца и радуется свободе, перелетая с ветки на ветку, приобретая опыт, и лишь намного позже ощущает желание вить гнездо.

– Таким же образом, – продолжал Атто, – неосторожная страсть неопытного юнца переходит в быстротечный огонь: юноша загорается пылкой любовью к живой девушке или к героине какого-то романа, и за ту и другую готов сражаться своим мечом со всем миром. Однако, глядишь, его опять срывает с места непостоянство молодого сердца. И тогда все начинается сначала – новые мечты, клятвы верности и страсти, новые безрассудства в божественном безумии тех молодых переходных лет, когда будущее не имеет никакого значения.

Однако все эти истории одна за другой растворяются в новом настоящем, не оставляя следов в памяти. На пороге двадцатилетия останется только смутное воспоминание, зыбкое ощущение вожделения и опасности: взрослый мужчина будет мудро держаться подальше от таких бурных перемен. Осторожно направив взор в будущее, он станет удерживать свое сердце на поводке рассудка, он будет обдуманно выбирать мать своим детям и любить ее сердцем, как внимательный супруг.

– Сердцу не прикажешь, синьор Атто, – только и сказал я.

– Это не относится к сердцу короля.

Людовик, который благодаря Марии очнулся от своей затянувшейся спячки, имел несчастье встретить женщину своей жизни слишком рано, но и слишком поздно: он был очень неопытен, чтобы удержать ее, и достаточно взрослым, чтобы забыть. Его сердце было переполнено чувствами, а рассудок поддался им. Государственные соображения остались где-то на заднем плане в виде далекой и неясной мысли.

Я уже хорошо знал, что имел в виду Атто, когда выражал свои мысли подобным образом: он имел в виду не только юность христианнейшего короля Франции, но и собственную жизнь – свои золотые годы кастрированного певца, которые он провел в путешествиях по Европе, постоянно разрываясь между музыкой, шпионажем, верной службой высоким повелителям, между опасностью за спиной и невыразимой страстью в сердце.

В этот момент, когда я предавался мыслям о причинах его пылкости, Атто выпрямился и начал напевать тихую мелодию:

Чей горящий взор пронзил грудь аббата Мелани, мне было понятно и без этого. Могло показаться, что он силою мысли переместился в тело Людовика, как воин влезает в доспехи, чтобы вкусить от радостей и страданий той любви, которая была недосягаемой для него.

Атто пел слабым, почти неслышным голосом. Прошло семнадцать лет, с тех пор как я в последний раз слышал его пение. Тогда его некогда знаменитый, хорошо темперированный и звучный голос потерял, наверное, половину своей силы. Однако арии учителя Атто, Луиджи Росси ( сеньораРосси, как он его называл), ничего не потеряли от своего волшебства, когда он пел их мне.

Сейчас, много лет спустя, этот удивительный, некогда такой приятный голос, которому с восторгом внимала самая изысканная публика королевских дворов и масса зрителей в театрах, превратился в жалкий бестелесный голосок. У лишенного внутренней силы пения Атто осталась только оболочка, как у засушенного фрукта; его сильный певческий голос стал нематериальным и превратился в привлекательный намек на самого себя, в шепот и воспоминание. То, что я слышал сейчас, было больше фантомом, хотя и тщательно обработанным, голоса великого Атто Мелани. В нем не было уже физического доказательства трелей, только неопределенное напоминание о навсегда утраченной магии: прекрасное и утонченное цитирование самого себя.

Но даже этот тонкий голосок был божественным и обольстительным. Он в тысячу раз сильнее доходил до сердца, чем целая школа ученых – до ума. Это пение было лишено всякой телесности и силы, но нетронутой осталась его внутренняя непостижимая красота.

Атто повторял эти строки, будто слова имели для него скрытый и мучительный смысл:

Воспоминания о Марии все еще разрывали сердце аббата. Он чувствовал, что видел ее глазами Людовика, трогал его пальцами, целовал его губами и, наконец, сердцем христианнейшего короля страдал от боли разлуки. Ощущения, которые спустя стольку лет казались Атто более правдивыми и реальными, чем если бы он познал их на собственном горьком опыте. Поскольку, будучи евнухом, он не мог быть близок с Марией, Атто в конце концов овладел ею через короля.

Так проходила и обновлялась странная любовь этих троих людей, любовь между двумя навеки разлученными душами и третьей душой, ревниво хранившей прошлое первых двоих. И мне выпала странная, тайная честь быть свидетелем этому.

Внезапно Мелани оборвал пение и спрыгнул с ограды, на которой сидел, – он снова собрался с силами.

– А сейчас пойдем на виллу. Гром и молния, в конце концов, должен же быть там внутри хоть кто-нибудь, кто прикажет арестовать нас, – сказал он со смехом.

Лишь с большим трудом мне удалось развеять чары образа Марии, вызванного в моей душе словами аббата и его пением.

– Ария вашего учителя,

И снова мною овладело странное, необъяснимое чувство, что слова, выбитые на стенах виллы, напоминают о неизвестной мне действительности или даже отражают ее.

Мы потрогали дверь. Она была открыта. В тот момент, когда я взялся за дверную ручку, мне показалось, что я слышу чьи-то торопливые шаги и шум от перемещения каких-то предметов внутри дома, как будто кто-то поспешно вставал со стула. Я посмотрел на Атто, но тот, даже если что-то и услышал, то не подал виду.

Мы переступили порог. Внутри никого не было.

– Нет и следа троих преосвященств, – заметил я.

– Я и не ожидал, что они еще здесь. Однако все же могут остаться кое-какие следы их собрания: записка, какие-то заметки… Мне достаточно знать, в каком зале они встречались. Эти детали всегда могут оказаться чрезвычайно полезными. Вилла большая, давай посмотрим. Как видно, ни у кого нет желания ее охранять. Тем лучше для нас.

Мы находились в большом продолговатом зале с двумя рядами окон. В конце зала находилась закрытая дверь. Помещение, очевидно, было задумано как летняя столовая: через открытое окно дул нежный западный ветерок. В находящемся рядом малом зале был виден стол для игры в бильярд.

Мы осторожно сделали пару шагов вперед. При этом мы не упускали из виду дверь в противоположном конце зала, поскольку считали, что рано или поздно там кто-то должен появиться.

Посреди зала привлекал к себе внимание крепкий круглый стол. На нем стоял большой деревянный поднос из серебряного тополя с инкрустацией. Мы подошли поближе. Атто осторожно толкнул поднос, и он повернулся вокруг своей оси.

– Блестящая идея, – заметил он. – Блюда могут перемещаться от одного гостя к другому, не мешая соседям и не требуя предварительного разделения на порции. Я бы сказал, Бенедетти ценил практические вещи, облегчающие жизнь. – И сразу же добавил: – Кто-то покинул зал незадолго до того, как мы вошли.

– Почему вы так уверены в этом?

– Здесь на полу отпечатки ног. Обувь этого человека была испачкана землей.

Мы разделились, и я обследовал ту часть зала, куда мы зашли, а Атто – остальную. Я заметил, что в стены с двух сторон симметрично встроены два буфета. Они были такого же цвета, что и стены, и скрывали в себе все необходимое для сервировки стола и запасы бутылок. Я выдвинул ящики. Они до самых краев были заполнены чудесной серебряной посудой, столовыми приборами всех видов, размеров и назначения, кроме того, там были инструменты для чистки рыбы и длинные, остро отточенные ножи для обработки мяса и дичи. Многочисленные сервизы включали в себя бокалы, кубки, чашки, стаканы, кувшины, пивные кружки и чаши, большие и маленькие графины для вина, чаши для прохладительных напитков, кувшинчики для воды, чашки для бульона и горячих напитков – все из расписанного стекла с позолотой, украшенные симпатичными фигурками зверей, ангелочков или цветами. Хозяева этой виллы, видимо, любили радовать глаза не меньше, чем желудок; и все это на здоровом воздухе Джианиколо и в окружении зеленеющих садов. Несмотря на свою странную уединенность, «Корабль» воистину был виллой, предназначенной для удовольствий.

Около одного из буфетов я увидел у стены вертикальную медную трубу, которая начиналась на высоте человеческого роста воронкообразным расширением, как у музыкальной трубы, потом поднималась выше и исчезала в потолке зала. Атто заметил мой вопросительный взгляд.

– Эта труба – еще одно удобство на вилле, – объяснил он. – Она служит для того, чтобы можно было переговариваться со слугами на верхних этажах, не разыскивая их подолгу в доме. Следует просто говорить в трубу, а голос слышен из воронок, находящихся на других этажах.

Я прошел дальше. На ставнях окон были нарисованы медальоны, изображающие знаменитых женщин Рима: Помпею, третью жену Цезаря; Сервилию, первую жену Октавиана; Друсиллу, сестру Калигулы; Мессалину, пятую жену Клавдия, и многих-многих других, среди них также Коссутию и Корнелию, Марцию, Аурелию и Кальпурнию. Я насчитал в общей сложности тридцать два изображения, и все были отмечены торжественными надписями на латыни, с указанием имен, фамилий и супругов этих женщин.

Мы заметили, что над арками и в оконных нишах были еще стихотворные изречения, относящиеся к женскому полу, причем столь многочисленные, что этих страниц не хватило бы, чтобы повторить хотя бы десятую часть из них:

«Высший смысл женщин – предаваться бесплодным мечтаниям»,

«Легче найти сладость в абсенте, чем женщин, умеющих держать язык за зубами»,

«Девушка смеется, когда может, а слезы у нее наготове всегда»,

«Женщины и домашняя птица будят соседей на рассвете»,

«Мужчина и женщина в одном доме – все равно что солома вблизи огня»,

«Женское сердце привязать легче, если оно находит выгоду для себя».

– Все здесь посвящено женщинам и еде. Это зал женщин и радостей желудка, – констатировал Атто, разглядывая медальон с профилем Плаутии Ургунианиллы.

Полностью сосредоточившись на поисках следов присутствия трех сиятельных особ – членов кардинальской коллегии (мы ведь действительно нашли следы ног), мы до сих пор еще не уделили внимания интересной детали зала: длинному ряду картин на стенах. Атто встал рядом со мной, а я в это время рассматривал картины и обнаружил, что на всех, как и следовало ожидать, были изображены прелестные женские лица.

Аббат Мелани стал быстро ходить от портрета к портрету. Ему не надо было читать имена изображенных на портрете дам, он знал каждое лицо (и старался показать это), потому что либо раньше встречался с этими женщинами в жизни, либо видел их на многих других портретах, и сейчас рассказывал мне о них.

Назад Дальше