Великое сидение - Люфанов Евгений Дмитриевич 10 стр.


Узнала о его приезде Евдокия и послала к нему нарочного со слезной просьбой о встрече. Петр поморщился, побарабанил пальцами по столу, дернулся шеей, что случалось с ним, когда был особенно раздражен, и назначил жене свидание в доме начальника почты Винниуса.

Говорить долго не о чем; видит, что жива-здорова; когда намерена постригаться и где?

Ответ Евдокии был непреклонный – отказ.

– За что? Что я сделала? Чем прогневала, что такое мне наказание? В чем, государь, меня обвиняешь?.. – глотая слезы, надрывно спрашивала она. – Ни в каких смутах я не повинна, только и забочусь, чтобы сыночка нашего обихаживать, да тебя, свет мой, денно и нощно жду.

Больше разговаривать с ней Петр не стал, приказав собираться в монастырь, какой сама себе выберет, а не то он его ей укажет.

«За что?.. В чем обвиняешь?» – злобно повторял ее слова, когда приказал ей уйти, и, вспомнив слышанное по дороге в Москву присловье, жестко усмехнулся: – «Кому воду носить? – Бабе. – Кому битой быть? – Бабе. – А за что? – За то, что баба!»

– Вот за что! – ожесточенно произнес он, стукнув кулаком по столешнице. – В том и виновата, что неугодная баба.

Не зная, чем унять раздражение, в тот же день после этой встречи с женой стал хватать своих бояр за бороды и отстригать их ножницами, не скрывая неприязни к почтенным старцам. И особенно срывал свою злость на духовных:

– У-у, бородачи ненавистные! Отец мой имел дело только с одним бородатым идолом, с Никоном, а мне приходится с несметным множеством вас возиться. Многому злу корень – вы, старцы, да попы еще.

И опадали под лязгающими ножницами пушистые, длинные, холеные, седые, сивые, черные, рыжие бороды – прославленная краса бояр.

А Евдокия, углубившись всецело в молитвы и посты, ожидала минуты, когда произойдет чудо и к ней придет, вместе с вернувшимся мужем, радость семейного счастья. Она выказывала полнейшее равнодушие к распрям из-за дележа власти между царем Петром и царевной Софьей, каждодневно коленопреклоненно молила о ниспослании божьей великой милости умягчить зачерствевшее сердце мужа, отца их Олешеньки. Но чуда не произошло, а назначен был день ее отъезда в суздальский Покровский девичий монастырь.

Патриарх Адриан попытался было замолвить слово в защиту законной, церковью благословимой супруги, но Петр накричал на него, отвергая всякое вмешательство в свою непреклонную волю. Лишь только к худшему привело заступничество патриарха. Обычно бывало так, что отправляемый в изгнание даже незначительный вельможа имел возможность выехать в карете, запряженной четверней, а то и шестериком лошадей, с челядью и хоть с малым обозом, а царица Евдокия отправлялась в монастырскую ссылку одна, в обшарпанном старом возке, запряженном лишь двумя лошадьми. Малолетнего царевича Алексея, с криками и воплями отобранного от матери, отправили к тетке, сестре Петра, царевне Наталье.

В народе ропот, шепотливые разговоры:

– Похож наследник норовом на отца?

– Нешто угадаешь, младенек еще.

– Неужто таким же извергом станет?

– Кто ж его знает. Может, таким же, а может…

– Нет, похоже, другим.

– Славу богу, коль будет так, – облегченно вздыхал и истово крестился вопрошавший.

Закрылись за молодой опальной царицей монастырские ворота, как ворота кладбищенские, но без малого год она была там все еще под своим именем Евдокии. Постриг все время откладывался, священнослужители не соглашались произвести беззаконие.

Узнал Петр о промедлении и так разгневался на патриарха Адриана, что тот, опасаясь за свою жизнь, свалил всю вину на монастырского архимандрита и четырех священников. Они были схвачены и отправлены в Преображенский приказ на расправу. После этого Евдокия была незамедлительно пострижена под именем старицы Елены.

Ни в чем не виноватая, она содержалась в Покровском монастыре в гораздо худших условиях, нежели заточенные в Новодевичий монастырь царевна Софья и ее сестры. Петр разрешил им иметь некоторые домашние вещи, прислужниц и определил помесячную выплату денег. Бывшей жене своей – ничего. Чтобы как-то существовать, она вынуждена была обращаться к родственникам, писала брату Абраму: «Мне не надо ничего особенного, но ведь надобно же есть… Я чувствую, что я вас затрудняю, но что же делать? Пока я еще жива, из милости покормите меня, напоите меня, дайте одежонку нищенке».

Ей было двадцать шесть лет.

Возле реченьки хожу млада,

Меня реченька стопить хочет;

Возле огньчика стою млада,

Меня огньчик спалить хочет;

Возле милого хожу млада,

Меня милый друг журит, бранит;

Он журит, бранит,

В монастырь идти велит:

Постригись, немилая,

Постригись, постылая.

Я поставлю нову келейку

В зеленом саду под яблоней,

В зеленом саду ты нагуляешься,

Во чисто поле насмотришься.

Случилось ехать князям-боярам,

Они спрашивают: что за келейка?

Что за келейка, что за новенька?

Еще кто и кем пострижена?

Отвечала им монахиня;

Я пострижена самим царем,

Я посхимлена царем Петром

Через его змею лютую.

С бывшей женой царь расправился; с Софьей и с другими сестрами – тоже, замуровав их на вечное пребывание в кельях. Предстояла жестокая расправа с мятежными стрельцами.

Наступала кровавая осень конца XVII века со многими пытками и казнями.

XI

Многим казалось, и, конечно, самому Петру тоже, что для того он и заточил Евдокию свою в монастырь, чтобы на ее царственном месте оказалась Анна, Анхен, Анна Ивановна, урожденная Монс. Все большую привязанность чувствовал он к своей несравненной Анхен, одаривал ее дорогими подарками и даже выстроил ей в Немецкой слободе близ кирки большой каменный дом на восемь окон, который все называли палаццо.

Он подарил ей свой портрет, осыпанный дорогими камнями, стоимостью в тысячу рублей. При всей своей бережливости, доходившей до прямой скупости при оплате любовных услуг, оказываемых ему другими метрессами, Петр готов был выполнить любую, пусть даже взбалмошную просьбу Анхен. Она шутливо выпросила у него для себя и для своей матери такой денежный пенсион, чтобы он составлял им, сиротам, для каждой лишь по рублю в день, но с таким условием, чтобы пенсион этот был бы выплачен им сразу за год вперед. Посмеялся развеселившийся Петр такой просьбе и удовлетворил ее. Его Анхен владела уже несколькими имениями с прилегающими к ним лесными и другими угодьями и крепостными крестьянами.

Как-то невзначай приехал он к Монсам в Немецкую слободу. Хотя уже и сумерки стлались, но двери в их доме были отчинены, и Петр вошел в прихожую неприметно. Монсы всей своей сиротской семьей сидели в столовой вокруг стола: сама Анхен, ее младший братишка Вилим (Вилли, Вилюшка, как его еще называли), их сестренка Матреша и мать. Анна расточала сладостные улыбки и чему-то звонко смеялась, будто рассыпая серебряные колокольчики.

– Погоди, Анхен, погоди… – останавливал ее девятилетний Вилюшка. – Нет, правда… если ты станешь русской царицей, ты сделаешь меня генералом? Я хочу командовать всеми… ну, всеми солдатами… Анхен, ты подаришь нам много-много земли?.. Знаешь что?.. Ты нам подари тогда Волгу. У нас будет своя река. Такого еще ни у кого не было. Целую реку, а?.. Попроси у царя.

А Матрешка хлопотала об игрушках и сладостях.

Мать улыбалась, улыбалась Анхен, и улыбался он, Петр, стоя за полуоткрытой дверью и невидимый ими. Он держал в руках кульки с орехами, пряниками и другой сладкой забавой и думал, какие у них ребячьи, шутливые помыслы: «Реку, шельмец, захотел иметь!» – и сам готов был весело засмеяться.

Как давно уже это было. И ведь была тогда видимость счастья. Казалось, очень любил ту Анхен, и во сне и наяву мнилось, что она будет царицей. И, может, была бы. И Вилюшка стал бы хозяином Волги…

Прогадала, просчиталась Анна Монс, променяв покорные ей жгучие глаза царя Петра на тусклые глаза саксонского посланника Кенигсека. Понадеялась, что ее связь с ним останется для Петра неизвестной, пока он где-то воюет, а когда возвратится – никуда от нее не денется. Но тайное оказалось явным.

К великому огорчению матери, Матильды Монс, так много обещавшая и, казалось, крепкая связь ее дочери с царем Петром внезапно оборвалась, и уже никак и ничем нельзя было этот обрыв скрепить. На письма-просьбы о встрече царь не отвечал, а более назойливые обращения к нему могли окончиться невесть какой бедой, – крутой нрав Петра был известен.

Ах, Анхен, Анхен, какое безутешное, непоправимое и неизгладимое горе доставила ты своей матери столь опрометчивым своим поведением. Ведь она, Матильда Монс, могла стать как бы второй матерью царя русского, – у них это называется – быть ему тещей. Тещей царя Петра! Это же почти то же, что самой быть царицей! Сбылась бы и мечта детки Вилима – стать генералом. Ах, сколько бы могло всего сбыться! Ну что могла найти Анхен в этом саксонском посланнике? Почему, зачем он понравился ей? Разве можно сравнить его мизерное положение с положением всемогущего царя?.. Горе, горе, непоправимое, безутешное горе, которое может преждевременно в могилу свести вслед за этим злосчастным, нелепо утонувшим Кенигсеком. Должно быть, сам бог наказал его такой внезапной смертью за то, что он, ничтожный саксонец, посмел отстранить от сердца Анхен царя Петра. Самого царя! Боже, боже, какое было допущено безрассудство!

Страдала, переживала мать, а самой Анхен было досадно лишь крушение их семейных честолюбивых надежд, но сердечного влечения к своему венценосному обожателю она не испытывала никогда и вся длительная связь с ним основывалась лишь на получаемой от этого выгоде. Во все дни чувственная сторона этой связи была далекой от искренности, не то, что было у нее прежде с Францем Лефортом, а потом с Кенигсеком. Ей даже нравилось, что представитель маленькой и бедной Саксонии оказывался победителем в тайном поединке с царем огромного Российского государства. С подлинной вдовьей тоской оплакивала она гибель последнего своего любовника.

Быстротечное время вскоре притупило остроту этой печали, сблизило Анхен с прусским посланником Кейзерлингом, и она приняла предложение выйти за него замуж, чтобы, в добавление к новой страсти, обеспечить себе незаурядное положение в обществе, доставляемое этим браком. Не могла успокоиться только ее мать, все сокрушавшаяся о несостоявшемся родстве с русским царем.

А потом наступили дни – один тревожней другого. В самую жаркую летнюю пору неудержимая дрожь холодила тело, а зубы готовы были неумолчно стучать. Началось с того, что большой каменный дом-палаццо царь велел отобрать да учредил следствие, чтобы досконально узнать, какими незаконными поборами пользовались они, Монсы.

А было такое, было, не отпереться. То за одного, то за другого жалобщика замолвливали они царю слово. Он думал, что исходило это от их сердобольных чувств к пострадавшим, и, случалось, исполнял их просьбы. Оказывалось же, что они себе немалую выгоду от такого заступничества извлекали: взятки с потерпевших брали как до начала своего ходатайства перед царем, так и по решении дела. И, если дело вершилось для просителя вполне счастливым исходом, то в благодарность и подарок брался отменный.

Пока велся разбор этого прохиндейства, Монсам приказно было никуда из Москвы не отлучаться и находиться как бы под домашним арестом. Страха они натерпелись, со дня на день ждали, что окажутся нищими да и в Преображенский приказ на устрашение попадут, а там у Федора Юрьевича Ромодановского суровые разговоры бывают.

Не знали, радоваться или еще больше страшиться, выслушивая предложение новоявленного родственника Кейзерлинга, бравшегося увезти в Пруссию тысячерублевую ценность – портрет царя. Ценность его заключалась, понятно, не в изображении ставшей уже ненавистной царской персоны, а в обилии украшавших ее драгоценностей.

– А если царь прикажет возвратить ему портрет?

– Сказать, что неизвестно кто украл.

– А почему не заявляли об этом?

– Боялись его гнева.

Кейзерлинг настоял увезти портрет, благо ему, как посланнику, дорога в Пруссию никакими шлагбаумами не перегорожена.

Петр о своем портрете не напоминал и уже не удручен был изменой Анхен, узнав о лихоимстве этой семьи. Розыск велел прекратить. Сам виноват – словно на поводу был у Монсов и тем потакал их алчности.

Да и замена былой фаворитке нашлась.

После царя Петра первейшим человеком в Российском государстве считался светлейший князь Александр Данилович Меншиков.

Когда умер друг царя швейцарец Франц Лефорт, Меншиков как бы занял место умершего. Помнил он, чем угождал Петру швейцарец, и стал действовать так же. Лефорт свел Петра со своей бывшей любовницей, красавицей Немецкой слободы Анной Монс, и Александр Данилович начал преуспевать в делах подобного сватовства. Сначала для увеселения и украшения мужского застолья привлекал своих сестер – девиц Марию и Анну, которые его стараниями были определены ко двору царевны Натальи, любимой сестры царя. Потом участницами мужских пиршеств стали еще три девицы – Анисья Толстая и сестры Арсеньевы, Варвара и Дарья, а еще – в скором времени после этого – к ним добавилась взятая в плен в городке Мариенбурге лифляндка марта Скавронская, в замужестве Марта Рабе, и потом называемая то Екатериной Трубачевой, по мужу, военному трубачу, то Екатериной Василевской. Меншиков бахвалился, что отобрал ее у фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева и жил с ней в любви, находясь также в любви и с Дарьей Арсеньевой.

Из этих меншиковских девиц царь поначалу остановил свой выбор на Варваре, не смущаясь тем, что она была несколько горбата и кривобока. Меншиков даже надеялся, что после разрыва Петра с Анной Монс Варвара станет царицей, а он, Меншиков, женившись на Дарье, будет тогда царским шурином. И, казалось, все близилось к этому.

Сидя однажды за обедом рядом с Варварой Арсеньевой, Петр сказал ей:

– Не думаю я, чтобы у кого-нибудь когда-нибудь появилось желание обладать тобой, так ты мало красива, бедная Варвара. Но так как я люблю необыкновенное, то не хочу, чтобы ты умерла, не испытав трепета любовной лихорадки.

И, нисколько не обращая внимания на ее подруг и на своих приятелей по застолью, повел Варвару испытывать трепет обещанной лихорадки.

Он установил цену на ласки, расточаемые петербургскими прелестницами, например, для солдат: по одной копейке за три поцелуя, но сам после дорого стоившей ему Анны Монс старался даже малых денег на любовь не тратить.

После Варвары Арсеньевой взоры Петра были обращены на лифляндскую пленницу Марту-Екатерину, которой очень нравилось бывать в таком обществе: обеды, ужины, в питье и в конфектах «великое уконтектование».

Но Марте-Екатерине (взяв ее от Меншикова) Петр платил в первое время по дукату за свидание, а в 1705 году двадцатитрехлетняя лифляндка Марта Рабе, в девичестве Марта Скавронская, поселилась в петербургском доме царя Петра. Она приняла православие, и, поскольку до этого уже называлась Екатериной, то Трубачевой, то Василевской, то Михайловой, – в последнем случае по вымышленной фамилии Петра, под которой он был в Голландии, учась там корабельному делу, – ее и нарекли при крещении Екатериной, а по отечеству – Алексеевной, от имени ее крестного отца, пятнадцатилетнего царевича Алексея. Все, как полагалось, проделал крестный, дунул и плюнул через левое плечо на сатану, чтобы тот не искушал оглашенную новоявленную рабу божью Екатерину.

– Вот, Алеша, какую ты крестную дочку обрел, – довольный, похлопывал его по плечу Петр. – А ты, дочка, – обращался к ней, – почитай своего отца-крестного.

Назад Дальше