В поисках древних кладов (Полет сокола) - Уилбур Смит 44 стр.


— Джи! — завопила толпа, когда рука португальца оказалась в ладони Зуги. Он сжал ее и со всей силой дернул вниз.

Из глаз Перейры ручьями текли слезы, он часто моргал, острые песчинки кололи ничего не видящие глаза. Он не мог приноровиться к весу Зуги и сдержать нападавшего, потому что тот, вцепившись ему в запястье, сбил его с ног. Противник опрокинулся, майор шагнул назад и, используя вес падающего тела, сильно дернул кверху его руку с ножом. В плече Камачо с упругим щелчком что-то подалось, и он, визжа, упал лицом вниз с закрученной за спину рукой.

Зуга рванул еще раз, португалец пронзительно, по-девичьи завопил и выронил нож. Он сделал слабую попытку поднять его другой рукой, но победитель наступил на лезвие обутой в сапог ногой, поднял нож и отошел, сжимая в правой руке тяжелое оружие.

— Булала! — распевали зрители. — Булала! — Убей его! Убей его! — Они хотели увидеть кровь — это был бы естественный конец поединка, и все жаждали его.

Зуга глубоко воткнул нож в ствол акации и рванул упругую сталь. Со звуком, громким, как пистолетный выстрел, нож переломился у рукоятки. Майор с презрением отшвырнул обломок.

— Сержант Черут, — приказал он. — Уберите его из лагеря.

— Я бы его убил, — сказал, подойдя, маленький готтентот и ткнул дулом «энфилда» в живот Камачо.

— Можешь пристрелить, если он попытается вернуться в лагерь. А пока просто прогони.

— Большая ошибка. — На курносом лице сержанта Черута появилось комично-траурное выражение. — Дави скорпиона до того, как он ужалит.

— Ты ранен? — Подбежала к брату Робин.

— Царапина.

Зуга развязал шейный платок и прижал его к ране на бедре, потом, стараясь не хромать, пошел в палатку. Надо было спешить, ибо силы его покидали, майор чувствовал головокружение и тошноту, рану жгло нестерпимо, а он не хотел, чтобы кто-нибудь видел, как у него дрожат руки.

— Я вправила ему плечо, — сказала Робин брату, перевязывая рану на бедре. — Не думаю, что что-то сломано, кость встала на место очень легко. Но ты, — она покачала головой, — ты не сможешь идти. При каждом шаге швы будут расходиться.

Сестра оказалась права — они смогли выступить лишь через четыре дня, и Камачо использовал это время с большой выгодой. Он ушел через час после того, как Робин вправила вывихнутое плечо, взяв с собой долбленое каноэ и четырех гребцов. Они отплыли вниз по течению Замбези. Гребцы хотели причалить к берегу, чтобы разбить лагерь, но Камачо зарычал на них. Он скорчился на носу, баюкая раненую руку, которая даже после того, как ее вправили и повесили на перевязь, болела так, что едва он пытался задремать, как под закрытыми веками мелькали белые искры.

Он и рад был бы отдохнуть, но ненависть гнала его вперед, и долбленое каноэ стрелой летело вниз по реке, освещенной полной луной, медленно бледневшей на заре нового дня.

В полдень Камачо высадился на южном берегу Замбези, в туземной деревушке Чамба, в полутора сотнях километров ниже Тете.

Расплатившись с гребцами, он нанял двух носильщиков, чтобы нести ружье и скатанное одеяло. Потом сразу же отправился в путь по узким пешеходным тропкам, проложенным за долгие столетия странствующими людьми и мигрирующими животными; их сеть пронизывает весь африканский континент, как кровеносные сосуды — живое тело.

Через два дня он достиг Дороги Гиены, что спускается к морю с гор Страха — Иньянзага. Дорога Гиены — тайный путь. Она шла параллельно старой дороге от побережья до Вила-Маника, на шестьдесят четыре километра севернее, вдоль реки Пунгве, чтобы для тех, кто против воли бредет по ней долгим, последним путем в другие земли, на другие континенты, всегда была вода

Вила-Маника — последний форпост португальской власти в Восточной Африке. Правящий губернатор специальным указом запретил любому человеку, черному или белому, португальцу или иностранцу, заходить дальше этой крепости с глинобитными стенами и путешествовать к призрачной цепи гор с устрашающим названием. Пользуясь этим, торговцы втайне проложили Дорогу Гиены. Она поднималась сквозь густые леса нижних склонов к холодным травянистым пустошам на вершинах гор.

Переход от Чамбы до реки Пунгве составлял двести пятьдесят километров. Совершить его за три дня, да еще с мучительной болью в заживающем плече — немалый труд, и, дойдя до места, Камачо неодолимо захотелось отдохнуть. Но он пинками поднял носильщиков на ноги и оскорблениями и плетью погнал их по пустынной дороге.

Она была вдвое шире пешеходных тропинок, по которым они сюда добрались. По ней могли идти люди колонной по двое — именно так, а не цепочкой по одному, совершались переходы в Африке. Хотя поверхность дороги была утоптана до каменной твердости сотнями босых ног, Камачо с удовлетворением заметил, что по ней несколько месяцев никто не ходил, разве что случайное стадо антилоп, да однажды, с неделю назад, прошел старый слон — огромные кучи его помета давно засохли.

— Караван еще не проходил, — пробормотал Камачо, вглядываясь в деревья в поисках очертаний стервятников и безуспешно высматривая в подлеске вдоль дороги крадущиеся тени гиен.

Повсюду валялось немало человеческих костей, то тут, то там встречались толстые бедренные кости, не поддавшиеся железным челюстям пожирателей падали, или другие не замеченные хищниками останки, все они давно высохли и побелели. Это были следы предыдущего каравана, прошедшего здесь три месяца назад.

Камачо пришел к дороге вовремя. Теперь он двинулся вдоль нее, то и дело останавливаясь, чтобы прислушаться, или посылая одного из носильщиков залезть на дерево и оглядеть окрестности.

Однако первый далекий звук множества голосов донесся до них только через два дня. На этот раз португалец сам залез на высокое дерево умсис, росшее у дороги. Вглядевшись вдаль, он увидел парящих кругами стервятников — колесо из черных крапинок медленно вращалось на фоне серебристо-голубых облаков, словно птиц захватил невидимый небесный водоворот.

Он сидел в десяти метрах над землей и слушал, как гул голосов, становясь все громче, превратился в пение. Это была не песня радости, а горестная погребальная панихида, медленная и душераздирающая, которая то нарастала, то стихала, доносимая ветерком и сглаживаемая неровностями земли, но с каждым разом она доносилась все громче. Наконец Камачо смог различить вдалеке голову колонны — она, словно изувеченный змей, выползала из леса на открытую поляну, находившуюся немногим более полутора километров впереди.

Португалец соскользнул по стволу дерева на землю и поспешил вперед. Перед главной колонной шел вооруженный отряд — пять чернокожих с ружьями, одетых в лохмотья европейского платья, но возглавлял их белый, коротышка с лицом злобного гнома, сморщенным и обожженным солнцем. В густых свисающих черных усах поблескивала седина, но походка была легкой и упругой. Он узнал Камачо на расстоянии двухсот шагов, снял шляпу и помахал ею.

— Камачо! — крикнул он, и мужчины, кинувшись друг к другу, обнялись, потом, отстранившись, радостно засмеялись.

Первым опомнился Перейра — он перестал смеяться, нахмурился и сказал:

— Альфонсе, мой возлюбленный брат, у меня плохие новости, хуже некуда.

— Англичанин? — Альфонсе все еще улыбался. У него не хватало одного верхнего зуба, и поэтому холодная, безрадостная улыбка казалась не такой опасной, какой была на самом деле.

— Да, англичанин, — кивнул Камачо. — Ты о нем знаешь?

— Знаю. Отец мне писал.

Альфонсе был самым старшим из оставшихся в живых сыновей губернатора Келимане, чистокровным португальцем, рожденным в законном браке. Его мать приехала из Лиссабона сорок лет назад. Бледную, болезненную невесту выписали по почте. Она родила одного за другим трех сыновей. Первые двое умерли от малярии и детской дизентерии, не дожив до появления высохшего желтого малютки, которого нарекли Альфонсе Хозе Вила-и-Перейра. Все ожидали, что он будет похоронен рядом с братьями еще до конца сезона дождей. Однако к концу дождливого сезона похоронили не его, а мать, а малыш расцвел у груди черной кормилицы.

— Значит, он не пошел на север? — спросил Альфонсе, и Камачо виновато опустил глаза — он разговаривал со старшим братом, чистокровным и рожденным в законном браке.

Сам Камачо был незаконным сыном, полукровкой, происходившим от некогда красивой мулатки, наложницы губернатора, которая теперь растолстела, поблекла и, позабытая, доживала свои дни на задворках сераля. Его даже не признали сыном, он вынужден был носить постыдное звание племянника. Одного этого хватило бы, чтобы выказывать брату уважение, но он к тому же знал, что Альфонсе столь же решителен, каким был в молодости отец, только еще суровее. Камачо сам видел, как он, распевая жалостливое фадо[11] , запорол человека насмерть, аккомпанируя традиционной любовной песне свистом и ударами кнута.

— Не пошел, — неохотно признал Камачо.

— Тебе велели за этим проследить.

— Я не мог его остановить. Он ведь англичанин. — Голос Камачо дрогнул. — Он упрям.

— Об этом мы еще поговорим, — холодно пообещал Альфонсе. — А теперь быстрей выкладывай, где он и куда собирается идти.

Камачо отбарабанил заранее приготовленное объяснение, осторожно обходя самые острые углы повествования, упирая на такие детали, как богатство экспедиции Баллантайнов, и умалчивая о тяжелых кулаках англичанина.

Альфонсе опустился на землю в тени придорожного дерева и задумчиво слушал, пожевывая конец свисающего уса и заполняя про себя зияющие провалы в повествовании брата. Заговорил он только в конце:

— Когда англичанин выйдет из долины Замбези?

— Скоро, — уклонился от прямого ответа Камачо, ибо непредсказуемый майор мог быть уже на полпути к горам. — Хоть я и изрядно поранил этого человека, может быть, его несут на носилках.

— Нельзя допускать, чтобы он вошел в Мономотапу, — отрезал Альфонсе и одним гибким движением встал на ноги. — Лучше всего сделать дело в дурных землях в низовьях долины.

Он оглянулся на извилистую дорогу. До головы колонны все еще было больше полутора километров, она пересекала прогалину, поросшую золотистой травой. В двойной цепи согбенных, загребающих ногами созданий с ярмом на шее, казалось, нет ничего человеческого, но пение их было печальным и прекрасным.

— Могу дать пятнадцать человек.

— Этого не хватит, — торопливо перебил Камачо.

— Хватит, — холодно ответил брат, — если делать дело ночью.

— Двадцать человек, — молил Перейра. — С ним солдаты, обученные солдаты, он и сам солдат.

Альфонсе молчал, взвешивая все за и против — самая тяжелая часть Дороги Гиены лежала позади, и с каждым километром пути к побережью земли становились все более обжитыми, риск уменьшался, и надобность в охране была не такой острой.

— Двадцать! — отрывисто согласился он и повернулся к Камачо. — Но ни один из чужаков не должен уйти. — Глядя в холодные черные глаза брата, Камачо почувствовал, что по спине ползут мурашки. — Не оставляйте ни следа, заройте их поглубже, чтобы шакалы и гиены не раскопали. Пусть носильщики несут снаряжение экспедиции до условленного места в горах, а после этого их тоже убейте. Мы отнесем его на побережье со следующим караваном.

— Си. Си. Понял.

— Не проваливайся больше, мой милый кузен-братец. — Ласковое слово прозвучало в устах Альфонсе как угроза, и Камачо нервно сглотнул.

— Немного отдохну и отправлюсь в путь.

— Нет, — покачал головой Альфонсе. — Пойдешь сейчас же. Стоит англичанину перейти через горы, как вскоре там не останется ни одного раба. Хватит с нас того, что двадцать лет у нас не было золота, а если поток рабов тоже иссякнет, и я, и отец будем недовольны — очень недовольны.

По приказу Зуги долгий печальный рев рогов куду разорвал тишину темного предутреннего часа.

Индуны подхватили клич: «Сафари! Выходим!» — и тычками подняли спящих носильщиков с тростниковых циновок. На ночь лагерные костры притушили, оставив лишь тлеющие кучки тусклых красных углей, подернутых мягким серым пеплом. Как только в них подбросили свежих дров, они вспыхнули, озарив похожие на зонтики кроны акаций пляшущим желтым светом.

Столбы белесого дыма вознесли к безветренному темному небу запах жарящихся лепешек ропоко. Языки пламени разгоняли ночной холод и кошмары, и приглушенные голоса звучали громче, бодрее.

— Сафари! — раздался клич, и носильщики начали выстраиваться в колонну.

Во мраке двигались призрачные фигуры. Разгорающаяся заря высветлила небо и пригасила звезды, фигуры людей стали отчетливее.

— Сафари! — В суматошной массе людей и снаряжения начал появляться порядок.

Назад Дальше