Но мучился он недолго, совсем скоро хозяйка поставила перед ним тарелку с дымящейся картошкой и вручила бутылку с водкой: открывай! Он долго возился, отвинчивая колпачок, но в граненые стаканчики налил аккуратно, по самые края. «Глаз — алмаз!» — похвалила женщина и выдохнула: «Ну, Коля, за встречу!»
Коля? Она что, не видит, он никакой не Коля? Как же так можно обознаться? И вспомнилось: девушка Надя, чего тебе надо? Нет, зачем же так грубо, он ведь сам пошёл за ней, вот и выпьет с удовольствием. А почему нет? Только после маленькой рюмки сразу закружилась голова. И правильно: к чёрту еду, это потом, потом! Надя говорит, что знает его, вот и хорошо, и он готов вспомнить то, чего не было. Или было? Сейчас он обнимет её и всё само вспомнится… Она такая беленькая, толстенькая, совсем как булочка и пахнет ванилью…
И тут разгорячённые мужские мысли прервал крик. Там, в доме, кто-то отчаянно плакал. Ребёнок? Надя с досадой вскочила с дивана: «Я счас!» и бросилась к зелёной двери. Ушла и пропала, но это почему-то не беспокоило гостя, он уже переключился на еду: нет, есть без хозяйки не будет, ну, разве только огурчик попробует. И достал из синей миски большой такой жёлтый огурец, и разрезал его пополам, и посыпал серой солью и долго, до белой пены, тёр половинки. Огурец громко хрустел на зубах и он не сразу заметил, как женщина вернулась. А Надя села рядом и всё смотрела на него с какой-то странной улыбкой. Наконец, поняла, что он не Николай?
— Извини, — проговорил он с набитым ртом.
— Да ради бога! Что же ты картошку не ешь, стынет ведь… А кильку будешь? У меня и килечка в томате есть, будешь? — От кильки гость отказался, но когда занёс вилку над картошкой, женщина попросила: «Давай ещё по рюмочке, а?» Выпили и по второй, хорошо так пошла, будто и не водка вовсе. И он, как барбос, уткнувшись в тарелку, стал так быстро и сосредоточенно есть, будто боялся, что возьмут и отнимут. А Надя задумчиво водила пальцем по клеёнке и время от времени, вскидывая на гостя глаза, вздыхала.
— И где ж ты пропадал, Колечка?
— Да были дела! — как можно беспечнее махнул гость рукой.
— Ты что же, к жене вернулся? — с напряжением выговорила Надя.
— Ммм… — вроде как запротестовал он. Нет, он обязательно скажет ей правду, вот только доест и скажет.
— Я на тебя, Николай Васильевич, не обижаюсь, нет, не обижаюсь. Что делать, жизнь такая. А я вот, видишь, теперь здесь живу, пришлось из города уехать. Да и тебя, я вижу, жизнь помяла… Нет, я так и не поняла, ты один живёшь, или как?
И пришлось выдавить: теперь один. Нет, неужели эта Надя не видит, что никакой он не Николай, никакой не Васильевич, и точно не Гоголь! А, может, он когда-то и в самом деле носил это имя — Николай? — взял он женщину за руку, она была горячей, и у него внутри вспыхнуло с новой силой. Так после еды почему и не вспыхнуть? Но Надя ведь не знала и всё сдерживала:
— Да погоди, погоди! Успеем ещё, успеем… Дай я на тебя посмотрю! Постарел! Ты ведь раньше очки не носил… А я? Тоже старенькая, да?
— Нет, что ты! Ты теперь даже лучше, такая пышечка… Вот только… — начал он и запнулся, не мог же он сказать правду. Да какая правда! Если женщина хочет, он побудет немножко Николаем.
— Слушай, а где усы твои? Где усы-то наши? — провела Надя пальцем по верхней губе. Усы у него действительно когда-то были, наверное, и Надя была. Были эти мелкие жёлтые цветочки на платье, серёжка с красным камешком, белокурый завиток на виске… И почему на спине такая грубая застёжка, будто не от лифчика, а от корсета.
— А помнишь? — обняла женщина белыми руками, и он задохнулся в этих объятьях. Наконец-то! Вот только вилка мешает, и он, не глядя, отбросил её куда-то в сторону, и в той стороне зазвенело. Зазвенело тонко и надрывно, и он не сразу понял, что это снова кто-то зашёлся в крике. И так это было не вовремя, и он застонал от досады и всё не хотел отпускать, и всё тянул женщину за руку: не уходи! А Надя всё повторяла: «Я счас, ты посиди, я счас!» И снова кинулась к зелёной двери уже не на крик — на вой.
И он не выдержал этого бесконечного ааа-ааа-ааа и сам вскочил, захотелось узнать, кто так надрывно плачет в доме. За тяжёлой зелёной дверью был длинный тёмный коридор, в конце его что-то светилось, и он пошёл на этот свет и, добравшись до полутёмной комнаты, замер на пороге. Комната была почти пустой — кровать да стол у занавешенного красной тряпкой окна, а на кровати лежал ребёнок, больной ребёнок. Жёлтое лицо мальчика было искривлено гримасой, тонкие ручки беспокойно двигались поверх тонкого одеяла, и казалось, что под тем одеялом и нет ничего. Надя, приговаривая «счас, счас», суетилась у стола с какими-то склянками, а мальчик, не отрываясь, рассматривал его тёмными, влажными глазами, а потом слабо улыбнулся бескровным ртом. И он вдруг похолодел: «Мой ребёнок?»
И медленно оторвался от косяка, и встал посреди комнаты, не решаясь приблизиться, а женщина негромко и деловито приказала: «Вот и хорошо, вот и поможешь, только крепко держи». И сняла одеяло, и открыла скрюченное параличом тельце, и будто отдельно от него — длинные ноги с узкими ступнями. Он не мог отвести взгляд и от этих ног-палочек, и коричневой клеёнки поперёк кровати, и сбитой в ком серой простынки. И взял на руки мальчика — это был словно клубочек из сухих водорослей, и только глаза ещё жили, и держал невесомое тельце, стараясь не смотреть ребёнку в глаза — боялся, что ребёнок снова станет кричать. Держал до тех пор, пока, перестелив постель, женщина не толкнула его: «Теперь клади!» Он постоял у кровати, может, мальчик что-то скажет, но тот, обессиленный, закрыл глаза, и только беспокойные пальцы-косточки всё что-то перебирали и перебирали.
— Идём, он сейчас заснёт… Ну, идём же! — тянула его женщина.
Он не помнил, как они перешли из комнаты на веранду, и там теперь что-то неуловимо переменилось. И он сам уже боялся, что Надя захочет продолжения, когда рядом ребёнок, такой ребёнок. Но и Надя, будто и не было ничего такого, отошла в другой конец веранды и стала переставлять горшки с цветами. «Ванька мокрый!» — обернувшись, без улыбки зачем-то пояснила она. Надо же, какие красные цветы! И какой чёрный телефон, увидел он древний аппарат на коричневой тумбочке, на ней сбоку был выписан инвентарный номер. Разве здесь был телефон, не было никакого телефона!
Но только он остановил на аппарате взгляд, как ожил зуммер и затренькал негромко, вкрадчиво, настойчиво. И Надя схватила трубку будто весь вечер только этого вызова и ждала.
— Да, слушаю! — сказала она кому-то. И потом ещё несколько раз повторила: Да… да… да! — Но, бросив трубку, осталась у тумбочки и стояла там, отвернувшись, будто к чему-то прислушивалась. И не успел гость спросить, что случилось, как со двора послышался громкий лай. «Откуда собака? Не было никакой собаки!» — подхватился он с дивана и кинулся к широким окнам: что там? «Ты присядь, присядь!» — холодно осадила его Надя.
Да и не Надя это была, а совсем другая женщина. «А где Надя?» — заметался он по веранде. Но тут дверь с грохотом распахнулась и на пороге встал огромный человек, и он ахнул: «Балмасов! Нашёл, следопыт!» Капитан в дверной раме и в самом деле выглядел пограничником Карацупой, только собака была не Джульбарс. На руках он держал пекинеса, и всё гладил, и гладил повизгивающую собачонку, и женским голосом увещевал её: «Маня, успокойся, успокойся, Маня».
А он, застигнутый врасплох, не мог сдвинуться с места, но и капитан, кажется, никуда не торопился. Так они и стояли друг против друга, когда с улицы послышался рокот мотора, и во двор, чиркнув фарами по окнам веранды, въехал огромный серебристый «Freightliner», и, показалось, огромные колеса вот-вот сомнут и веранду, и сам дом.
Но машина только осветила округу, и в свете фар из высокой кабины «фрейтлайнера» бэтмэном выпрыгнул маленький человек, чёрные стёкла очков закрывали его маленькое, как кулачок, лицо и придавали ему хоть какую-то значительность. Красный игрушечный автоматик в руках был, видно, для воинственности. И Балмасов, сбросив собачонку, вытянулся во фрунт и, широко поведя рукой, доложил: вот взяли террориста, тов-рищ нац-вац-командующий! Правитель? Но сколько он будет гоняться за ним?
И человек с автоматом, пожевав губами, сплюнув, быстро и проговорил: «Взяли, говоришь? Да куда он от нас денется? Никуда не денется!» — и рукой в перчатке медленно, очень медленно наставил на задержанного автомат.
— Пук! — блеснув новыми фарфоровыми зубами, рассмеялся человечек. Он был любителем таких шуток. Вот тёмные стекла его очков поднялись, и стало видно, что у правителя нет глаз: как же он стреляет? Стрелял правитель хорошо. Автомат в его руках ожил будто сам собой, и оттуда посыпались раскалённые кусочки металла. И пришлось упасть на пол, и перекатиться в угол, где, казалось, было безопасней, там и достала его очередь и больно перерезала пополам…
Он и проснулся от собственного стона, будто и в самом деле в него попали пули. Ещё, как наяву пунктирно мелькали светящиеся точки, и боль внизу живота была такой острой, что он не сразу разобрался: снится ему это, или всё происходит на самом деле. Но, выбравшись из горячечного сна, понял: никакого Балмасова, никакого правителя рядом нет, и облегченно выдохнул.
И в предрассветном сумраке он скорей почувствовал, чем ясно увидел: он всё так же сидит в автобусе, и руки всё ещё сжимают поручни кресла, вот только руки эти были совершенно свободны. Он оторвал руки, и долго рассматривал — никаких наручников, он что, сам освободился? Но это невозможно, а то, что ему рассказывали в камере на ночь — только сказки, ничего больше…
Сколько же он спал? Видение было таким отчётливым, но таким странным, будто он посмотрел на экране одну из тех постмодернистских штучек, где и сам режиссёр не совсем понимает, что там у него на «кодаке» снято… Но что было наяву? Помнит, его везли куда-то поездом, потом машиной, и вдруг, как во сне, все исчезли, и он остался один. Один? Почему один? А это кто там на креслах? И тут как вспышкой пробило: там, на передних креслах, его конвоиры. Мёртвые конвоиры!
Как он мог заснуть, отключиться, выпасть в такой момент из действительности? Мозг отключился от перегрузки? ещё бы! Реальность была куда абсурдней любого сна! Или укол так подействовал? Но разве ему делали укол? Да не всё ли равно, он ведь проснулся! А Чугреев и тот второй, Фомин, спят мёртвым сном. Поверить в то, что произошло, было невозможно, страшно — погибли люди! А он жив, но зачем? И всё никак не мог взять в толк, для чего был разыгран этот трагифарс. Чёрт возьми, за что ему это?
Именно эта мысль вдруг всколыхнула сознание, заставила тряхнуть головой, начать шевелиться. Правда, позже, вспоминая себя в тот момент, он усмехался: нет, всё было не так пафосно. Мысль «за что, за что» была, но не это заставило подхватиться, а резь в животе, требовавшая облегчиться. Пружиной он вскочил с места, и его тут же качнуло влево и пришлось опереться в плечо Чугреева. А когда дёрнулся в сторону от мёртвого тела, резко завалило и ударило о закрытую дверцу. В остервенении он дергал и дергал её, железную, скользкую, холодную, и когда она, наконец, поддалась, выпал из автобуса на траву, больно стукнувшись о каменистую землю. И сразу будто кипятком ошпарило, настолько был холодным утренний воздух.
Ничего не видя перед собой, он, упёршись лбом в запылённый бок машины, дёрнул молнию и… И не скоро отделился от колеса. А потом, отойдя на три шага, замер и прислушался, но ни посторонних звуков, ни гудения моторов, ни лязганья затворов, ни лая собак — ничего! Только мошкара тонко зудела над головой. И в мутном утреннем свете постепенно проступили мелкие подробности: жухлая трава, обрывок веревки, зажигалка у дерева, мокрое колесо и высокая каменная стена справа. И, зачем-то пригнувшись, он обогнул автобус, прикрытый сверху тёмными ветвями, и понял: машина стоит между одинокой скалой и подножием огромной горы, или как это здесь называется? Идти и осматривать окрестности не хотелось, он и так знал: за деревьями рыжая степь, он недавно так ясно видел её во сне. Только что делать с этим знанием, он не знал. И всё ходил и ходил, продрогший, вокруг автобуса, и облачко гнуса перемещалось за ним.
Только ни мошка, ни холод не шли ни в какое сравнение с тем, что рядом были мёртвые люди. И в какой-то момент, решившись, он подошёл к окнам с правой стороны — через стекло смотреть безопасней — и тут же отпрянул. Ему хватило и секунды, чтобы разглядеть бритые аккуратные затылки, плечи, погоны, безжизненные руки… Пришлось зажмурить глаза, но и тогда видел чёрный циферблат часов с живой секундной стрелкой на запястье майора Фомина. Он и не подозревал, что недвижность человеческих тел может вселять такой животный страх. Да нет, не страх, а что-то большее — священный ужас перед смертью, явленной во всей своей окончательности.
И, как завороженный, поднёс к глазам руку и долго вглядывался: цифры, стрелки на собственном хронометре долго не складывались в часы и минуты. Он и сам не понимал, зачем ему знать, какое там время в Цюрихе, Лондоне, но вот в Пекине… В китайской столице и в этих степях сейчас было без четверти пять. И что? Легче от этого знания точно не стало, стало только тревожней. Выходит, он часов восемь, не меньше, провёл рядом с трупами. И что делать в такой ситуации? Выйти к людям, позвать на помощь? Кому на помощь? Тем, двоим, уже ничем не поможешь. И ему самому нельзя помочь. Он ведь не участник аварии, а свидетель преступления, страшного, непонятного, бессмысленного. Бессмысленного? Да нет, кто-то, завертев такой сюжет, вложил вполне определённый смысл. Заключённый — свидетель убийства охранников? Неразрешимей и безнадёжней ситуации нельзя и придумать.
И вот теперь он должен сидеть возле трупов и отбиваться от ежа, что забрался не под рубаху, а в башку и сверлит мозг тысячами иголок: нет, почему убили не его, а конвойных. Прошла целая ночь, но пропавший этап до сих пор не нашли. Они что, не знают, где искать? Не могут не знать! Может, какая-то техническая ошибка? Какая ошибка! — выкрикнул он и осёкся. Что он так орет? А пусть слышат, а то вдруг забыли, где оставили и конвой, и заключённого.
Здесь давно должны быть вертолёты, машины, люди, но ничего нет. Странная история. Вот и кабина открыта. И только он дотронулся до дверцы, как она распахнулась, открыв внутренности: круглое серое рулевое колесо, замершие приборы, грязный резиновый коврик, ключ в замке зажигания. Ключ! Руку магнитом тянуло к этому блестящему кусочку металла.
Ещё не вполне понимая, зачем это делает, он забрался на высокое шофёрское сиденье. Невероятно! Один поворот ключа, и он может покинуть это место на машине… Просто выехать на дорогу, она ведь здесь, рядом. Он коснулся пальцами брелока — металлического овала, на нем была выдавлена одна из кремлёвских башен, и отдёрнул руку! Болван! Что-то здесь не так, не так по содержанию! Зачем они оставили этот ключ, для чего? Просто забыли вынуть? Ну да, забыли! А что, если машина заминирована? И стоит ему только повернуть ключ, как всё взлетит на воздух — и он, и конвоиры. Неужели стая думает, он воспользуется такой забывчивостью?
Нет! Он ни к чему не прикоснётся, даже если никакой взрывчатки в автобусе нет. И не будет он тратить время на распутывание этого клубка: зачем, почему? Нормальный человек просто не в силах понять дьявольский замысел, у него и так плавятся мозги! Вот и думает о себе в третьем лице. Раздвоение личности? Ещё какое! Но, может, в таких крайних ситуациях полезно посмотреть на себя со стороны? Посмотришь, посмотришь, если не околеешь от холода! Надо достать одежду из сумки, но для этого нужно вернуться в этот катафалк, а он всё никак не мог заставить себя.
И сколько бы он так гулял — неизвестно. Но когда от холода свело спину, и рот нельзя было закрыть — так клацали зубы, он, набрав воздуха и стараясь не смотреть на мертвецов, нырнул вовнутрь машины и боком, боком отбежал в конец салона. И, подтащив сумку, выудил свитер и ещё куртку, и натянул всё это на себя, и рухнул на задние кресла, как на диван. И, свернувшись калачиком, стал ждать, когда вернется тепло.
Но терпения хватило ненадолго, мёртвые и сюда дотянулись запахом. Перегаром, что ли, так пахнет? Нет, нет, ждать здесь, когда за ними… за ним придут, он не будет. Но, сделав Несколько шагов к выходу, остановился: брезгуешь? А что так? Ведь рядом с майором и подполковником мог быть и он сам! И кто-то вполне ещё живой так же морщился: ну и смердит! А разве мертвецы виноваты? Это всё безжалостная и несовершенная природа! Не предусмотрела благовонной кончины живой материи.