Женские наряды представляли такую же крайнюю противоположность, как и мужские: на один женский изящный туалет встречалось тогда в Петербурге десяток безобразно одетых женщин. Превосходные брюссельские и венецианские кружева нашивались на полотняные роброны, дорогой лионский бархат и шёлковая материя сшивались вместе с какой-нибудь самой простой домашней тканью. Фасоны дамских платьев, заимствованные из Франции, переделывались в Петербурге на домашний уродливый лад.
Такие противоположности одного с другим были общим явлением, и мало встречалось домов и лиц, особенно в первые годы царствования Анны Ивановны, которые составляли бы в этом отношении заметное исключение. Только мало-помалу русская знать, а за нею и прочее дворянство стали подражать тем, у кого было более вкуса. Даже двор не мог сразу усвоить себе тот порядок и ту изящность, какие были тогда уже в других странах Европы. На это потребовались многие годы.
Между тем роскошь, хотя и безвкусная, стоила двору громадных издержек. При Анне Ивановне придворный, который в состоянии был издерживать в год только по две, по три тысячи рублей на свой гардероб, не мог ещё похвастать щегольством. Все поголовно разорялись на наряды, и один тогдашний остряк заметил, что следовало бы расширить городские заставы для выпуска дворян, напяливших на себя при выезде из Петербурга целые деревни. И действительно, в ту пору люди, служившие при дворе в течение немногих лет, растрачивали своё состояние на наряды. Жалованьем никак нельзя было покрывать свои расходы по этой слишком дорого стоившей статье, и, по словам одного современника, довольно было какому-нибудь предприимчивому французу – торговцу мод прожить года два в тогдашнем Петербурге, чтобы приобрести значительное состояние, хотя бы он начал торговлю в кредит, без копейки собственных денег.
Кроме нарядов, тогдашнюю русскую знать разоряла ещё и страшная карточная игра, которая даже при дворе велась в громадных размерах. Многих она в ту пору обогатила, но и многих разорила вконец. Тогда случалось сплошь и рядом, что при дворе в один присест проигрывали по 20 000 рублей на тогдашние серебряные деньги в банк и в квинтич. В частных домах кипела беспрерывная карточная игра, причём груды золота переходили из рук в руки.
Императрица, впрочем, не была охотница до игры сама по себе и если играла в карты, то для того только, чтобы проиграть и тем самым наградить косвенным образом более или менее значительной суммой кого-нибудь из близких ей людей, заслуживших её благоволение. В таких случаях она всегда сама держала банк, позволяя понтировать только тому, кого вызывала к игорному столу. С государыней играли не на наличные деньги, а на марки, по предъявлении которых производились на особом столе выдачи выигранных у неё денег. Государыня получала марки, но не разменивала их на счёт проигравших и вообще не брала денег от тех, кто ей проигрывал, хотя и любила оставаться в выигрыше.
В тот вечер, к которому относится наш рассказ, в числе приглашённых императрицей к игре лиц был и польско-саксонский посланник граф Линар. Счастье, однако, не везло ему; он ставил карту за картой, но все они были биты одна за другой.
– По примете, вы, граф, должны быть очень счастливы в любви, так как всё проигрываете, – не без заметной колкости, хотя и шутливым тоном сказала по-немецки императрица, обращаясь к Линару. – Я говорю, что граф счастлив в любви, – перевела она по-русски стоявшему в числе игроков князю Куракину[33].
– Уж если граф такой охотник играть в карты, – живо заметил князь, – то лучше было бы бросить ему любовные делишки, а то как погонишься за двумя зайцами, так, чего доброго, ни одного не поймаешь.
– И это правда, – поддакнула Анна Ивановна.
– Ведь и мы, ваше сиятельство, кое-что насчёт вас того знаем, – начал было Куракин, обращаясь к Линару, но императрица строгим взглядом удержала князя от дальнейшей болтовни, которая была в числе главнейших его слабостей.
Анна Ивановна считала достаточным сделанного ей Линару косвенного намёка и не хотела давать воли языку Куракина, имевшего привычку болтать всё, что взбредёт на ум. Линар в недоумении поглядывал на императрицу и на Куракина, не догадываясь, впрочем, в чём дело.
– Продолжайте играть, граф, теперь вы, быть может, будете счастливы без меня, а ты, герцог, – сказала она стоявшему возле неё Бирону, – помечи за меня на счастье графа Линара.
Передав карты герцогу, императрица отправилась в тот угол залы, где, в отдалении от всех присутствующих, ожидали обыкновенно лица, которым приказано было явиться вечером во дворец по какому-нибудь особенному делу. Теперь в этом углу залы ожидали императрицу Остерман и Ушаков, вообще очень редко приезжавшие на вечерние дворцовые собрания, один из них под предлогом болезни, а другой под предлогом не терпящих отлагательства дел, безустанно производившихся в заведываемой им тайной канцелярии. Оба они, как чрезвычайно сметливые люди, очень хорошо понимали, что чем реже они будут мелькать на глазах у придворных, тем менее будет неблагоприятных о них толков и тем прочнее будет положение их при дворе. Ездить же для того только, чтобы показаться императрице и герцогу, они считали для себя излишним, так как они во всякое время имели свободный доступ и к ней, и к нему, и, следовательно, могли напомнить о себе всегда, когда находили нужным воспользоваться этим.
Между тем Бирон принялся исполнять данное ему императрицей поручение с жаром страстного игрока. С первого взгляда на него в эти минуты можно было убедиться, что герцог был опытный картёжных дел мастер, и действительно, он считал потерянным тот день, когда не играл в карты, но такие дни едва ли и бывали у него во времена его величия. Он постоянно вёл громадную игру и тем самым ставил в неловкое положение своих партнёров, хотя и жаждавших чести поиграть с его светлостью, но вместе с тем не желавших ни обыграть хорошенько могущественного фаворита, ни спустить в пользу его такой значительный куш, который сразу мог дать почувствовать пустоту даже в самом туго набитом кармане.
– Ну, господа, примемся за дело, – с довольным и вызывающим видом сказал герцог игрокам, почтительно стоявшим около него.
Герцог взялся за карты и затем отдался игре. Наверно, если бы кто-нибудь из старых его приятелей и знакомых взглянул на него, то тотчас бы узнал в надменном и сановитом герцоге Курляндском, Лифляндском и Семигальском прежнего Бирона, без удержу дувшегося в карты, на последние гроши, во время своего бурного студенчества. Из рук его, полуприкрытых манжетами из тончайших кружев и искрившихся радужными огнями от множества драгоценных перстней, то плавно выскользали, то быстро выбрасывались карты на зелёное сукно. Он при каждом ударе внимательно обводил глазами тесный круг игроков и, как человек, отлично испытавший на себе волнения и раздражения, производимые огромной азартной игрой, пытливо вглядывался в выражение лица понтёров. Он напряжённо следил за ходом игры: одобрял смелых игроков, подсмеивался над трусливыми, сочувствовал и выигрышу, и проигрышу, и вообще, исполняя обязанности банкомёта, был как нельзя более на своём месте. Бирон весело шутил и острил, и хотя его шутки и остроты, как обыкновенно, были грубы и плоски, но лица присутствовавших осклаблялись приятной улыбкой, и, вероятно, многие из них чистосердечно думали: «Право, славный малый был бы герцог, если бы он всю жизнь только бы то и делал, что играл бы в карты».
Во время игры он только раз, да и то равнодушно и лениво, бросил искоса взгляд в тот отдалённый уголок залы, где разговаривала Анна Ивановна с Остерманом и Ушаковым, но не так поглядывали на отвратительно-злобную физиономию этого последнего находившиеся в зале царедворцы; многим из них приходило на мысль, что, чего доброго, не нынче, так завтра их кожи и кости попадут в переделку к грозному начальнику тайной канцелярии, не любившему никому давать спуска.
Поговорив немного в зале с Остерманом и Ушаковым, императрица позвала их в соседнюю комнату и, кончив аудиенцию, подошла к столу и стала смотреть на игру, спрашивая о её ходе и полюбопытствовав, отыгрался или нет граф Линар, которого, как оказалось, злая судьба преследовала неустанно во весь этот вечер.
В начале двенадцатого часа императрица удалилась ужинать в свои покои. Гости, поспешив забастовать игру, сели за ужин, приготовленный в одной из зал дворца, и вскоре после полуночи дворец опустел. Разъезжавшиеся гости шёпотом толковали о расположении духа в этот вечер государыни и герцога и высказывали близким себе людям свои догадки и предположения насчёт того, о чём могла бы говорить государыня так долго с Остерманом и Ушаковым. Многие из них улеглись спать не в слишком спокойном настроении мыслей.
На другой день, чуть забрезжило утро, генерал Ушаков в сопровождении переводчика тайной канцелярии и своего адъютанта явился к г-же Адеркас и объявил ей повеление императрицы – тотчас же оставить дворец и затем немедленно отправиться за границу в сопровождении гвардии сержанта и трёх капралов. Тщетно г-жа Адеркас протестовала против такой неожиданной меры. Напрасно спрашивала она Ушакова о причине внезапно постигшего её гнева столь благоволившей к ней прежде государыни. Тщетными остались её просьбы, как о позволении проститься с её любимой воспитанницей, так и о разрешении объясниться лично с императрицей; на эти просьбы Ушаков отвечал решительным и грубым отказом, не допускавшим никаких дальнейших разговоров.
В то же самое утро граф Остерман, сидя за письменным столом в обыкновенном домашнем своём наряде – суконном красном шлафроке, подбитом лисьим мехом, – внимательно переписывал составленную им ночью депешу к саксонскому двору о графе Линаре и предназначенную к отправке в Дрезден в тот же самый день с нарочным. Остерман тщательно отделывал и обтачивал каждую фразу и подолгу взвешивал каждое слово, так как предмет депеши представлялся слишком щекотливым для того, чтобы он мог быть высказан хотя бы с малейшей необдуманностью.
По поводу рассказанного нами события фельдмаршал граф Миних заметил в своих «Записках» следующее: «Госпожа Адеркас, совершенно не способная к исполнению обязанностей, сопряжённых с порученной ей должностью воспитательницы принцессы Анны Леопольдовны, была внезапно выслана из России с повелением никогда туда не возвращаться, причём не была даже допущена проститься с её величеством императрицей».
Другой современник этого события, Манштейн[34], по поводу его написал: «Старшую воспитательницу принцессы Анны, г-жу Адеркас, обвиняли в том, что она, вместо того чтобы дать хорошее воспитание и блюсти за её поведением, вздумала потворствовать сношениям между принцессой и одним иностранным посланником. Когда это обнаружилось, то г-жу Адеркас немедленно уволили от должности и отправили в Германию, спустя несколько времени и посланника, мечтавшего о такой блестящей победе, удалили под предлогом какого-то поручения к его двору, с тем чтобы двор не возвращал уже его в Петербург».
При такой развязке дела герцог потирал от удовольствия руки, припоминая презрительный ответ принцессы на сделанное ей предложение вступить в брак с сыном его, принцем Петром. На рябом лице герцогини явилась приятная улыбка, когда она узнала об удалении Линара, а императрица задала хороший нагоняй племяннице за её ветреность. Долго, однако, хмурился Ушаков, досадуя на то, что государыня успела узнать о шалостях принцессы помимо него. Он ещё более распекал своих подчинённых и ещё свирепее расправлялся со своими пациентами, вспоминая, что от него ушёл такой редкий и отличный случай, который лучше всего мог свидетельствовать перед императрицей о неусыпной бдительности тайной канцелярии даже в стенах собственного её дворца.
V
Прошло с лишком два года со времени высылки из Петербурга г-жи Адеркас и удаления от петербургского двора графа Линара, но участь Анны Леопольдовны не была ещё решена окончательно, и жизнь принцессы тянулась из года в год прежней чередой. Хотя и говорили постоянно в придворных кругах о скором её браке с принцем Антоном Ульрихом Брауншвейг-Люнебургским, но совершение брака отлагалось на неопределённый срок, по разным причинам, никому достоверно не известным, кроме государыни и самых приближённых к ней лиц. Между тем принцессе минуло двадцать лет; к этой поре она выровнялась и сделалась красивой девушкой. При среднем росте, она была чрезвычайно стройна и полна, но настолько, что полнота не только не портила её стана, но даже, напротив, придавала всей её фигуре некоторую величавость. Цвет её лица был бледный и чрезвычайно нежный, волосы густые и тёмные, глаза томные и задумчивые, а черты лица хотя и не отличались правильностью, но зато добрая улыбка и кроткий взгляд делали её миловидной и привлекательной, а постоянная грусть, оттенявшая её лицо, возбуждала невольное участие в тех, кому приходилось видеть Анну.
Хранились ли в ту пору в её сердце воспоминания о Линаре – это осталось тайной, которую если принцесса, несмотря на всю свою скрытность, и поверяла кому-нибудь, то разве одной только неразлучной спутнице своей уединённой жизни Юлиане Менгден. Но если бы даже эту первую любовь молодой девушки и успело уже изгладить время, то всё же предназначенный ей жених ничего не выигрывал от такой перемены в чувствах Анны Леопольдовны. Он по-прежнему не встречал к себе с её стороны ни малейшей тени внимания и расположения, и, несмотря на всё его желание и постоянные, всё более и более усиливавшиеся попытки хоть несколько сблизиться с невестой – холодность и нескрываемое к нему презрение принцессы обнаруживались на каждом шагу всё явственнее и всё резче. Но такое обращение Анны с принцем не могло уже изменить её участи, так как вскоре она, по политическим соображениям императрицы, должна была сделаться женой не любимого ею человека.
Впрочем, и полюбить принца Антона для молодой девушки, хотя и со свободным сердцем и даже не слишком разборчивой в выборе женихов, было трудновато. Хотя принц приехал в Россию ещё девятнадцатилетним юношей и прожил при петербургском дворе в ожидании совершеннолетия невесты шесть с лишком лет, но уже ясно видно было, что он не успел даже в это довольно продолжительное время освоиться со своим положением, что он чувствовал себя не на месте, и что у него недоставало ни ума, ни находчивости, чтобы приобрести себе при дворе хоть некоторый почёт. Наружность принца не имела в себе ничего привлекательного: он был небольшого роста, худ, белобрыс, неловок и застенчив, и лицо его было лишено всякого выражения. Вдобавок к этому он заикался. Своей наружностью и своими неуклюжими манерами он при первом же своём появлении в Петербурге произвёл самое неприятное впечатление как на невесту, так и на государыню, которая не раз выговаривала разъезжавшему в Германии по поручению её свату, графу Левенвольду, за то, что он добыл в женихи её племяннице такого невзрачного принца. Если же принц чем и понравился несколько императрице, то лишь тем, что казался ей человеком тихим, уступчивым и непритязательным, а такие смиренные свойства в глазах Анны Ивановны считались похвальными качествами.
– Но неужели же в самом деле я буду когда-нибудь женой этого противного мне принца? – с выражением сильной досады говорила однажды Анна Леопольдовна своей подруге Юлиане Менгден. – Я теперь не могу смотреть на него без отвращения. Недавно как-то тётушка попыталась было похвалить мне его за тихий и спокойный нрав, но нрав-то его, помимо уже его гадкой наружности, мне более всего и не нравится. Какой он мужчина? Чуть только на него прикрикнуть, он сейчас же и оробеет, растеряется вконец, начнёт заикаться, переминаться с ноги на ногу и не знает даже, что делать и что сказать. Если мне когда-нибудь, по воле Божьей, придётся царствовать – чего я, впрочем, вовсе не желаю, – то мне будет нужен сильный и решительный друг и помощник. Вот хоть бы такой, например, человек, как фельдмаршал Миних, а то куда годится принц? Я сознаю сама очень хорошо, что у меня нет ни отважности, ни твёрдой воли, ни настойчивости; какой же для меня может быть поддержкой принц Антон? Он никогда ничем не сумеет распорядиться и уступит каждому, кто пригрозит ему. И как униженно держит он себя не только перед императрицей, но и перед герцогом! При каждом приходе герцога он вскакивает с места и не осмеливается сесть, пока тот ему не позволит. Какой он для меня муж? Он в случае надобности не сумеет защитить не только свою жену, но и самого себя…