Павел I - Сахаров Андрей Николаевич 7 стр.


Понятно, что сообщением о смерти государыни Василий Черепов возбудил чрезвычайный интерес во всех гостях усладовской усадьбы. Опомнясь от ошеломляющего впечатления первой минуты, все они обступили его с разных сторон и закидали вопросами. Каждый стремился услышать прискорбное известие как можно обстоятельнее, в наибольших подробностях – и Черепову пришлось повторить им всё то же, о чём он рассказывал графу Харитонову-Трофимьеву. В конце концов разговор коснулся и того обстоятельства, по которому гвардии корнет прискакал царским курьером к опальному графу, и эта последняя новость едва ли не произвела впечатление ещё более сильное, чем весть о смерти государыни: большая часть этих гостей была соседями графа, которые, зная причины обстоятельств его продолжительной опалы, не находили нужным оказывать ему какое-либо внимание. Всяк понимал, что «песенка его спета», что он ни силы, ни значения не имеет и, стало быть, не может уже оказать ни пользы, ни милости, ни заступы, ни иного какого-либо покровительства, а потому большинство этих людей, выражаясь их же словами, «плевать на него хотело». Да многие и опасались дружить и водиться с опальным человеком, из страха, как бы не навлечь на себя через это знакомство каких-либо подозрений или невыгодного мнения со стороны представителей наместничьей власти. И вдруг теперь этот самый человек «в случай выходит»! Сам император на первых же минутах своего царствования за ним особого гонца посылает, «респектует его особым отличием», и – глядь – граф Харитонов из ничтожества мгновенно превращается в «силу», так что любого из этих самых своих соседей может теперь «осчастливить», «в люди вытащить», «деток пристроить», «в чины произвесть», равно как и в любом же из них может выместить за все сплетни и кляузы, за всё их пренебрежение, которое так гордо и равнодушно переносил в свои опальные годы. Как тут быть? Что теперь делать? «И кто бы мог когда таковое помыслить, и кто бы мог ожидать сего?» И тотчас же, наперерыв друг перед другом, стали все восхвалять графа Илию, превозносить его достоинства, его ум, его характер, удивляться ему и отдавать заслуженную дань справедливости и почтения тому величию духа, с каким он переносил свою опалу. «Мы-де всегда его чтили и любили! Мы-де всегда говорили, всегда предвидели, что его случай ещё настанет, что его вспомнят, потому что российское отечество нуждается именно в мужах толикого ума и достоинств, и спасибо-де государю, что он сразу отличает и ценит истинных сынов отечества, и мы-де так рады, так уж рады за графа, и дай-то ему Господь всякого благополучия, и тоже дочери его, „сей прекраснейшей и благороднейшей отрасли…“. И чего-чего не было тут сказано! И что всего замечательнее, многие высказывали всё это совершенно искренне, от души, от чистого сердца, так же точно, как прежде совершенно искренне, бывало, судачили того же самого графа. Но Василий Черепов мог бы теперь подумать, что он находится среди самых искреннейших друзей и почитателей графа Харитонова-Трофимьева.

Среди этих толков и разговоров появился вдруг парадный «гофмейстер» и объявил, что «кушать подано». Всё общество от закусочного стола перешло в обширную залу с двумя эстрадами, на которых во время усладовских пиршеств присутствовали обыкновенно домашний оркестр и домашняя «опера» Прохора Поплюева. Они и теперь помещались на своих местах, в ожидании выхода гостей к обеду. На одной эстраде капельмейстер внимательно пялил глаза на дверь, боясь, как бы не пропустить момент, в который появится Прохор Михайлович, торжествующий день своего рождения, чтобы встретить его величественным полонезом, сочинённым «нарочито для сего торжественного случая», а на другой эстраде регент-семинарист, даровитый пьяница и поэт, из бывших архиерейских певчих, всё прислушивался к своему камертону, приготовляя себя и свой оперный хор к той минуте, когда будут подняты бокалы «за здравие высокопочтенного рожденника», чтобы грянуть ему кантату, тоже «нарочито для сего случая скомпонованную». Певцы были разодеты в алые суконные кафтаны с позументами, кистями и вылетами, какие и до сего дня можно видеть на казённых церковных певчих, а певицы красовались в венках из фальшивых роз и в белых кашемировых туниках греческого покроя. Стол был сервирован роскошно. Посредине его возвышалась скала, сделанная из обсахаренного торта, на скале между сахарными цветами и ёлками ютилась сахарная хижина, около которой сидел сахарный пастушок с пастушкой и паслись сахарные барашки. В одном месте этой скалы помещалась особо приспособленная серебряная лохань, наполненная белым вином, что долженствовало изображать озеро, посреди которого бил фонтанчик, орошая своими брызгами пару плавающих сахарных лебедей. Одним словом, в отделке этой скалы поплюевский «кухмейстер» проявил верх своего кондитерского искусства и изобретательности.

– Отец архимандрит, ты как полагаешь, пристойно ли греметь полонезу в рассуждении толико горестного события? – отнёсся хозяин к своему почтенному гостю, ещё не вступая в столовую залу.

Архимандрит нашёл, что звуки музыки, коли они будут в светском, «аллегретном» характере, то лучше их удалить, как вовсе неподходящие; но если вокальный хор будет воспевать какие-либо кантаты строгого или маэстозного характера, то сие отнюдь не возбранно. Поплюевский майор, выслушав на ухо секретное распоряжение об этом, тотчас же полетел в столовую предупредить и регента, и капельмейстера, что как полонез, так и всеобщее «аллегретное» отменяется, чем несказанно огорчил обоих композиторов, которые совсем уже было приготовились блеснуть на славу и удивление своими талантами.

Гости сели за стол без музыки. Но здесь почти в самом начале обеда нежданно-негаданно для всех случилось обстоятельство несколько исключительного рода: сам хозяин оказался вдруг пьян. Как и когда успел он, по выражению архимандрита, «уготовать» себя – это для всех осталось непостижимой тайной.

– Проша!.. Эк тебя!.. С чего это ты, скажи, пожалуй? С горя аль с радости? – спрашивали его приятели.

– И с того, и с другого! – заплетаясь языком, меланхолически бормотал Поплюев.

– А что, Амфитрион-то наш холост иль женат?[18] – тихо спросил Черепов у своего соседа, заметив полное отсутствие за столом дамского общества.

– Вдовый, – отвечал тот, – и к тому ж бездетен. Да и на что ему вдругорядь жениться, – продолжал он, – коли у него, как у шаха персиянского, – вон, видишь, сударь, – целый гарем: и балет, и опера… Затейник он! Несмотря, что с виду тихоня, а большой затейник!

Невзирая, однако, на нетрезвое состояние хозяина, который в тихой полудремоте слегка покачивался на своём месте, обед шёл своим чередом, по чину и порядку, благодаря зоркому глазу строгого майора. Для светских людей подавали скоромное, а для духовенства и для желающих – постные блюда, и каждое блюдо появлялось не иначе как изукрашенное разными штуками. Вокруг громадных осетров, например, красовался венок разнообразных цветов, которые были выделаны из свёклы, репы, моркови и картофеля; жареный барашек предстал целиком, с золотыми рожками, в бархатной зелени кресс-салата, что долженствовало изображать вокруг него зелёную лужайку; жареные гуси, индейки и куры явились в украшениях из страусовых и павлиньих перьев – и всё это было настряпано в громадных размерах, в поражающем изобилии. О винах и напитках нечего и говорить, кроме «ординарных столовых», которые стояли перед каждым «кувертом», гофмейстер после каждого блюда обходил всех гостей и потчевал их ещё особыми, тонкими, редкими винами. Всё это в совокупности, конечно, должно было производить на головы гостей надлежащее действие, так что к концу обеда лица уже рдели, и речи становились всё громче и непринуждённее.

Вдруг хозяин, безгласно дремавший и до тоста, и после тоста за его здоровье, как бы очнулся, откинулся на спинку своего кресла и крикнул:

– Гей!.. балет!.. жарь лезгинку!.. карабинеров сюда!.. вали развесёлую! «Варварушку-сударушку»… Утешай! С бубнами, с ложками! Ж-ж-жа!..

Архимандрит, как самый почтенный гость, сидевший рядом с Поплюевым на первом месте, дружески и солидным тоном стал урезонивать его, говоря, что таковое-де буйственное веселие вовсе неприлично, что сам же он пред обедом испрашивал дружеского совета насчёт аллегретной музыки, что надо-де вспомнить, каковы суть ныне события, и прочее.

Прохор уставился на него посоловелыми глазами.

– Как?! Что?! – закричал он, стукнув кулаком по столу. – Кто смеет запретить мне?.. Кто здесь хозяин, ты али я? Отвечай!.. Отвечай, кто хозяин?! Я тебя уважаю – ты меня уважай!

– Не дури, Прохор! Ей, говорю, не дури, а то обижусь! – дружески грозил ему архимандрит.

– Лезгинку желаю!.. Как пляшут-то, бестии! Как пляшут! Дрожит ведь вся!.. Ты погляди – душа выпрыгнет!.. Право!

– Невместно сие, подумай, пьянственный твой образ!

– Не перечь! Желаю!

– Ну, в таком разе мне и братиям не подобает уже здесь соприсутствовать.

И архимандрит обиженно встал из-за стола, кивнув за собой обоим монахам.

Поплюев тоже поднялся вслед за ними. Качнувшись раза два, он подступил к архимандриту:

– Батя!.. а, батя!.. Уважь!.. Прошу тебя, останься!

– Уважу коли дурость бросишь, а то прощай, брат!

– Н-нет, ты без кондиций… ты просто останься…

– Невозможно… Окаянный ты, говорю – невозможно!

– Не хочешь? – решительно подступил к нему Поплюев, ухватясь за широкий рукав его бархатной рясы.

– Не могу! – развёл тот руками.

– Вдругорядь пытаю: не хочешь?

– Ни сану, ни обстоятельствам не подобает.

– Эй, батя, в последний раз говорю: останься… Не хочешь?

Монах отрицательно покачал головой.

– Собак! Ату его! – неистово крикнул Поплюев, норовя схватить архимандрита за ворот, но потерял равновесие и грузно бухнулся на пол.

Гости переполошились. Кто кинулся к монахам, кто к хозяину – одни с желанием потешиться неожиданным «шпектаклем», другие с целью помешать дальнейшему «шкандалу», который становился чересчур уже непристойным. К счастью, распорядительный майор с несколькими гостями успели подхватить с полу барахтавшегося Поплюева и унесли его из залы. Воспользовавшись этой минутой, архимандрит тотчас же уехал вместе с монахами.

– Батюшки!.. Что я наделал!.. Ах, злосчастный! Чего натворил! – убивался и плакал Поплюев не далее как через полтора часа после разыгравшейся сцены, когда пришёл в себя и узнал, что обиженный архимандрит уехал из усадьбы. – Отца духовного… батю… Шутка ли!.. ведь он мне духовный отец, а я его… Боже мой, Боже!.. Ведь мне за это ни в сей, ни в будущей жизни… Духовную персону оскорбил… И кто смел его выпустить?.. Уехал!.. Что ж теперь?

И он поник на минуту в отчаянном раздумье.

– Ну, ништо! Дело житейское, – уговаривали его приятели. – Поедешь завтра к нему, прощения попросишь, и помиритесь.

– Завтра?.. А коли я помру до завтра?.. Тогда-то как?.. Ведь ни в сей, ни в будущей, поймите это!.. Гей! Майор! Чёртова перечница! – вскочил он с места. – Бей тревогу! Запрягать лошадей!.. Да живо у меня!.. В монастырь еду!.. В сей час! В сию минуту! Почтенные гости все со мной! Прошу!.. Все будьте свидетелями моего покаяния!.. Все!

Иные согласились на это приглашение с величайшей охотой, а некоторые, в том числе и Черепов, стали отговариваться под разными предлогами и просили уволить их от этой поездки.

– Нет, друзья мои!.. Нет! Не могу! – бил себя в грудь Поплюев. – Гей! Майор! Запрягать под всех только моих лошадей и в мои экипажи! Чужие все распрячь и без моего позволения не выпускать из сараев! Понимаешь?.. А вас, господин гвардии корнет, прошу в особливости! – искренно и усердно кланялся он Черепову. – Не покидайте меня!.. Пожалуйста, поезжайте со мной! Окажите истинно дружеское ваше расположение и внимание!.. Мне без вас невозможно.

– Да на что я вам, однако? Чем могу быть пригоден? – с невольной улыбкой пожал плечами Черепов.

– Ах, нет, не говорите!.. Вы мне великую пользу оказать можете! Вы человек корпусо-кадетский и учтивый, вы гвардии офицер, – он, батя-то мой, ведь он меня не послушает… Упросите его за меня… Он из решпекта к вам сие сделает с охотным сердцем!.. По христианству прошу!.. Ведь ни в сей, ни в будущей!..

– Ну ладно! Ин, быть так! – смеясь, согласился Черепов, которому после обеда, обильного столькими возлияниями, стало казаться, что в сущности решительно всё равно, куда ни ехать и где ни быть сегодня, а что в своё именьице и завтра проехать успеет.

– О, благодетель!.. Вот люблю! Уважаю! – с горячей благодарностью кинулся Поплюев, пожимая ему руки. – Гей, майор! Вина сюды! Хочу пить тост за господина гвардии корнета! И пущай при этом валяют из всех фальконетов! Салют в честь дорогого гостя и друга!.. Живо!.. Да вот что ещё, – приказал он, остановив в дверях своего майора, – захвати-ка походный погребец и подарки для отца архимандрита: двух жеребцов упряжных с моей конюшни, коляску, ту, что ему понравилась, четыре ковра… Мало? Пятый давай! Да ещё салфеточных и скатертных полотен дюжину с нашей фабрики… А для братии бочку мёда кати! Всё взять с собой! Да гляди ж ты, живей!

Не прошло и часу, как майор доложил, что всё уже готово и экипажи ждут у подъезда. Прохор Поплюев уселся в свою парадную расписную карету вместе с Череповым и двумя дворянами, остальные разместились по разным экипажам и под эскортом конных карабинеров да гусар длинным поездом выехали из усадьбы. Впереди всех красовался всё тот же майор на горбоносом дончаке, а за ним восемь карабинеров, по четыре в шеренгу, которые с бубнами и тарелками отхватывали любимую поплюевскую песню:

Остальные эскортёры ехали, по два, по бокам каждого экипажа и время от времени палили из пистолетов, отчего упряжные лошади нередко закидывались в стороны – обстоятельство, доставлявшее немалую потеху всем вообще путникам. Для этой-то потехи, собственно, и производилась пальба. В заключение кортежа четыре конюха вели под уздцы двух подарочных жеребцов, затем ехала подарочная коляска и, наконец, две подводы, из которых одна нагружена была тоже разными подарками, а другая вмещала в себя походный погребец, запас вин и закусок да ещё бочку мёда для монастырской братии.

Софрониевский монастырь, где игуменствовал отец архимандрит Палладий, столь обиженный Прошкой Поплюевым, отстоял вёрст на восемь от усладовской усадьбы. Торжественное покаянное «шествование» усладовского барина подвигалось вперёд не особенно спешно, так как ехали большей частью шагом. Путники наши не добрались ещё и до половины дороги, как настал уже вечер. Карабинеры позажигали смоляные факелы, а в передовом отряде время от времени жгли фальшфейеры и пускали ракеты. К счастью кающегося грешника, поезд его успел добраться до монастыря как раз в то самое время, когда привратник совсем уж было собирался замыкать на ночь святые ворота. Звуки «Варварушки-сударушки» и пистолетные выстрелы, конечно, смолкли ещё по крайней мере за версту от обители, так что торжественный поезд вступил на монастырский двор в полном молчании, которое время от времени нарушалось только шипением взвивавшихся ракет да распеканиями строгого майора.

Парадная карета Поплюева остановилась против домика, занимаемого отцом Палладием, и монастырский двор, словно заревом, озарился весь багровым светом пылающих факелов. Между монашествующей братией поднялся переполох необычайный. Кто в чём попало, выскакивали монахи из келий, не понимая, что бы могло значить внезапное появление в их мирной обители какого-то странного кортежа с вооружённым эскортом, факелами и ракетами. Иные в смятении думали, что уж не горят ли где монастырские строения, другие же опасались, что к ним нагрянуло нашествие иноплеменных, а кто и просто-напросто слёзно вопил, что это-де второе пришествие настало.

Назад Дальше