Доббин решил, что единственный выход — пойти спросить Геранта. Герант разговаривал с Джулианом и Флоренцией Кейн о пансионе и обучении на дому. Геранту хотелось бы поступить в Итон или Марло, но латыни и истории он учился у Фрэнка Моллета, а математике — у приглашенного учителя вместе с сыновьями деревенского сквайра. Герант был недоволен, когда Доббин вмешался в их разговор и серьезно спросил его насчет Филипа.
— Иди спроси маму, — сказал он.
Доббин заметно расстроился. Оба знали, что она ничего не ответит. Флоренция сказала, что видела рисунки Филипа, и они замечательно хороши. Герант ответил, что если Филип так уж хорошо рисует, то они окажут ему плохую услугу, зарыв его талант среди болот, где и поговорить не с кем. Флоренция сказала, что Филип спал в гробнице, в подвале. Интерес Флоренции передался Геранту. Он сказал, что, может быть, его отец согласится поговорить насчет Филипа, если отец Флоренции рекомендует его — пошлет письмо или что-нибудь такое. Поэтому они посоветовались с Проспером Кейном, а он поговорил с Серафитой, которая ангельски улыбнулась и сказала, что уверена: все выйдет очень хорошо.
7
В понедельник утром Хамфри уехал подавать в отставку. Его переполняло нервное возбуждение. Он сказал Олив, которая решила еще полежать, что поговорит с секретарем правления и попросит немедленной отставки. Он сказал, что будет скучать по «Старой даме». Может быть, он задержится в городе, поговорит кое с кем. Зайдет на вечер журнала «Желтая книга» на Кромуэлл-роуд и перемолвится словечком с Харландом. И к Хенли в «Новое обозрение» зайдет, и в «Экономист». И, может быть, доедет на поезде до Манчестера и поговорит с редактором «Воскресной хроники». Олив мягко заметила, что рано или поздно ему придется прекратить беготню и в самом деле что-нибудь написать. И выразила надежду, что арест Оскара с желтой книгой под мышкой не убьет журнал.
— Но ведь у него был французский роман, а не журнал «Желтая книга».
— Но все равно озверевшая толпа разбила им окна.
Хамфри, одетый в городской костюм, наклонился и поцеловал жену. В начале беременности она всегда вяло реагировала на его авансы — лишняя причина выбраться из дома. Он сказал, что велит принести ей завтрак в постель.
— И если встретишь Тома, пришли его ко мне.
— Обязательно.
В прихожей Виолетта держала плащ, шляпу и портфель. Интересно, подумал Хамфри, знает ли Виолетта, что Олив снова беременна. Он удивительно плохо представлял себе, что именно знают сестры друг о друге.
— Присматривай за домом, Ви, — сказал он.
— Да уж будь спокоен.
Пришел Том с завтраком, который Ада сервировала на подносе. Олив, как всегда в таких случаях, произнесла: «Победитель Тарбормота! Дай тебя я лобзниму!», [14]и оба засмеялись. Том поставил поднос на тумбочку у кровати и наклонился в объятия Олив. Она раскраснелась. Волосы темной лужей растеклись по подушке. Когда Том был маленький, он забирался в постель к матери, и она рассказывала ему сказки про воинов-дюймовчиков, ходивших в военные походы по холмам и долинам одеяла. Позже они вместе с Дороти пристраивались к маме с двух сторон, но Дороти была неуклюжа, и уюта поубавилось. Том давно уже вырос из возраста, когда можно залезать к маме в постель. Но он присел на край, погладил закрытые одеялом ноги и посочувствовал больной маме. Она улыбнулась и сказала, что это пройдет. Она, пожалуй, поработает сегодня в постели. Может быть, он принесет их книжки?У нее появилось несколько новых идей. Том снова поцеловал мать, соскользнул с кровати и пошел вниз.
Их книжкихранились за стеклянной дверцей в шкафчике, в кабинете Олив. У каждого из детей была своя книга и своя сказка. Началось это, конечно, с Тома, и его сказка была самая длинная. Каждая сказка писалась в отдельной книге, украшенной аппликациями и цветными узорами. Книга Тома была чернильно-черно-синей, украшенной папоротниками и орляками — настоящими, засушенными, и ненастоящими, вырезанными из золотой и серебряной бумаги. Книгу Дороти, цвета лесной зелени, покрывали вырезанные в детской картинки — ежики, кролики, мышки, синички и лягушки. Книга Филлис была розовой и кружевной, с наклеенными феями — платья в цветочек и тюлевые крылья, душистый горошек и колокольчики, маргаритки и анютины глазки. Книгу Гедды — в фиолетовую, зеленую и белую полоску — украшали силуэты ведьм и драконов. Книга Флориана была совсем маленькая, теплого красного цвета, с «Рождественским дедом» и «рождественским поленом».
Все это началось, когда Том (сказочный Том) обнаружил дверь в волшебный мир, которая появлялась и пропадала. Воображаемая дверь находилась в реальном месте — погребе «Жабьей просеки», где хранился уголь и висела паутина. Это была маленькая серебряная дверца наподобие крышки люка, куда мог пролезть ребенок, но не взрослый, видимая только при свете полной луны. Она вела в подземный мир, полный туннелей, проходов, подземных рудников, странных обитателей и тварей, добрых, злых и равнодушных. Оказалось, что герой Тома, которого иногда звали тоже Том, а иногда — Ланселин, искал свою тень, и этим поискам не было видно конца. Тень украла Крыса, когда Том еще был в колыбельке.
Эта сказка имела такой успех, что Олив изобрела для других детей другие двери, отверстия в ткани повседневной жизни. Alter ego [15]Дороти — упорная девочка по имени Пегги — нашла деревянную дверь с железными задвижками под корнями яблони в саду. Это оказался путь в странную страну, населенную полуживотными, людьми и созданиями, которые меняли шкуру и размер — иногда по желанию, а иногда по случайности. Так что даже человеческий ребенок мог внезапно, за несколько секунд, превратиться в ежика и спрятаться в опавших листьях. В этих землях водились волки и кабаны. Героиней сказки Филлис была принцесса, которую поменяли местами со служанкой. Она обнаружила трещину в чайнике, который ее заставили мыть. Трещина проходила по картинке, где на хорошеньком лугу танцевали дамы под флейту и тамбурин. Чтобы съежиться и пролезть в эту трещинку, нужно было пожевать китайский листовой чай определенного сорта, известного как «жемчужный» — маленькие шарики, которые в кипятке разворачиваются в большие листья. В сказке Филлис были принцы и принцессы в замках, замороженные или спящие, ожидающие спасителя, который найдет ключ и освободит их. Дверца Гедды находилась в больших напольных часах в столовой. Проход открывался, когда часы били полночь. Он вел в мир ведьм, волшебников, лесов, погребов и зелий, там дети мучились в клетках, как птицы, ожидая избавителя, который выпустит их на свободу, там проходили удивительные состязания в искусстве превращений, с участием гномов-магов, волшебников, черных дам и синих кобольдов. Сказка Флориана едва началась. Возможно, его дверь была в трубе — он утверждал, что видел там толстяка в красной шубе, с мешком. А может быть, ему предстояло вырасти из этого и создать другой мир. А пока что в его сказке жили его мягкие игрушки — медведь Пушок, кот Снежок и полосатая вязаная змея по кличке Хвостик. В мире, лежащем по ту сторону волшебной двери, они были исполинами, гладкими и лоснящимися, — Медведь, Кот и Змей.
Том заглянул в свою книгу. Сказка удлинилась на пару страниц. Компания искателей двигалась по темному туннелю — герой без тени, золотая ящерица размером с терьера, с гранатовыми глазами, и прозрачное, желеобразное бесформенное существо, перетекающее по земле и постоянно меняющее облик. Появился кто-то новый — он бесшумно бежал по тоннелю впереди них и оставлял округлые следы в пыли. Возможно, это была утраченная тень, ставшая осязаемой (а возможно, и нет). А может, это другой такой же искатель, друг или враг, или просто незнакомец в темноте.
Сказки в книгах детей были по природе своей бесконечны. Они, подобно кольчатым червям, цеплялись крючочками и петельками за новый поворот сюжета, который двигался, извивался. Каждая развязка должна была порождать новую завязку. Были в сюжетах и ответвления, которые потом снова вливались в основное русло, дальше и глубже по ходу сюжета. Олив иногда «грабила» сказки своих детей — брала оттуда что-нибудь годное для печати: ситуации, людей, обстановку; но все понимали, что магия жива только тайной, только тогда, когда она — общий секрет.
Все — от Флориана до самой Олив — ходили по дому и парку, саду и кустарнику, службам и лесу, осознавая, что у вещей есть не только видимые, но и невидимые формы — в том числе у плотных, материальных стен кухни и детской, таивших в себе башни и драпированные шелками будуары. Все знали, что кроличьи норы открываются в подземные проходы, ведущие в страну мертвых, что паутина может превратиться в оковы крепче стали, что мириады прозрачных созданий танцуют у края луга, щебечут, свисая с веток, как летучие мыши, на грани видимости, на грани слышимости. Сок любого плода или цветка мог оказаться зельем, которое, если выжать его на глаза, смазать им язык или уши, подарит доступ к тайнам, нечеловеческую остроту восприятия. Любая сломанная веточка могла быть знаком или вестью. Видимый и невидимый мир переплетались и накладывались друг на друга. В любой момент можно было провалиться из одного в другой.
Том принес матери, угнездившейся в одеялах и покрывалах, пачку книг. Мать спросила, заглянул ли он в свою. «Конечно, — ответил Том, — как же без этого».
— Как ты думаешь, кто это бежит впереди?
Иногда они придумывали сюжет вместе.
— Мальчик, который потерялся. Случайно свалился в какую-нибудь шахту.
Олив подумала.
— Друг или враг?
Том не знал. Он сказал, что, наверное, и сам новый пришелец тоже не знает. Он может оказаться тем или другим. Он все еще думает, что скоро выберется на свет, сказал Том, он еще не знает, как это трудно.
— Я буду над этим думать, — сказала Олив. — А ты иди учи латынь.
Неисчерпаемая, беспокойная изобретательность ума Олив иногда пугала ее самое. То, что ее выдумки приносили в дом деньги, настоящие банковские чеки в настоящих конвертах, было хорошо, внушало уверенность. Давало привязку к реальному миру. А реальный мир прорастал сказками, куда ни падал взгляд Олив. Взять, например, водяной сосуд Бенедикта Фладда, стоявший на лестничной площадке. Стоило Олив мимоходом заметить прозрачных головастиков, и она, не успев даже спуститься по лестнице, уже рождала в уме целый водяной мир, где плавучим водяным нимфам угрожала огромная водяная змея, а может, страшное чудище, Дженни-зеленые-зубы, которое пряталось в водорослях, прочесывая их крючковатыми пальцами.
И вчерашние события уже стали пищей для сказок — почти мгновенно. Олив с радостью смотрела представление Штерна по сказке Гофмана — любое представление, любое произведение искусства пробуждало у нее желание творить, желание создать другой шедевр, свой собственный. Она переносилась из плоской повседневности в тотмир. Плавные движения марионеток, отблески огней рампы на шелковых и тюлевых нарядах, едва видимые нити-паутинки — не успели куклы отыграть свои роли, как переродились в голове у Олив в другие фигуры, другие огни. А что будет, если марионетка вдруг умудрится вырваться на волю, ожить? Будет расхаживать, красоваться, кивать среди неуклюжих людей с толстыми, мясистыми пальцами. Совсем не так, как в «Пиноккио»: марионетка не захочет становиться «настоящим мальчиком», захочет просто свободы. В момент, когда Олимпия разлетелась вихрем оторванных конечностей, Олив отдала должное искусству Ансельма Штерна — на долю секунды испытала потрясение, совсем как обычный человек. Но тут же снова ушла в свои мысли. А что, если ожившая марионетка встретит куклу, которая не хочет оживать, — инертную, восковую, покорную? Некоторые куклы непонятным образом обладали душой — ну, во всяком случае, характером, личностью, — а некоторые решительно отказывались оживать, только глупо улыбались и сидели где посадят. Дороти не любила кукол. У Филлис была ими забита целая кроватка — куклами живыми и неживыми. А что, если освободившаяся марионетка войдет в детскую, и на нее налетит рой фланелевых симулякров… конечно, эта мысль навеяна Олимпией, Гофман все-таки гений… из этого можно вылепить по-настоящему страшную сказку для детей, но надо соблюдать меру: Олив знала, что существует предел выносимого, который нельзя переступать. Но она часто вплотную подходила к этому пределу. И действительно, ее писательский успех начался с «Кустарника», где она остановилась на грани невыносимого и даже, по мнению некоторых проницательных критиков, переступила эту грань. Но дети любят невыносимое — в разумных количествах. У самой Олив в детстве была книга — «Сказки» Андерсена. Мать читала ей «Дюймовочку», «Принцессу на горошине». Олив ужасно боялась за девочку ростом с дюйм: ее отдали доброй глупой мыши, сговорили за толстого слепого черного Крота, и он должен был увести ее под землю, в мещанский уют, где она больше никогда не увидит солнца. Олив подумала, что, может быть, блуждания Тома под землей начались с ее собственного детского страха за Дюймовочку в кротовьей норе.
Олив намазала медом поджаренный хлеб и глотнула чаю. Том положил на поднос с завтраком букетик полевых цветов — анютины глазки, колокольчики, пару веточек папоротника. Вонзив зубы в хлеб, Олив почувствовала, как в животе шевельнулась тошнота, но сладость меда успокоила ее. В голове возник непрошеный образ мертворожденного ребенка: что-то скорченное в плодном мешке, привязанное, как марионетка, длинной нитью к жизни самой Олив. Она очень старалась не надеяться и не бояться за нерожденного ребенка. Думая о будущих детях, она чаще представляла себе неподвижные восковые лица мертворожденных, чем потенциального нового Тома или Гедду. Она боялась за детей, их присутствие лишало ее покоя. И еще она любила их… заботилась о них. Она откусила хлеба с маслом и медом, питая себя и слепую новую жизнь, поселившуюся в ней без приглашения. И обратила свои мысли к тени, бегущей под землей.
Олив Гримуит была дочерью шахтера. Ее отец, Питер Гримуит, забойщик, рубил уголь в шахте под землей, под той самой землей, по которой Олив бегала в школу и в лавку Голдторпа. Мать звали Люси, она была урожденная Эпплдор, дочь драпировщика из Лидса. Люси была маленькая, худая, истощенная, она когда-то собиралась стать учительницей и знала всякие вещи — например, что имя «Люси» означает «свет». Детей было пятеро: Эдвард, Олив, Пити, Виолетта и Дора, нежданный ребенок, умерший вместе с матерью от пневмонии, когда Олив было двенадцать. Оба брата, Эдвард и Пити, начали работать в шахте с четырнадцати лет. Олив Уэллвуд не придумывала сказок про шахту Голдторпа, она же «Галлфосс». Олив запрятала подальше память о терриконах и лебедках, о домике на Мортон-роу — темной нежилой гостиной, уютной кухне, садике размером с носовой платок, вечной вони выгребной ямы на заднем дворе, саже, покрывающей кружево занавесок. Олив упрятала все это — она представляла себе сверток из промасленного шелка, перевязанный бечевками, с красными сургучными печатями на узлах. Женщина, похожая и непохожая на Олив, несла этот сверток, не останавливаясь, по продуваемой ветром пустоши — иногда на голове, иногда на вытянутых руках перед собой, как несут подушку с регалиями при коронации. Из этого видения не могла получиться сказка. Женщина будет идти вечно, и сверток никогда не вскроют. Небо над женщиной было серым, воздух — грозовым. Когда Олив Уэллвуд обнаруживала, что ее мысли движутся в том направлении, она усилием переводила воображаемые стрелки на воображаемых рельсах и переключалась «оттуда» обратно в «Жабью просеку», в пеструю светотень диких лесов и летучих элементалей.
Олив Гримуит продолжала жить в Олив Уэллвуд — не в последнюю очередь благодаря присутствию Виолетты Гримуит, которая в то роковое время была еще мала, но все равно ощущала тягу корней, хотела вспоминать, могла вдруг ни с того ни с сего спросить: «А ты помнишь хлеб с мясным соком по воскресеньям? Помнишь, как мы смазывали салом шахтерские сапоги?»
Но не Виолетта, а одна только Олив, когда не удавалось этого избежать, вспоминала Питера и Пити, Люси и Дору. Во всяком случае, Олив так думала.
Сказки рассказывала не Люси — она учила детей читать и пыталась привить им хорошие манеры. Сказочником был Питер. Он возвращался домой к чаю — одежда задубела и черна от угольной пыли, глаза и губы красные на черном от угля лице, ногти обломаны, и в них навеки въелась чернота. Отмывшись, он сажал Олив на колени и рассказывал ей про подземный мир. Про его живых обитателей — пони с мягкими носами, таскающих вагонетки с углем по туннелям, про мышей и крыс, которые заскакивали в торбы к пони и выскакивали оттуда, которые могли сожрать обед из «тормозка» неосторожного шахтера или его свечи. Он рассказывал про ярко-желтых канареек, дрожащих и скачущих на жердочке в клетке. Живая система сигнализации. Если канарейка вдруг падала замертво, это значило, что приближается один из невидимых ужасов — удушливый газ, белый газ, гремучий газ. Газы испускал уголь, чей глубокий сон тревожили молотами и кирками шахтеры или обвалами — крепи забоя. Ибо уголь, как объяснил дочери Питер Гримуит, некогда был живыми лесами — там росли папоротники, высокие, как деревья, и орляки со стволами толще бочонка, там ползали твари, чешуйчатые, как змеи. И все они сплющились, ушли в древнюю грязь. В угле попадались призраки листьев миллионолетней давности, очертания тридцатифутовых стрекоз, отпечатки лап исполинских ящериц. Сильнее всего удивляло то, что смерть этих растений была как бы отсрочена. Испарения в шахте — это газы, продукт прерванного разложения. Питер перечислял дочери имена мертвых растений, которые сейчас шипели и вспыхивали в очаге на кухне. Лепидодендрон, сигиллярия. Он объяснил, как по-научному называются «испарения», то есть газы. Удушливый газ — в нем быстро задыхаешься. Угарный газ — он подкрадывается, если можно так выразиться, мирно, он пахнет фиалками и другими цветами. И метан — «Это, Олив, который выходит из задницы у коров», — гремучий газ. Шахтеры рассказывали про крыс, которые, украв еще тлеющую свечу, вызывали страшные взрывы. «Попробуй, Олив, как-нибудь поднести спичку к коровьей заднице», — сказал Питер, а Люси оборвала его: «Придержи язык, негоже такое говорить девочкам».