Дошла очередь до Флоренции Кейн. У Флоренции была гувернантка, внушившая девочке, что она стала причиной смерти матери, а потому должна посвятить свою жизнь заботам об отце. Флоренция ничего не говорила отцу об этих наставлениях, и он о них понятия не имел, а кроме того, о нем неплохо заботились экономки и саперы. Он любил играть с обоими детьми в особенную игру: клал на поднос разные пуговицы, бусы, бутылочки, табакерки и прочее и просил детей запомнить все предметы, описать и опознать. Наблюдательность Флоренции радовала его так же, как и наблюдательность Джулиана. Флоренция действительно напоминала утраченную Джулию, но когда Проспер думал об этом сходстве, ему вспоминались ван Эйковы ангелы, безмятежное спокойствие в потоке гофрированных волос.
— Ну так что же, Флоренция? — спросил он. — Чем ты хочешь заниматься?
— Я буду вести для тебя хозяйство, — ответила Флоренция, которой казалось, что это уже решено между ними.
— Надеюсь, что нет. Надеюсь, у тебя будет свой дом, а прежде того — образование. Я надеюсь, что Джулиан пойдет в Кембридж, и ты, надеюсь, тоже. Ньюнэмский колледж дает хорошее образование. Надеюсь, ты решишь пойти туда.
Флоренция растерялась. Эта тема никогда не обсуждалась в семье, и вдруг посреди многолюдного сборища делаются такие определенные заявления. Флоренция ничего не знала о Ньюнэм-колледже — это название было для нее пустым звуком.
— Она не хочет быть старой девой, — заметил Джулиан. — Синим чулком.
Это рассердило Флоренцию. Почему бы мне и не пойти чему-нибудь поучиться, сказала она. Джулиан ведь собирается учиться. Вот и она тоже. Она споткнулась об эти слова и замолчала. Ей никак не приходило в голову, чему же такому она могла бы учиться.
Осталась Гризельда. Бэзил и Катарина не сомневались в ее будущем. Ее представят ко двору, она будет выезжать в свет и найдет себе хорошую партию. Катарина выразила надежду, что брак Гризельды будет таким же счастливым, как и у ее родителей.
Гризельда ритмично, не переставая, крутила пюсовый бант. Мать легонько шлепнула ее по пальцам. Гризельду потрясли — по-настоящему потрясли — слова Дороти о намерении стать врачом. Желания самой Гризельды не шли дальше освобождения от пюсовых бантов. Она жила богатой внутренней жизнью, которая состояла в чтении романов о женщинах, вынужденных играть роль молчаливых наблюдательниц, но в душе исполненных мятежа или усилием принуждающих себя к покорности: Джейн Эйр, Элизабет Беннет, Фанни Прайс, Мегги Талливер. Но все они на самом деле стремились к любви и браку. Ни одна из них не хотела ничего такого… такого разрушительного, как докторская карьера. Почему Дороти никогда ничего об этом не говорила? Гризельда любила Дороти так же, как та Гризельду. Она любила и «Жабью просеку» со страстью, в которой не осмеливалась признаться даже в «Жабьей просеке». Когда она приезжала сюда, ее немедленно освобождали от парадных одежд и разрешали вволю бегать по лесу. Здесь повсюду были книги. Гризельда вбила себе в светловолосую головку, что они с Дороти могут навсегда поселиться за городом и никогда больше не мучить себя корсетами, шляпными булавками, крючками и застежками. Больше Гризельда ни о чем не думала. И вдруг оказалось, что мир Дороти — черные саквояжи, кровь, больничные койки, горе, превратности, а Гризельды в этом мире нет. У Дороти обнаружилась тайна. Гризельда, побелев, сказала:
— Я хочу учиться. Как Флоренция. Я учу немецкий и французский. Я собираюсь изучать языки.
Катарина ввернула, что к Гризельде ходят самые лучшие учителя, и она делает просто невероятные успехи.
Бэзил заметил, обращаясь к окружающим кустам, что образование несет женщинам только неудовлетворенность. Чем именно неудовлетворенность — он не объяснил.
Гризельда принялась крутить другой бант, и мать хлопнула ее по руке. Взгляд Хамфри Уэллвуда упал на Флориана.
— Флориан, а ты кем хочешь быть?
— Лисой, — ответил Флориан, нимало не колеблясь. — Лисой и жить в норе, в лесу.
5
Олив считала себя хорошей хозяйкой, а свои приемы — идеальными. Ее уверенность была заразительна, хотя и не очень обоснованна. Успех ее приемов был вызван магнетизмом ее присутствия, и где была она, там ее праздники были оживленными. Она любила быть в центре всего. Она любила обольщать, причем обольщать людей, которых ей было лестно принимать у себя: в данном случае деятелей культуры — Проспера Кейна и Августа Штейнинга, которые сейчас стояли с бокалами шампанского в руках, смеясь над шутками Олив, предметом которых была она сама. В организации праздника Олив полагалась на помощников — представить людей друг другу, накормить их, вовремя перетасовать сложившиеся группы. В какой-то мере это могла делать Виолетта — она обеспечивала физический уют, но мастерицей светской беседы не была. Хамфри обычно заводил беседу, развлекающую и мужчин, и женщин, но сейчас он увяз в споре с братом, и это не сулило ничего хорошего. Дети мелькали и порхали вдоль клумб с цветами, выскакивали из кустов и снова исчезали в кустах, а сумерки сгущались.
Василий Татаринов в это время исполнял свой коронный номер для Скиннеров и молодежи — Тома, Джулиана, Филипа, Геранта, Флоренции и Чарльза. Этот коронный номер, входивший также в лондонские лекции Татаринова, представлял собой рассказ о лошади. Лошади интересовали англичан. Это был верный способ привлечь их внимание. Лошадь, о которой шла речь, — благородный вороной жеребец по кличке Варвар — сыграла важную роль в нескольких побегах из российских тюрем и из-под надзора российской охранки, в том числе в побеге самого Татаринова. Варвар поджидал князя Кропоткина, когда тот, отработанным за недели движением сбросив тяжелый зеленый халат заключенного, попросту выбежал из тюремной больницы и прыгнул в ожидавшую его карету с одним из заговорщиков — другой заговорщик в это время отвлекал охранников, показывая им паразитов под микроскопом. Варвар же унес вдаль Сергея Михайловича Кравчинского, известного всем под кличкой Степняк и ныне ставшего любимчиком английских социалистов и анархистов. Он консультировал переводчиков русской классики; густая борода придавала ему сходство с дружелюбным медведем. Что же до Татаринова, он как раз вышел из квартиры с небольшим узелком самых нужных вещей, чтобы ускакать на Варваре, и на лестнице столкнулся с отрядом тайной полиции.
— Я замаскировался, — высоким голосом рассказывал Татаринов. — Я сказал им: «Мы опоздали, я послан по тому же делу, птичка у-у-у-улетела». И след простыл, так я выразился. Мы все вместе спустились по лестнице, я сел в карету, и мы шагом доехали до угла, и тут великий Варвар помчался прочь, как ветер. Он отвез меня в усадьбу Черкасова, где он жил, и я переоделся моряком и нанялся на судно, чтобы отработать проезд через Швецию и Голландию сюда, где я нашел убежище. Другим повезло меньше.
Он промокнул глаза носовым платком.
Английские социалисты не решались задавать слишком прямые вопросы. Три года назад в журнале «Новое обозрение» было опубликовано анонимное описание хладнокровного убийства некоего генерала Мезенцева. Его зарезали — кухонным ножом, завернутым в газету: именно таким методом позже, не далее как в прошлом году, убили французского президента Карно. В статье намекалось, что убийца — Степняк. Его рассказы о пытках, заключении и казнях российских нигилистов и инакомыслящих глубоко трогали английских друзей. Но англичанам становилось не по себе, когда они представляли с ножом и газетой человека, с которым только что пили чай за столиком на открытом воздухе. Акты насилия, направленные на случайную цель, все больше пугали англичан. В прошлом году неизвестный человек по неизвестной причине взорвал себя, разлетевшись на куски у Королевской обсерватории в Гринвиче. Взрослые помнили серию террористических актов десятилетней давности — в правительственных конторах, редакции газеты «Таймс», на станциях метро, на вокзалах, в Скотленд-Ярде, у колонны Нельсона, на Лондонском мосту, в Палате общин, в самом Тауэре. Они понимали, что страдания ведут к мятежу. Они пытались понять смысл анонимных, не связанных друг с другом нападений на обычных людей. Они пытались постичь ход мыслей бомбиста. Это было тяжело.
— Скажите, мистер Татаринов, — спросила Этта Скиннер, квакерша и пацифистка, — а вы бы прибегли к взрывам — в том числе направленным против людей, — если бы это могло помочь вашему делу? Вот вы, вы лично, на такое способны?
— Мы должны быть готовы. Мы взорвем что угодно, если оно стоит на нашем пути. Мы должны, не сводя глаз с конечной цели, выбирать соответствующие средства. Не колеблясь.
Этта потуже запахнула шаль.
— А вы сами? Вы бы смогли хладнокровно убить кого-нибудь?
— Не знаю. Я никогда не сталкивался с такой необходимостью. Никто не знает, на что способен, пока его не призовут к делу.
К разговору присоединился Август Штейнинг, желающий представить Ансельма Штерна, принесшего приветствие от социалистов Германии, иные из которых были в тюрьме за lese-majeste, [7]как это часто случалось с немецкими социалистами, которых ненавидел кайзер.
Мальчики, естественно, спрашивали себя, могут ли они убить человека. Геранта взрастили на сказках о рыцарях с мечами и исландских воинах, но крови он себе не представлял. Чарльзу не доставляли удовольствия ни стрельба по дичи, ни охота на лис — большое разочарование для его отца. Мальчик склонялся к мысли, что убить не сможет. Филип не особенно вслушивался в разговор. Он смотрел на сочетания текстур травы, цветов, шелков и на стремительное изменение красок по мере того, как темнело небо. Красный выцветал и коричневел, синий словно выпадал кристаллами, углублялся. Том представлял себе глухой удар, тягу взрыва, летящие обломки камня и штукатурки, но не мог как следует представить раздавленную, горящую плоть. Он подумал про свой собственный череп, собственные ребра. Кости под кожей и сухожилиями. Безопасность не была гарантирована никому.
Бэзил и Хамфри Уэллвуды заспорили о биметаллизме и золотом стандарте. Они шли по траве, выдыхая гнев и риторику, решительно тыча пальцами в вечерний воздух. Бэзил был членом Ассоциации зашиты золотого стандарта. Хамфри поддерживал Лигу биметаллизма.
На лето 1895 года пришелся бум «кафрского цирка». На бирже лихорадочно торговали акциями реальных и выдуманных золотых жил. Бэзил ужинал с «лордами Рэнда» и сделал состояние, как в золоте, так и в акциях. Хамфри во всеуслышание шутил, что шахта — это дырка в земле, принадлежащая лгуну. Он также заявлял публично, что финансовая пресса рекламирует или, наоборот, порочит месторождения в обмен на тайные douceurs.Бэзил подозревал, что именно Хамфри — автор статей, опубликованных под псевдонимами в юмористических журналах и высмеивающих Креза, Мидаса, золотого тельца.
Бэзил также подозревал, что Хамфри использует конфиденциальную информацию, полученную на службе в Английском банке, для нападок на это учреждение. В 1893 году прошли слухи, что Фрэнк Мэй, главный кассир банка, выдал огромные несанкционированные займы своему сыну, который занимался спекуляциями на бирже. Хуже того, Фрэнк Мэй выдавал займы и себе самому. На протяжении 1893 и 1894 годов слухи вздувались и лопались, как пузыри. Мэй выдавал займы редактору финансового отдела «Таймс». Совет директоров банка состоял из джентльменов-любителей, неспособных даже балансовый отчет составить, и не приглашал независимых аудиторов. Бэзилу почудился в некоторых разоблачительных статьях стиль Хамфри. Бэзил и сам был не очень доволен положением дел. Но он считал, что «Старая дама» должна приводить свои дела в порядок без посторонних глаз. То же, чем занимался Хамфри, если это действительно он, было предательством по отношению к банку и к самому Бэзилу, который его туда устроил. Более того, эти писания угрожали деятельности самого Бэзила и даже его репутации.
Братья подошли к беседующим как раз в тот момент, когда Татаринов выразил готовность взорвать что угодно. Бэзил вполголоса заметил, что для человека, занимающего ответственный пост, Хамфри водит довольно странные знакомства. Хамфри ответил ровным голосом, в котором слышалась злоба, что его убеждения — его личное дело.
— Отнюдь, если они оправдывают взрывы и выступления под чужой личиной. Ты занят не лицедейством, так убийством.
— А грести золото и платить рабочим гроши — это не убийство? Ты знаешь, как живут шахтеры на золотых рудниках? Или те бедняжки, что шили твою тонкую сорочку, окропляя ее своей кровью?
— И ты думаешь, что сильно им поможешь, разгуливая по Стрэнду во фраке и цилиндре и раздавая листовки.
Хамфри начал произносить речь, которую обычно говорил на митингах. Он описал участь трех миллионов людей, которые кишат в зловонных диких трущобах, простирающихся за Банком. Эти люди хворают от голода и холода, не имея постели, чтобы приклонить голову. Социал-демократы в своих всеми презираемых листовках заявляли: 25 процентов рабочих зарабатывают так мало, что все равно живут в голоде и болезнях. Мистер Чарльз Бут оспорил эти цифры и провел свое собственное скрупулезное исследование бедности. И пересмотрел цифры — в сторону увеличения, Бэзил. Не 25, а 30 процентов рабочих семей пытаются выжить на сумму менее 12 шиллингов в месяц.
— Подумай, — многозначительно сказал Хамфри, агрессивно тыча бокалом шампанского в сторону брата, — подумай, сколько вещей, которые лично ты считаешь для себя необходимыми, можно купить на двенадцать шиллингов.
У Бэзила язык не повернулся назвать крупные суммы, которые он жертвовал на благотворительность.
Хамфри продолжал свою речь. Он описал стремительное падение изувеченного рабочего, у которого раздавило руку или ногу, или выбило глаз щепкой. Всего через несколько дней такой человек лишается дома, у него нет еды, его дети голодают, их одежда отправляется в заклад, они спят в работном доме или на улице, а жена рабочего продает себя ради куска хлеба. Мистер Бут и мистер Роунтри изучали и школы. Они обнаружили, что в периоды относительного благополучиятолько в лондонских школах 55 тысяч детей столь слабы от голода, что не могут учиться.
— Пятьдесят пять тысяч — это очень много. А теперь представь себе их по отдельности, одного ребенка за другим…
Бэзил сказал, что он не на митинге и нечего его заводить. Он хотел бы найти практическое решение проблемы бедности. Но он не считает, что ее можно решить, подстрекательством к революции или взрывами публичных зданий и убийством неповинных прохожих.
Хамфри сказал то, что уже много раз говорил на митингах:
— Однажды в Попларе я увидел двух оборванцев. Они шли впереди меня и постоянно наклонялись к мостовой, подбирая апельсиновые шкурки и яблочные огрызки, черенки винограда и крошки хлеба. Разгрызали сливовые косточки ради ядрышек. Выбирали отдельные непереваренные зерна овса из конского навоза. Вы можете себе это представить?
Флоренция Кейн, подносившая ко рту крабовую котлетку, уронила ее на траву.
Виолетта сказала:
— Право же, Хамфри, незачем расстраивать детей такими гадостями.
— В самом деле? — отозвался Хамфри. — А я надеюсь, что они это запомнят и вспомнят снова, когда будут выбирать дорогу в жизни.
Мальчики и девочки слушали. Том ощущал пересохшим языком вкус сливовых ядрышек и овса. Он знал, что будет плохо спать. Филип сморщил лоб и попятился. Эти жизни, которые вздымались на щит в качестве жупела, были его жизнью. Он был одним из многих бедняков. Он бросил мать, сделав сестер еще беднее. Его охватил глухой гнев — не на богача Бэзила, а на Хамфри, который превратил Филипа в предмет, присвоил его голод.
На Чарльза Уэллвуда этот рассказ подействовал по-настоящему. Чарльз имел логический склад ума и получил христианское воспитание. В школьных часовнях и на воскресных службах капелланы и пасторы в незапятнанных стихарях повторяли наставление Христа: «Продай все, что имеешь, и раздай бедным». Чарльзу эти слова были совершенно ясны, а его наставники и родители не понимали их по своей глупости либо греховности. Основная весть христианства была уравнивающей, анархичной. Ее как будто никто не слышал. Кроме, кажется, дяди Хамфри, который, может быть, тоже внутренне корчился от стыда за окружающие его мелкие животные удовольствия. Чарльз подумал: надо как-нибудь спросить у Хамфри, что делать. Только чтобы родители не слышали. Мать Чарльза была доброй, богобоязненной лютеранкой, она жертвовала и время, и деньги, посещая больницы для бедных, организуя благотворительные базары и собирая одежду. Но она ела серебряными ложками с мейсенского фарфора. Эти противоречия были омерзительны.