Огюст Маке
Глава 1
ГОЛОД В ЛАГЕРЕ
На пригорке, возвышающемся над Сеной, между Триелем и Поасси, рассыпаны, полускрытые под скалами или в лесу, несколько деревень.
Скалы кое-где покрылись виноградными лозами, и это, так сказать, последний виноград, который солнце Франции соглашается отогревать: как будто силу своих лучей оно истощило на Роне, Лоаре и верхней Соне, и только одна бесплодная ласка осталась у него для Вексена и холодный взгляд — для Нормандии.
Эти бедные виноградники, о которых мы говорим, могли бы возрадоваться на солнце 1593 года. Вот уже целое столетие, как не посещало их более жаркое дыхание. Без сомнения, в этот год виноград мог созреть и дать в изобилии меданского и брезольского вина, но то, что захотело сделать солнце, разрушила политика: в июне уже не было винограда на лозах. Небольшое войско короля французского и наваррского, короля беарнского, терпеливого Генриха, стояло лагерем в окрестностях целую неделю.
Уже четыре года, как Генрих, объявленный королем французским после смерти Генриха Третьего, оспаривал один за одним все города своего королевства, как будто Франция играла в шахматы между Лигой и своим королем. Арк, Иврий, Омаль, Руан и Дрё короновали этого государя, однако он не мог войти в Реймс, чтобы получить миропомазание. Он имел солдат, а не подданных, лагерь, а не дом, несколько городов или местечек, но ни Лиона, ни Марселя, ни Парижа! С величайшим трудом поселился он в Манте, с ничтожным двором, отчасти кавалерами, отчасти ландскнехтами и рейтарами. Его окружало благородное дворянство, а народа у него не было нигде.
— Пусть он сделается католиком, — говорили католики.
— Пусть он остается гугенотом, — говорили реформаты.
— Пусть он исчезнет, будь он католик или гугенот, — говорили лигёры.
Генрих, в сильном недоумении, в большом стеснении, воевал и хитрил, все поддерживаемый мыслью, что небо дало ему родиться на одиннадцать ступеней от трона и что если восемь умерших принцев устранили для него эти одиннадцать ступеней, то, стало быть, это входило в помыслы Провидения.
Для того чтобы обдумать новые планы, а также и для того, чтобы дать отдохнуть своим сторонникам, уставшим от неизвестности и ожидания, раздраженным войной, он принял перемирие, предложенное парижанами. Париж любит междоусобную войну, только бы она продолжалась не очень долго.
Между тем как де Майенн боролся со своими добрыми союзниками испанцами, которые душили его, обнимая, и по отдельности старался вешать своих шестнадцать друзей (и уже довел их число до двенадцати), Генрих, бедный, но сильный, голодный, но крепкий духом, без рубашек, но в кирасе славы, вел переговоры с папой о своем примирении с небом и велел чистить пушки, чтобы скорее примириться со своим народом. Он смеялся, постился, искал приключений, думал как король, действовал как кавалергард, и пока цеплялся таким образом за более или менее цветистые кусты дороги, его судьба подвигалась гигантскими шагами под непобедимой прихотью Всевышнего.
Итак, перемирие было подписано между роялистами и лигёрами, перемирие, горячо желаемое последними, которым нужно было залечить множество ран.
На три долгих месяца умолкнет перестрелка, завяжутся переговоры, вести пойдут из Манта в Рим, из Парижа — в Мант. Курьеры будут скакать, аббаты вмешиваться, проповедники размышлять, потому что самые рьяные, громогласно обрушивавшиеся во время войны на этого еретика, этого Навуходоносора, с наступлением тишины перемирия испугались звука собственного голоса. Лигеры чванились в своих больших городах, а роялисты, доведенные до роли охотничьих собак, на которых надели намордники, блуждали по Вексену, бросая жадные взгляды на замки и мызы, блестящие и смеющиеся, из кухонь которых вырывался дерзкий дым.
Это приятное препровождение времени явилось вследствие IV статьи перемирия, предписывавшей под страхом смертной казни неприкосновенность лиц и собственности, начиная с мадам де Майенн до последней жницы в поле, от казны Лиги до колоса, желтевшего в долине.
Король держал Мант и его окрестности, вот почему в Медане отчаянные роялисты во время прогулок собирали зеленый виноград или попросту портили его, пробираясь через лозы в поисках зайца или куропатки, слишком слабой, чтобы перелететь через Сену.
Но эти ресурсы скоро истощались, и все служащие в королевской армии, не получившие отпуска, начинали чувствовать то, что парижанам было так хорошо знакомо в прошлые годы, — голод.
Словом, в начале июля две роты гвардейского полка под командованием Крильона получили приказание стать лагерем и таким образом составить авангард армий между Меданом и Виленом. Чтобы не беспокоить жителей, корпус этот раскинул палатки под открытым небом. Крильон, большую часть времени отсутствовавший в лагере, возложил всю службу на своего первого капитана. Небольшой артиллерийский парк, расположенный на горе, привлек для осмотра в эти места Рони, будущего Сюлли Генриха IV, притязания которого на этот счет были весьма и весьма превеликие. Так как гвардейцев набирали из самых храбрых среди младших сыновей хороших домов, общество было отборное в этом поэтическом местопребывании. Однако тут умирали от скуки и нищеты. Прислонившись к пригорку, откуда был открыт прекрасный вид на спокойную зеленеющую Сену, которая шелковой лентой скользила и обнимала живописные острова, бедные гвардейцы, под палящими лучами сияющего солнца, в пышной зелени осин и ив, спрашивали друг друга, почему в то время как птицы носились по воздуху так весело, рыбы так радостно прыгали в воде, ягнята так грациозно резвились на пастбищах, роялистским солдатам запрещено прикасаться ко всей этой красоте, которую Господь создал для удовольствия и для потребности человека.
Между самыми отчаянными из этих блуждающих призраков был один, в особенности отличавшийся своим негодованием, которое сопровождалось пантомимой, более деятельной, чем движенье крыльев ветряной мельницы. Руки его непрестанно взмывали в воздух, прерываясь только затем, чтобы поправить шпагу, висевшую на левом боку, которая, подобно своему хозяину, потерявшему терпение, непослушно вылезая вперед, колотила эфесом по карману, где лежал небольшой ножик и светильня для ружья.
Этот гвардеец был молодой человек лет двадцати, смуглый, с длинными черными волосами, не знавшими масла парфюмера со времени осады Руана, то есть целый год. Так вот, этот молодой человек, наконец дав покой своим рукам и шпаге, пытливым взором орлиных глаз обвел огромный полукруг от Медана до Сен-Жермена, приложив ладонь ко лбу и глядя на эти прекрасные места, где Богу было угодно соединить самые богатые образцы своих творений.
— Ну, Понти, — сказал ему капитан, которому лакей пришивал новые ленты под тенью цветущей ивы, — что вы видите в облаках? Или отсюда виден замок ваших предков?
— Понти в Дофинэ слишком далеко, чтобы его можно было видеть отсюда, — отвечал молодой человек с принужденной улыбкой. — Притом я не думаю о замке Понти. Он принадлежит моему старшему брату, который вежливо выгнал меня. И я этому очень рад, — прибавил он, все принуждая себя улыбаться, — потому что если бы я остался в замке, я не имел бы чести служить королю под вашим начальством.
— Бесплодная честь, — проворчал глухой голос, раздавшийся из группы гвардейцев, гугенотских дворян, живописно расположившихся на склоне холма.
Ни Понти, ни капитан не показали вида, что слышат. Капитан разглаживал свои палевые ленты, а Понти снова устремил свой взор вдаль.
— Я смотрю не на облака, — сказал он.
— На что же? — спросили в один голос товарищи.
— Я любуюсь, господа, этим черным, красноватым и синим дымом, который поднимается из труб Поасси.
— Какое вам дело до дыма? — продолжал капитан.
Понти, погруженный в глубокую меланхолию, рассеянно отвечал:
— О! Синий дым представляется мне горячей водой, в которой могут вариться яйца, рыба и дичь, красноватый представляется сковородой с котлетами и сосисками, черный — печью булочника… В Поасси пекут такой хороший хлеб!
— Мы не в Поасси, — философически отвечал один из гвардейцев, растянувшись на траве, — мы на земле его величества.
— Сказать «христианнейшего»? — спросил другой чванным тоном.
— Нет еще, но скоро можно будет и сказать, я надеюсь, — с живостью отвечал Понти. — Король морит нас голодом, потому что он не католик.
— Эй, полегче, господин католик! — закричали несколько гугенотов, которых расшевелило это пожелание Понти. — Если вы не гугенот, пожалуйста, не трогайте других!
Капитан ушел, напевая, чтоб не компрометировать себя.
— Не придирайтесь, господа, — продолжал Понти, — ведь этот дым католический, Париж католический, окружающие нас замки католические. Пусть меня повесят, если все хорошее в жизни не принадлежит католикам! Вот почему мне хотелось бы, чтобы его величество сделался католиком. А! Ворчите сколько хотите, все-таки мой желудок будет бурлить больше ваших.
— Если король сделается католиком, — вскричал кто-то из гугенотов, — я оставлю его службу!
— А я оставлю, если он не сделается, — возразил Понти.
— Черт побери! — закричал гугенот, приподнимаясь.
— Вы еще имеете силы сердиться? А я сохраняю мой пыл для лучшего случая. Гугеноты и католики должны бы, вместо того чтоб ссориться, подумать о средствах к жизни.
— Какая мысль пришла королю, — продолжал осерчавший гугенот, — согласиться на перемирие с этим толстым Майенном! Мы были бы теперь около Парижа, так нет… Вместо того чтоб уничтожить Лигу, ее щадят… Все это кончится поцелуями.
— Отчего не начать сейчас? — воскликнул Понти. — По крайней мере, мы участвовали бы в празднестве, а теперь, если будут медлить, мы все умрем. Ах, как я голоден!
Новый собеседник подошел к группе. Это был молодой гвардеец Вернетель.
— Господа, — сказал он, — мне пришло в голову вот что: если есть перемирие, зачем мы не в Манте со двором? В Манте едят.
— Иногда, — проворчал гугенот.
— В самом деле, мысль Вернетеля хороша, — сказал Понти, — зачем мы здесь, где не делают ничего, а не с королем в Манте?
— Потому что короля нет в Манте, — сказал Вернетель, — вот доказательство тому.
Он указал гвардейцам на низенького человека, который проходил мимо, неся сверток, завернутый в саржу.
— Это кто? — спросил Понти. — И почему он заставляет вас думать, что король не в Манте?
— Видно, что вы у нас новенький, — возразил гугенот. — Вы не знаете Фуке ла Варенна.
— Кто это? — спросил Понти.
— Тот, кто бывает везде, где король должен появиться инкогнито; тот, кто отворяет ему двери, слишком крепко запертые; тот, кто получает удары, которые часто заслуживает король, — словом, это тот, кто носит любовные записочки короля.
— Эй! Честный человек! — закричал Понти. — Дайте нам покушать, нам больше хочется есть, чем королю.
— Какие неприличные шутки, молодые люди! — перебил строгий мужской голос, заставивший обернуться гвардейцев.
— Месье де Рони! — пролепетал Понти.
— Точно так, милостивый государь, — серьезно отвечал знаменитый гугенот, который проходил мимо, читая связку бумаг.
— У вас слух тонкий, — не мог удержаться, чтоб не сказать Понти. — Однако мы не можем, не имеем сил говорить громко.
— Уж лучше было бы молчать, — возразил Рони, продолжая идти.
— Мы сами этого желаем, но закройте же нам рот. — Понти окончил свою фразу, употребляя жесты, свойственные любому голодному человеку, вне зависимости от того, какому народу он принадлежит.
Рони пожал плечами и прошел мимо.
— Старый скряга, — пробормотал Понти. — Он обедал вчера и способен обедать сегодня!
— Как, старый?! — сказал гугенот. — Вы знаете, который Рони год?
— Семьсот лет, по крайней мере.
— Тридцать три года, господин католик, он семью годами моложе короля.
— Это странно, — сказал Понти. — В двадцать лет моей жизни я все слышал о Рони как о Мафусаиле. Поверьте, этот человек существует с сотворения мира.
— Это потому, что он давно стремится сделаться знаменитым, это одна из наших колонн, манна нашего духа.
— Жаль, что не желудка! Я, видите ли, не имею таких причин, как вы, обожать великого Рони. Вы такой же гугенот, как он, а я католик. Я вступил в гвардию из любви к нашему полковому командиру Крильону, который также католик. Вы ничего не смеете попросить у вашего кумира Рони, а я, если бы Крильон был здесь, я пошел бы занять у него экю. Я не горд, когда голоден. Черт побери! Как я голоден!
Когда он договаривал эти слова, прерывая их тяжелыми недовольными вздохами, вдруг послышался лошадиный топот по сухой земле, и показалась с двумя корзинами толстая кляча, впереди которой шел метрдотель Рони, а за ней крестьянин и лакей. Кортеж прошел мимо офицеров, которые не спускали глаз с корзин и лошади, и скоро после этого под тенью прекрасных лип, о которых мы говорили, был поставлен стол. Сейчас же метрдотель разложил провизию, цвет и запах которой были оскорбительны для голодных.
Рони, все так же держа в руках свои бумаги, с видом очень серьезным подошел к столу, сел за него вместе с гвардейским капитаном, артиллерийским и несколькими привилегированными лицами, среди которых оказался и тот самый Фуке ла Варенн, который разносил записки короля. При громком шуме разговора и стуке посуды эти господа начали свой обед, умеренный, если сообразить звание обедавших, но сарданапальский в сравнении с лишениями гвардейцев, издали присутствовавших при этом. Понти не мог долее выдержать.
— Я вам говорил, что он будет обедать и сегодня! — вскричал он. — Мир — глупое дело для людей, у которых нет метрдотеля! На войне по крайней мере можно грабить, и если обедаешь через день, то по крайней мере наедаешься на два дня!
— В окрестностях есть провизия, — сказал гугенот, который ел сухую корку хлеба, намазанную чесноком. — Что ж вы не купите?
— Что ж вы не купите сами, — возразил раздраженный Понти. — Вместо того чтоб глодать корку, как голодная крыса?
— Лучше корка, чем ничего, — отвечал гугенот. — Не будьте так разборчивы и, если у вас нет денег, стяните себе живот.
— У кого есть деньги? — вскричал Понти. — У вас есть, Кастильон? У вас есть, Вернетель?
— Как же у нас могут быть деньги? — отвечал Вернетель, — если у короля их нет.
— Но король обедает.
— Когда его приглашают обедать. Попросите Рони пригласить вас.
— Или оставить вам его крошки.
— Я лучше… Ах! Господа, мне пришла идея. Кто здесь голоден?
— Я, — отвечал целый хор.
— Давайте отправимся четверо и заставим пригласить нас по соседству, мы люди приятной наружности.
— Э-э! — протянул гугенот, рассматривая потертое платье своих товарищей.
— Мы хорошие дворяне, — продолжал Понти, — и гвардейцы короля… Невозможно, чтоб мы не нашли в окрестностях друга, знакомого, кузена, родственника, близкого или далекого. Надо собраться людям из земель, как можно более дальних друг от друга, чтоб иметь более возможности найти земляков. Из какой страны вы, Вернетель?
— Из Туранжо.
— Я беру вас. А Кастильон?
— Из Поатвена.
— Возьмем Кастильона. Я из Дофинэ, нам надо бы гасконца. Генеалогическое дерево гасконца пускает корни во всех четырех странах света.
— Как жаль, что короля нет здесь, — сказал Вернетель, — мы взяли бы его с собой, уж у него-то столько кузенов и кузин!..
Все захохотали. Генрих IV сам засмеялся бы, если бы слышал этих ветреников.
— Итак, решено, — сказал Понти, — мы без церемонии пойдем просить обедать в первом замке, который нам встретится. Давайте осмотрим хорошенькие дома, виднеющиеся там, между деревьями. Слева располагается замок с лужайками, но нужно переходить реку, это слишком далеко. Справа… А! Посмотрите направо, посреди этого молодого парка стоит очаровательный замок из кирпича и новых камней. Вот это для нас! Не более, как четверть мили… Идемте же!.. Ах, как я голоден! — Понти затянул пряжку ремня с угрожающей легкостью.
— Пойдемте, — повторил он, — а то я превращусь в скелет.
— Надо позволение, — сказал Вернетель, — спросим капитана.