Екатерина Великая (Том 1) - Сахаров Андрей Николаевич 10 стр.


Вот дерётся рядовой солдат Иван Пахомов, Костромского уезда, из села Молвитина. Правая рука у Пахомова отрублена, кровь хлещет, рубит тесаком левой…

А вот – крепостной крестьянин князей Куракиных, Фёдор Белов, раненный в ноги, покрытый кровью, отбивается прикладом от наседающих пруссаков.

Унтер-офицер Феофан Куроптев, туляк, как лев скачет и вертится, прорубая себе дорогу среди окруживших его пруссаков; кровь хлыщет у него из головы, заливает глаза… Четвёртый, московский мастеровой Осип Пасынков, выхватил ружьё у тех, кто уже его в полон тащил, колет одного, другого, третьего… Пятый, из нижегородских дворян, поручик Павел Отрыганьев, выбегает из кустарника и с солдатским ружьём бросается в штыки на врагов, не разбирая их числа. Звенит сталь, хрипят люди, стонут раненые, плачут умирающие, гремят выстрелы, с визгом летят и падают на землю ядра, рвутся, грохочут пушки, пороховой дым, пыль застилают солнце, ржут кони, гремит конский топот – кавалерия прусская пошла в атаку, русские, пруссаки схватываются в обнимку, катаются по земле, душат, режут друг друга, грызут зубами. А солнце идёт всё выше, всё знойней и знойней…

За лесом, где ещё курятся кострища бивака, стоят русские полки в строю, ждут своей очереди пройти через узкие проходы, слушают, как гремит бой, где гибнут их товарищи… К начальникам приступают – помогать надо! Сам погибай, а товарища выручай! А офицеры стоят, ждут, что начальство скажет: известно – «стой смирно да приказа жди». А пока до него, до Апраксина-то, доберёшься… Молчит дворянское начальство. Не хочет оно драться.

Но ничего не посмело сказать начальство, когда молодой да горячий генерал Румянцев[37] глазом солдатам моргнул, и Нарвский полк, что стоял на самой опушке леса, бросился вперёд, стал продираться через лес, валежник, сухостой, чапыгу, бурелом… Мундиры трещали, летели в клочья, солдаты тесаками прорубали дорогу, и наконец, когда пруссаки уже прижали было наших вышедших к самому лесу, с криком «ура» вырвались нарвцы из лесу, ударили врагу во фланг. За Нарвским полком из лесу вырвался 2-й Гренадерский, за ним другие, и закипел бой уже по-иному. Лес словно ожил, слал из себя всё новых и новых воинов, отдельных бойцов, сотни, тысячи, те бурей бросались на врага, сминали отчётливые голубые шеренги, заставляли драться до изнеможения…

И – дрогнула линия пруссаков, отступила. На шаг! На пять!.. Русские солдаты жмут всё крепче, всё отчаянней, всё доблестней – идут, казалось, на самую смерть, а смерть бежит от них. Смерть они побеждают! И – о, славный миг! Пруссаки уже повернулись спиной, идут сперва тихо, потом уторапливают шаг и, наконец, бегут! Побежали!

– Ур-ра! Ур-ра! – гремит над полем. – Ур-ра! – Солдаты наши прыгают на месте от радости, плещут в ладоши. – Ур-ра! – кроет теперь шум боя. А из леса выбегают всё новые и новые полки, бросаются в угон.

Прусская кавалерия отчаянно прорвала было на левом фланге русский строй, но оказалась окружена со всех сторон и перебита. Без жалости. Без пощады.

Высоко стояло солнце над полем битвы, над той немецкой деревней Гросс-Егерсдорф. Над её черепичными красными крышами. Пруссаки уносили ноги на Алленбург. На поле, усеянном павшими, ранеными, медленно, окружённый штабом, показался фельдмаршал Апраксин.

Вельможа ехал, опустив поводья своего гнедого тяжёлого коня, весь в звёздах и орденах. Серебряный шарф едва удерживал уёмистое брюхо, колыхавшееся в шаг коня. Генерал-фельдмаршал не был весел этой солдатской победе. Нет! Она пришла нежданно. Что же он теперь донесёт в Петербург? Государыня-то Елизавета Петровна, конечно, будет рада… А что скажет великий князь-наследник? Его супруга? Не ровен час – умрёт государыня, жить-то ведь придётся с ними, с молодыми! И придётся отвечать за то, что не разошёлся с пруссаками, а вон сколько наши набили их… Самого короля Прусского побили. Ха!

– Ваше высокопревосходительство! – подскакал, наклонился к нему с седла молодой, горячий граф Румянцев, тот самый, что бросил полки через непроходимый лес. – Смею думать теперь, как генерал Левальд в ретираде[38] находится, кавалерию да казаков бы за ним бросить… Чтобы вконец врага истребить да подальше угнать. Теперь и Кенигсберг будет легко захватить…

Обрюзглое, бульдожье лицо Апраксина обратилось неприветливо к смельчаку.

– То полагаю, милостивый государь мой, – отчеканил он раздельно, – то полагаю, что армия наша в сей жар так уставши, что о преследовании речи быть не может… Стать биваком на старое место… Да хлебы пекчи…

На рассвете с бивака поскакал в Петербург с донесением генерал-майор Пётр Иванович Панин[39]. 28 августа рано утром его тележка скакала через весь Петербург, поштильоны трубили в трубы. В полдень загремел салют из Петропавловской крепости в 101 выстрел. Государыня, плача, читала цветистое донесение Апраксина.

«Пруссаки напали сперва на левое, а потом на правое наше крыло с такою фуриею, что и описать невозможно, – доносил он. – Русская армия захватила знамёны, пушки, пленных более 600 человек, да перебежало на русскую сторону 300 дезертиров».

А в вечер боя, когда встала луна, снова потянулись сырые туманы из логов да с реки и слышались ещё похоронные запоздалые напевы попов – хоронили павших. Загорелись красные огни костров, солдаты сидели вокруг и весело гуторили о победе над пруссаками.

– Чёрт-то оказался не так страшен, как его малевали. Пруссака побили! Теперь, сказывали ребята из штаба, пойдём на Кенигсберг – забирать его у прусского короля… Пойдём!

И пошли. Местами шли весёлые. Угоры, перелески. Белые палатки покрывали с вечера прусские поля, наутре завтракали жидкой кашицей с хлебом. Раздавалась команда «на воза!», палатки складывали на подводы, шли дальше плотной, бодрой колонной… С песнями.

Победа!

Третий бивак на этом походе разбили уже на реке Ааль. Солдаты у бивачных костров пекли картошку и уже говорили, как о решённом деле, что зимние квартиры будут для них в Кенигсберге. Чего лучше! И город большой, разместиться всем есть где.

У самой речки Ааль на холме стояла ставка Апраксина. Под луной блестели золочёные яблоки обоих шатров. Первый шатёр поболе – в нём стоял большой стол, кресла вокруг. Второй – помене: столовая фельдмаршала. А за ними – большая калмыцкая кибитка с поднятыми на решётки войлоками, устланная персидскими коврами, – спальная фельдмаршала.

Большой шатёр светился изнутри – там горели свечи в серебряных шандалах. У входа – парные часовые. За большим столом сидел весь генералитет и сам граф Апраксин, огромный, толстенный, брюхо словно положил на стол, на листы белой бумаги.

От главнокомандующего по правую руку – князь Ливен[40], его главный советник. Дальше – граф Фермор, сухой и жилистый немец. По левую – граф Румянцев, что был назначен командовать дивизией вместо павшего в бою генерал-аншефа Лопухина. Дальше сидел граф Сибильский с длинными польскими усами, горячий и боевой, потом генерал Вильбоа. Ещё дальше – командиры полков.

– Прошу прощения, ваше высокопревосходительство, – говорил Сибильский – он путал ударения, ставя их по-польски. – Никак не соответствует действительности, что у нас нет провианта… В моей части фуражу и провианту достаточно. А зимние квартиры в Кенигсберге удобны. Население большое, обеспечит нас сполна…

Апраксин избычился и, положив руку на лицо, из-под пальцев тускло смотрел на говорившего.

– Не сомневаюсь, что и великая государыня нашим отходом после победы под Гросс-Егерсдорфом весьма удивлена будет! – заканчивал Сибильский.

Белоглазый Ливен смотрел в упор на разгорячившегося генерала.

– Прошу одно короткое замечание, – начал Ливен с немецким акцентом. – Не сомневаюсь, что мнение генерала Сибильского – мнение польского патриота… Он, натурально, предпочитает, чтобы русская армия стояла не в польской, а в прусской земле. Понятно! Но доводы его высокопревосходительства генерал-фельдмаршала настолько вески, что говорят сами за себя… Я – за уход на зимние квартиры в Курляндию или в Польшу… У нас нет ни фуражу, ни провианту.

Наступило молчание. Главнокомандующий отнял руку от лица, обвёл всех тяжёлым дерзким взглядом:

– То-то и есть! Кто ещё из господ командиров желает высказаться? Нет никого? Приказываю отходить на зимние квартиры в Курляндию… Отдохнём до лета, а там что Бог даст… Увидим!

Апраксин поднялся, блеснул орденами, звёздами и как радушный хозяин пригласил с облегчением:

– А теперь прошу ко мне! Отужинаем, чем Бог послал! Тут прислали мне два пастета версальских – из ветчины да из рябчиков. Отменные… Отведаем!

Наутро барабаны били генерал-марш. Поход!

Но не поход.

Отступление. Из Пруссии на зимние квартиры. В Курляндию…

– Что же это, братцы? – шумели солдаты и офицеры. – Только мы пруссака разбили, ещё не добили да уходить? Со стыдом свой тыл показывать? Что ж такое? Говорили – идём на Кенигсберг, на зимние-де квартиры?

И у них «на лицах была досада, с гневом и со стыдом смешанная», как записал очевидец тех далёких дней. Сколько крови пролили, а плоды победы – упустили. В чём же дело?

Дело было в том, что накануне военного совета, когда бивак спал в белеющих под луной палатках, на взмыленных конях прискакали из Петербурга с эстафетой два курьера. Их задержали караулы.

– К главнокомандующему! – проговорил один из них, полковник Гудович. – Срочно… По высочайшему повелению.

Караул пропустил спешившихся всадников, дежурный офицер повёл их к ставке… Прошли прямо в калмыцкую кибитку…

Вельможа помещался там вместе со своим лекарем. Тощий немец спал неслышно на походной кровати, фельдмаршал же, огромный, в ночном колпаке, в стёганом шлафроке, возлежал на пуховом ложе. Ему не спалось. В кибитке крепко пахло душистым куреньем. На столике у изголовья горела свеча.

На ковре перед кроватью усатый гренадер рассказывал сказку.

– И вот и говорит старуха царю: и потому, говорит, твоя дочка Несмеяна-царевна никагды не смеетца, потому што у неё того телосложение не позволяет… нет-де у неё того самого места, от которого у девок завсегда на сердце радость играет…

Боярин сосредоточенно сосал трубку с длинным чубуком, дым валил у него между щёк, рот растягивался скверной улыбкой.

– Х-ха… Вон оно что… – смеялся он. – Эй, кто там? Эстафета из Петербурга? Допустить!

Оба офицера разом шагнули к ложу вельможи.

– В собственные вашего высокопревосходительства руки! – отрапортовал Гудович, вручая пакет.

– Ну, спасибо… И ступайте прочь! – пробасил Апраксин, разом спуская на ковёр волосатые ноги с искорёженными пальцами. – Эй, свеч! Очки подайте!

Долго разбирал старик спешно писанные строки. Дочитав, снял очки, потёр глаза и перекрестился на свечу, пламя которой колыхал лёгкий сквознячок:

– Слава те Господи! Вот это дружок так дружок. Спасибо, упредил. Спасибо.

Письмо было от великого канцлера, от Бестужева. Он сообщал, что государыня Елизавета Петровна, в последнее время пребывая в Царском Селе, изволила слушать обедню в церкви. Почувствовав себя плохо, из церкви вышла, приказав, чтобы за ней не ходили. А выйдя одна – упала без памяти прямо под алтарным окном на осеннюю мураву – припадок крепкий был. Народ в смятении толпился кругом, смотрел на царицу, лежащую на земле, подступиться боялся:

– Тронь-ка царицу, чего за это будет!

Наконец дали знать придворным, послали за врачами. Первым прибежал француз Фусадье[41], пустил кровь. В креслах бегом принесли любимого врача государыни больного грека Кондиоди[42]. Примчался француз Пуассонье… Принесли ширму, кушетку, уложили на неё больную. Два часа бились, стараясь привести в чувство, а когда привели, то оказалось, что она так прикусила язык, что не могла говорить, и уже все думали, что государыню хватил паралич. И теперь ещё она изволит говорить невнятно. Все, все так и думают, что её конец недалёк…

Главнокомандующий тряс седой головой. Как же теперь ему из этой заварухи выбираться? Своей викторией под Гросс-Егерсдорфом солдаты всю песню ему испортили… И нужно было им так драться! И всё Румянцев! Расхлёбывай вот теперь ту кашу, чтобы гнев их высочеств с себя снять. Ин придётся из Пруссии на зимние квартиры враз уходить… В Курляндию, что ли…

Главнокомандующий снова лёг на подушки, обдумывая положение. Долго лежал, заснуть не мог. Тревога грызла его душу, томили сомнения. Ну, хорошо, отойдём… А ежели государыня не скоро помрёт, тогда что? За эти-то квартиры придётся мне же отвечать… И дёрнуло же меня сто тысяч талеров от Фридриха тогда, через великую княгиню Екатерину, принять! И деньги-то пустяшные, ей-бо…»

Вздохнул:

«Ну, авось дружок Алексей Петрович выручит. Голова. Да и Екатерина Алексеевна, великая княгиня, поможет… Гадко!»

И крикнул дежурному офицеру:

– Эй, там! Послать ко мне сказочника… Устинова, что ли… Гренадера. Пусть доскажет. Не спится…

Отступали из Пруссии быстро, не то что наступали. А как опять Инстербургом полки шли, все жители в окошки выглядывали да ухмылялись. 15 сентября перешли Неман, а в Курляндии уж известно какая погода – полная осень… Дожди, жёлтый лист с деревьев, вороны на мокром жнивье перелётывают. Каркают к дождю…

Солдаты, отступая, бесперечь ворчали:

– Сказывают, оттого отступаем, быдто провианту нету. А и фуражу и провианту полно… Навалом… Генералы грызутся, а у нас чубы болят. Да мы теперь всю Пруссию взяли бы да пруссаков выгнали, местное население и не пошевелили! Пусть живёт! А то теперь встречным на дороге стыдобушка в глаза смотреть…

И снова нахлёстывая своего костистого донца, кляня грязь и слякоть, встречу отступающей армии, поосторонь дороги иноходью ехал денисовский ординарец казак Емельян Пугачёв. Мохнатая шапка с красным верхом от дождя огрузла, сползла на глаза, пика осклизла в посиневшей руке. Он спешил в 3-й Донской полк с приказанием – подтянуться вперёд, а то фуражу не будет… А куда тут – не то что подтянешься, а просто не проедешь, когда рыдван главнокомандующего восьмериком цугом почитай всю дорогу загородил…

– Казак! – загремел пьяный бас из конвоя Апраксина. – Казак, мать твою туды! Куда тебя чёрт несёт встречь пути! Нагайки захотел? Не видишь, кто едет?

Пугачёв скосил на орущего офицера чёрные с желтоватыми белками глаза, ощерился под чёрной бородой, но смолчал, снял шапку. «Известно куда. Куда все! Ноги уносим! И всё из-за вас, черти, ваше благородие…» – думал он.

Из тройного хрустального стекла кареты желтело обрюзгшее лицо графа Апраксина. Вельможа по-бульдожьи посмотрел на Пугачёва, пожевал губами. Форейторы, стоя на стременах, кнутами тиранили по грудь залепленных глиной коней, кони дымились. Пехота, пропуская главнокомандующего, по колена в грязи угрюмо стояла в раскисших полях.

Пугачёв дёрнул повод. Донец кошкой прыгнул с дороги в сторону, за ров, кошкой вскарабкался на холмик и пошёл хлынять дальше. И сколько ни глядели глаза Пугачёва – видел только льющий из брюхатых туч дождь, чёрно-жёлтые деревья да серую бесконечную ленту бредущей армии.

Конишка вдруг закинулся, скакнул в сторону, Пугачёв припал к луке, справился.

На его пути, половиной тулова и затылком утонув в грязь, важно лежал на спине труп русского солдата. Глаза были широко открыты, дождь дочиста промыл его зеленовато-серое лицо, один ус торчал кверху, другой плыл в дожде. Тут же утопились в грязи ружьё, тяжёлая лядунка. «Эх, браток! – скорбно подумал Пугачёв. – Отвоевал. Из-за чего? Пруссаков бил, а сам на отступлении преставился… Апраксин-то вон не преставился…»

– Пошёл! Пошёл! – уже издали доносились крики генеральских форейторов, удары их кнутов. – Пошёл!..

«Ну, чего же это нужно было тут в Пруссии нашим дворянам? – думал Пугачёв. – Вертят бояре народом как хотят, народ не жалеют, да всё зря… Или у нас всего мало, что ли? У нас на Дону какая благодать! Реки, рыба, луга, пашни… Пусть бы народ всем овладел – и рекой с вершины и до устьев, и землёю, и полями, и травами, и свинцом, и порохом, и хлебным провиантом, и великой народной вольностью… А так-то что… Погибай на пути, и больше никто про тебя не вспомнит. Нет, этак нельзя!»

Назад Дальше