– Я особенно ценю в Бисиу то, что он всегда верен себе, – сказал Блонде. – Если он издевается над другими, он смеется и над самим собой.
– Я тебе за это отплачу, Блонде, – пригрозил Бисиу. – Если маленькая баронесса была легкомысленна, беззаботна, эгоистична и нерасчетлива, то виноваты в этом банкирский дом «Адольфус и компания» в Мангейме и слепая любовь барона д\'Альдригера. Баронесса, кроткая как овечка, обладала нежным сердцем, способным на лучшие чувства, – правда, чувства эти были непрочны, а потому часто менялись. Когда умер барон, пастушка чуть было за ним не последовала – так искренне и сильно она горевала; но… на другой день ей подали к завтраку зеленый горошек, который она так любила, и это восхитительное блюдо смягчило ее горе. Дочери и слуги слепо любили ее, и все домашние были счастливы, когда удалось избавить ее от тягостного зрелища похорон. В то время как в церкви звучал реквием, Изора и Мальвина, глотая слезы, отвлекали внимание обожаемой матери, выбирая вместе с ней фасоны для ее траурных туалетов. Знаете ли вы, о чем говорят стоящие или сидящие в церкви друзья покойного, облаченные в траурные одежды, когда гроб водружен на большой черно-белый, закапанный воском катафалк, который должен обслужить три тысячи вполне приличных покойников, прежде чем выйдет в отставку, – так, по крайней мере, уверял меня философски настроенный факельщик между двумя стаканчиками белого вина, – и когда равнодушные певчие тянут «Dies irae», а не менее равнодушные священники служат заупокойную мессу. Вот вам картина, которую вы изволили заказывать. Видите вы их?
«Сколько, по-вашему, оставил папаша д\'Альдригер?» – спрашивает Дерош у Тайфера, устроившего нам перед смертью такую великолепную оргию…
– Разве Дерош был уже тогда стряпчим?
– Он купил контору в 1822 году, – сказал Кутюр. – Это был смелый шаг со стороны сына мелкого чиновника, никогда не получавшего больше тысячи восьмисот франков в год, и продавщицы гербовой бумаги. Но с 1818 по 1822 год он работал, как каторжный. Ведь он поступил к Дервилю четвертым писцом, а уже в 1819 году стал вторым.
– Дерош?!
– Да! – сказал Бисиу. – Дерош, как и мы с вами, валялся на гноище Иова. Но ему наскучило ходить в узком фраке с чересчур короткими рукавами. Он с отчаянья ушел с головой в изучение права и приобрел звание поверенного. У него не было ни гроша за душой, ни клиентов, ни друзей, кроме нас, а надо было оплатить купленную контору и внести залог.
– Он походил тогда на тигра, сбежавшего из Зоологического сада, – сказал Кутюр. – Рыжий, тощий, с желтым лицом и глазами табачного цвета, холодный и флегматичный с виду, но готовый отнять последний грош у вдовы и обидеть сироту, гроза своих писцов, которые минуты не смели сидеть без дела, и при всем том трудолюбивый, знающий, изворотливый, двуличный, елейно красноречивый, никогда не выходящий из себя и злобный, как настоящий сутяга.
– Но в нем есть и хорошие черты, – воскликнул Фино, – он верен друзьям и начал с того, что взял к себе в старшие письмоводители Годешаля, брата Мариетты.
– В Париже, – заявил Блонде, – имеется только два сорта стряпчих. Есть стряпчий – честный человек, он действует в рамках закона, не гоняется за клиентами, продвигает дела, ничего не упускает, дает доверителям добросовестные советы, а в спорных случаях уговаривает пойти на мировую – словом, такой, как Дервиль. Но есть и другой тип – стряпчий изголодавшийся, готовый взяться за любое дело, если издержки заранее оплачены, готовый не только горы своротить, – их он лучше пустит в оборот, – но даже сдвинуть с места светила небесные; он способен помочь мошеннику против честного человека, если этот честный человек случайно упустит какую-нибудь формальность. Когда такой стряпчий проделывает уж слишком жульнический фокус, суд лишает его права практики. Наш друг Дерош овладел тайнами этого ремесла, которым с грехом пополам промышляли незадачливые горемыки; скупив исковые требования у людей, боявшихся проиграть процессы, он пустился в крючкотворство, твердо решив выбиться из нищеты. Он действовал разумно и свято соблюдал правила своего ремесла. Он нашел покровителей среди политических деятелей, которым помогал выпутаться из затруднительных обстоятельств, как это было с нашим другом де Люпо, когда его положение пошатнулось. Это потребовалось Дерошу потому, что на него все же начали косо поглядывать в суде! На него, который, не щадя трудов, исправлял ошибки своих клиентов!.. Ну ладно, Бисиу, продолжай!.. Почему Дерош присутствовал в церкви?
– «Д\'Альдригер оставил семьсот или восемьсот тысяч франков», – ответил Дерошу Тайфер. – «Бросьте, только один человек знает, какое у них состояние», – возразил друг покойного, Вербруст. – «Кто?» – «Толстый плут Нусинген. Он проводит гроб до самого кладбища, д\'Альдригер был когда-то его патроном, и Нусинген из благодарности пускал в оборот его капиталы». – «Теперь вдове придется туговато». – «Что вы этим хотите сказать?!» – «Но д\'Альдригер так любил жену! Не смейтесь же, на нас смотрят». – «А вот и дю Тийе! Поздненько он явился, прямо к «Посланию апостолов». – «Он, видно, женится на старшей». – «Ну что вы, – возразил Дерош. – Он теперь больше, чем когда-либо, пришит к юбке госпожи Роген». – «Дю Тийе? К юбке?.. Плохо же вы его знаете!» – «Известна ли вам роль Нусингена и дю Тийе в этом деле?» – спросил Дерош. «Вот она какова, – сказал Тайфер, – Нусинген способен прикарманить капитал своего бывшего патрона и вернуть его…» – «Кхе! Кхе! – кашлянул Вербруст. – Чертовски сыро в этих церквах! Кхе! Кхе! То есть как вернуть?» – «Да так: Нусинген знает, что у дю Тийе большое состояние, он хотел бы женить его на Мальвине, но дю Тийе Нусингену не доверяет. Занятно наблюдать за всем этим тому, кто разбирается в игре». – «Неужели Мальвина уже девица на выданье?.. – спросил Вербруст. – Как время-то летит!» – «Мальвине уж больше двадцати лет, дорогой мой! Папаша д\'Альдригер женился в 1800 году. Он задавал нам в Страсбурге пиры на славу, сперва по случаю своего бракосочетания, затем по случаю рождения Мальвины. Родилась она в 1801 году, во время подготовки Амьенского мира, дорогой папаша Вербруст, а теперь у нас 1823 год. Тогда в моде был Оссиан, и д\'Альдригер назвал дочь Мальвиной. Шесть лет спустя, во времена Империи, в моду вошли рыцарские штучки: «Как в Сирию собрался» и прочая чепуха. А потому вторую дочь он назвал Изорой, ей сейчас семнадцать лет. Две девицы на выданье». – «Через десять лет у этих женщин не будет ни гроша», – доверительно шепнул Вербруст Дерошу. «Видите старика, который плачет-заливается там, в глубине церкви? – сказал Тайфер. – Это камердинер д\'Альдригера; обе барышни выросли на его руках, он пойдет на все, чтобы сохранить им средства к жизни». (Певчие: Dies irae! Детский хор: Dies illa!) Тайфер: «До свиданья, Вербруст, когда я слышу Dies irae, я слишком живо вспоминаю своего бедного сына». – «Я тоже ухожу, здесь очень сыро», – сказал Вербруст. (In favilla. Нищие на паперти: «Подайте милостыньку, господа хорошие!» Церковный сторож: «Дзинь! Дзинь! Жертвуйте на нужды храма!» Певчие: «Аминь!» Друг покойного: «Отчего он умер?» Шутник из толпы зевак: «Кровеносный сосуд на пятке лопнул!» Прохожий: «Не знаете ли, кого хоронят?» Один из родственников: «Президента де Монтескье». Ризничий нищим: «Ступайте вон! Довольно попрошайничать, нам уж для вас дали!»)
– Блестяще! – воскликнул Кутюр.
(Нам действительно казалось, что мы слышим то, что происходит в церкви. Бисиу изображал все, вплоть до шума шагов следовавших за гробом людей, – он воспроизводил его, шаркая по полу ногами.)
– Есть романисты, поэты, писатели, которые восхваляют парижские нравы, – продолжал Бисиу. – Но вот вам истинная правда о столичных похоронах: из ста человек, пришедших отдать последний долг бедняге покойнику, девяносто девять говорят во время панихиды о своих делах и развлечениях. Только чудом можно наткнуться хоть на какое-то подобие искренней скорби. Да и бывает ли вообще скорбь без эгоизма?..
– Увы! – сказал Блонде. – Ничто не внушает к себе так мало уважения, как смерть, но, может быть, она и не заслуживает уважения?..
– Да, это такое обыденное явление! – подхватил Бисиу. – После панихиды Нусинген и дю Тийе проводили покойника до кладбища. За гробом шел пешком старый слуга. Экипаж банкира следовал за каретой духовенства.
– «Ну, торокой трук , – обратился Нусинген к дю Тийе. когда они огибали бульвар, – фот утопный слушай шениться на Мальфине: фы путете сашитником этой петной рытающей семьи; у фас путет сфоя семья, семейный ошак, том полная тшаша, а Мальфина – это клат».
– Ну в точности Нусинген, этот старый Робер Макэр! Я прямо слышу его, – воскликнул Фино.
– «Очаровательная девица», – с жаром откликнулся Фердинанд дю Тийе, не теряя, однако, ледяного спокойствия, – продолжал Бисиу.
– Весь дю Тийе в двух словах! – воскликнул Кутюр.
– «С первого взгляда она может показаться дурнушкой; но, должен признаться, в ней много души», – сказал дю Тийе.
– «И сертца, а это клафное, мой торокой, она путет претанной и умной шеной. Ф нашем собашьем ремесле не снаешь, кому ферить. Польшое шастье, если мошно полошиться на сертце сопстфенной супруки. Я охотно променял пы Тельфину, – а она принесла мне польше миллиона пританого, – на Мальфину, у которой пританое меньше». – «А сколько именно?» – «Не снаю тошно, но што-то есть». – «Есть мать, которая обожает розовый цвет», – ответил дю Тийе и этими словами положил конец попыткам Нусингена. После обеда барон сообщил Вильгельмине Адольфус, что у него в банке осталось всего лишь около четырехсот тысяч франков ее денег. Наследница мангеймских Адольфусов, весь доход которой сводился теперь к двадцати четырем тысячам франков в год, запуталась в слишком сложных для ее головы вычислениях… «Как же так, – говорила она Мальвине, – как же так, ведь только на портниху у нас уходило по шести тысяч франков в год. Откуда же твой отец брал эти деньги? На двадцать четыре тысячи франков нам не свести концов с концами, это нищета! О! если б жив был мой покойный отец, он умер бы с горя, увидев, до чего меня довели! Бедняжка Вильгельмина!» И она залилась слезами. Чтобы утешить мать, Мальвина стала доказывать ей, что она еще молода и хороша собой, что розовый цвет ей по-прежнему к лицу, что в Опере и у Итальянцев для нее всегда найдется место в ложе госпожи де Нусинген. Она убаюкала мать, и баронесса, грезя о празднествах, балах, музыке, изящных туалетах, успехе, уснула за голубым шелковым пологом в нарядной спальне – рядом с комнатой, где две ночи назад испустил дух Жан-Батист барон д\'Альдригер. Вот в нескольких словах его история.
Этот почтенный эльзасец, страсбургский банкир, сколотил себе при жизни состояние приблизительно в три миллиона. В 1800 году, тридцати шести лет от роду, в апогее своей сделанной во время революции финансовой карьеры он женился по расчету и по сердечной склонности на дочери мангеймских Адольфусов, девушке, обожаемой всей семьей, богатство которой она и унаследовала лет через десять. Так как состояние д\'Альдригера удвоилось, он получил от его величества короля и императора титул барона. Он воспылал страстью к великому человеку, наградившему его этим титулом, и в 1814-1815 годах разорился, ибо слишком верил в солнце Аустерлица. Честный эльзасец не прекратил платежей, не пытался всучить своим кредиторам обесцененные бумаги; он расплатился полностью и без всяких задержек, а затем ликвидировал свой банкирский дом, чем и заслужил краткий отзыв своего бывшего старшего служащего Нусингена: «Шестный шелофек, но турак!» У д\'Альдригера осталось в конечном счете пятьсот тысяч франков и обязательства Империи, уже переставшей существовать. «Фот к шему прифела слишком польшая фера ф Наполеона!» – воскликнул д\'Альдригер, увидев результаты ликвидации. Если кто-нибудь был первым в городе, то как остаться там на второстепенных ролях?.. Эльзасский банкир поступил, как все разорившиеся провинциалы: он перебрался в Париж, храбро носил там трехцветные подтяжки с вышитыми на них императорскими орлами и стал вращаться в бонапартистских кругах. Он поместил свое состояние у Нусингена; тот предложил ему по восьми процентов на круг и принял даже обязательства Империи, на которых д\'Альдригер потерял при этом только шестьдесят процентов; по этому случаю он горячо пожал Нусингену руку со словами: «Я пыл тферто уферен, што найту ф тепе сертце эльсасца». А Нусинген с помощью нашего друга де Люпо получил по этим бумагам полностью. Хотя эльзасца здорово пощипали, у него осталось все же сорок четыре тысячи франков годового дохода, но, к довершению беды, на него напал сплин, овладевающий людьми, привыкшими к деловому азарту и оказавшимися не у дел. Банкир (благородная душа!) твердо решил жертвовать собой для жены, состояние которой было поглощено катастрофой, она отдала его с легкостью неопытной девушки, ничего не смыслящей в делах. Баронесса д\'Альдригер вновь обрела таким образом привычные радости, а пустота, которую она могла бы почувствовать, лишившись страсбургского общества, была заполнена парижскими развлечениями. Банкирский дом Нусингена уже занимал тогда, как и сейчас, первенствующее место в финансовом мире, и барон ловкий счел своим долгом окружить вниманием барона честного. Добродетель д\'Альдригера служила украшением гостиной Нусингена. С каждым годом состояние д\'Альдригера таяло; но он не решался сделать ни малейшего упрека жемчужине Адольфусов; его любовь к ней была самой нерасчетливой и самой безрассудной на свете. Хороший человек, но дурак! Умирая, он спрашивал себя: «Что будет с ними без меня?» Оставшись как-то наедине со своим старым камердинером Виртом, он меж двух припадков удушья поручил ему свою жену и двух дочерей, словно этот эльзасский Калеб был единственным разумным существом в доме.
Через три года, в 1826 году, Изоре исполнилось уже двадцать лет, а Мальвина все еще не была замужем. Выезжая в свет, Мальвина поняла в конце концов, как поверхностны там отношения между людьми, как все там рассчитано и взвешено. Подобно большинству так называемых хорошо воспитанных девиц , Мальвина не имела понятия ни о скрытых пружинах, управляющих жизнью, ни о могуществе денег, ни о трудности заработать хотя бы грош, ни о действительной стоимости вещей. И каждый новый опыт в этой области наносил ей рану. Четыреста тысяч франков, оставшиеся после покойного д\'Альдригера в банкирском доме Нусингена, целиком значились на счету баронессы, так как она имела право унаследовать после смерти мужа не менее миллиона двухсот тысяч франков; в минуты затруднений альпийская пастушка черпала оттуда, как из неиссякаемого источника. В тот момент, когда наш голубок устремился к своей горлице, Нусинген, который знал характер вдовы своего бывшего патрона, счел нужным посвятить Мальвину в денежные дела баронессы: на ее счету в банке оставалось всего лишь триста тысяч франков, и двадцать четыре тысячи годового дохода сократились теперь до восемнадцати. В течение трех лет Вирт всячески старался спасти положение! После сообщения банкира Мальвина без ведома матери отказалась от собственного выезда, продала лошадей и карету и рассчитала кучера. Обстановку особняка, служившую уже десять лет, обновить не представлялось возможным; но вся она износилась в равной мере, а для любителей гармонии – это уже полбеды. Баронесса – прекрасно сохранившийся цветок – напоминала теперь съежившуюся розу, прихваченную морозом и случайно уцелевшую на кусте до середины ноября. Я собственными глазами мог наблюдать, как мало-помалу, оттенок за оттенком, полутон за полутоном таяло благосостояние этой семьи. Грустное зрелище! Честное слово! Это было мое последнее огорчение. Затем я подумал: «Что за нелепость принимать так близко к сердцу чужие дела!» Во время своей службы в министерстве я имел глупость интересоваться домами, куда бывал зван на обеды, защищал принимавших меня людей, если о них злословили, сам никогда не клеветал на них, никогда не… Словом, я был ребенком!