Память (Книга вторая) - Владимир Чивилихин 13 стр.


— И в эти же годы зарождалось понятие пролетарского гуманизма!.. Великий русский ученый-гуманист вовсе не ко всякой и всей России себя причислял. Впрочем, у него сказано па эту тему предельно ясно: «Говоря о своей принадлежности к России и гордясь этим, я говорю о своем духовном родстве с теми ее представителями, когэрых принимаю и понимаю как создателей истинно русского направления в науке, культуре и такой важной для меня области, как гуманизм».

Любознательный Читатель. Эти слова мог бы в качестве символа веры взять на вооружение каждый наш современник, родственно приобщаясь к гуманистическим традициям прошлого…

— Несомненно. Только Миклухо-Маклай предупреждал: «;Но это. не то родство, которое дает повод для семейного застолья. От каждого, кто его сознает, оно требует прежде всего постоянной дисциплины в мыслях и делах». (Высказывания Н. Н, Миклухо-Маклая о природе русского гуманизма цитируются по очерку А. Иваиченко «Когда я работаю, я свободен». Журнал «Дружба народов», 1976, ь 7.)

Николай Миклухо-Маклай досадливо морщился, когда его называли путешественником, считая, что есть в таком определении некая легковесность, хотя никто, конечно, не мог счесть его праздным скитальцем по белу свету. Истым путешественником числился и Григорий Грумм-Гржимайло. Услышав эту странную фамилию еще в детстве, я, однако, прожил несколько десятилетий, ничего не зная о нем, кроме фамилии, да немного еще по какому-то случаю о его брате Владимире, металлурге, и так бы, наверное, и тянул до конца, не испытав потребности поближе познакомиться с маршрутами и трудами Григория Ефимовича, еслн б не это мое путешествие в прошлое,.вначале локальное, любительское, не ставящее определенной цели, но со временем незаметно превратившееся в страсть, которая поглотила не один год, заставив отложить большую литературную работу и в зародыше погубив несколько других замыслов. И удивительным было то, что к Григорию Грумм-Гржимайло меня привел декабристский поиск.

6

Однажды моросливым и темным осенним вечером позвонил приятель, прослышавший о моем интересе к прошлому.

— Слушай, завтра об эту пору я хотел бы тебя захватить с собой в один дом на посиделки. Не пожалеешь.

— А что там такое? — без восторга поинтересовался я, уже отыскивая в уме слова, чтоб решительно отказаться,-вечерами у меня подымалось давление, разламывало голову, поджимало сердце и совсем пропадала работоспособность; я со страхом смотрел на телефон, ожидая очередного звонка от кого-нибудь, и с отвращением — на телевизор, от которого некуда было деться.

— Зачем я туда пойду? Телевизор смотреть под рюмочку?

— В этом доме я никогда не видел наполненной рюмочки.

Это уже было хорошо.

— А что же там будет?

— Я же сказал — посиделки. Соберутся архитекторы, биологи, технари. К хозяйке дома, которая тебя заочно знает и приглашает вместе со мной, приезжает из Ленинграда подруга с сюрпризом.

— Сюрпризы уважаю, только чувствую себя неважнецки.

— Развеешься, на людях побудешь, а то засел, и нигде тебя не видно.

— Ладно, давай адрес этого дома.

— Записывай. Высотный на Котельнической, крыло "В"…

В этом доме и этом крыле я не раз бывал за последние двадцать пять лет-там жил мой двоюродный браг Петр Иванович Морозов. Мы родились с ним на одной улице в Мариинске, наши отцы похоронены рядом в Тайге. Их было три брата Морозовых, племянников моей мамы. Старшего, Павла, комсомольского активиста, из обреза убили в Мариинске мясники, второй — Сергей — герои Халхин-Гола, прошел в своем танке всю Отечественную войну и жил в Омске, страдая от старых ран и ожогов. Третий, Петр, получил сельскохозяйственное образование, пошел по партийным и государственным работам; ведал в войну областным земельным отделом в Новосибирске, потом был секретарем Кемеровского обкома партии, министром сельского хозяйства России, семь лет первым секретарем Амурского обкома, затеяв там подъем полумиллиона гектаров дальневосточной целины под сою и пробив в Москве решение о строительстве Венской ГЭС, потом более десяти лет заместителем союзного министра по животноводству, и промышленные мясные комплексыего дело, которое он первым в стране начал еще на Амуре. Поработал всласть, с инфарктами, надорвался и вскоре после выхода на пенсию умер…

От Кировской станции метро я пошел пешком, чтобы подышать; сердцу легко было спускаться под гору, к самому низкому месту столицы — тут Яуза впадала в Москву-реку. Высотный дом ажурно вырисовывался в мутном небе, лишь временами его стройный шпиль расплывался-исчезал в низких сырых тучах, что медленно тянулись над крышами, смешиваясь с густыми дымами Могэса, и казалось, все здание величаво плывет им навстречу. Оно росло меж расступающихся домов, широко раскидывало крылья, рельефно проступало сквозь волглый туман своими башенками и фризами.

Люблю я московские высотные дома! Не те новые высокие сегодняшние параллелепипеды, возникающие вдруг то там, то сям по городу, очень похожие на чемоданы стоймя и плашмя, а именно высотные дома, что в пору моего студенчества неспешно, основательно и одновременно воздвигнулись семью белыми утесами над нашей столицей, стоящей, как и Рим, на семи холмах… Никогда не соглашался с теми, кто, следуя моде-было же время! — почем зря ругал их. Помню, как герой одного популярного тогда романа, из ученых физиков, подходя, как сейчас я, к этому скульптурно-монументальному и в то же время изящному и легкому дому на Котельнической набережной, назвал его почему-то «чванливым и плоским». В те годы мне однажды удалось проделать маленький эксперимент. На плакатную фотопанораму Москвы я положил несколько бумажек и подвел к ней москвичей-оппонентов:

— Что за город?

Они недоуменно рассматривали невыразительные ряды и скопления домов и не смогли увидеть никаких подробностей, сглаженных масштабом.

— Ну, знаешь! Это может быть Пермью или Курском.

— Или Марселем… Плоский какой-то город. Дунул я на бумажки, закрывавшие верха высотных зданий, и они ахнули.

— Москва!

Говорили тогда, что дороги эти здания, но разве дешево обошлись Кремлевские башни или московское метро? С излишествами, дескать, однако «излишеств» куда тебе поболе в отделке Василия Блаженного или, скажем, того же метро, если сравнить его с заграничными… Висотпые здания, будучи несколько похожими друг на друга и в то же время оригинальными, естественно и тактично дописали градообразующий абрис Москвы, и было что-то истинно высокое и символичное в замысле, увенчавшс.ч Ленинские горы, вознесшем над столицей се университет… Высотный дом на Котельнической набережной стоят хорошо, красиво, с любой стороны выглядит не плоским, а объемным.

Небольшая квартира в две комнатки казалась еще меньше, чем была, от многолюдья и больших старинных картин в массивных позолоченных багетах. Хозяйка дома, Софья Владимировна, вдовая одинокая женщина, как-то ухитрялась пробираться между нами, совсем по-молодому хлопоча, чтоб всем было хорошо. А к столу прилаживала свою проекционную аппаратуру ее ленинградская гостья. Татьяна Юрьевна была несколько моложе хозяйки, но такой же говорливой, любезной и расторопной-как-то ловко набросила на стену белое полотно, быстро размотала провода, защелкала выключателями, устремилась за массивный комод искать розетку.

— Нет, нет, не беспокойтесь, прошу вас, я же бывший инженер-энергетик.. Все! Пожалуйста, устраивайтесь какнибудь…

Устроились, погасили свет. Татьяна Юрьевна вставила в фильмоскоп рамочку с цветной пленкой. Сенатская площадь, строгое, как на параде, каре, пушки, кучка восставших в глубине этой известной графической панорамы, народ в отдалении.

— Вот тут все и приключилось, только не так, как изображено…

И начался рассказ о событиях 1825 года, известных всем, и в подробностях известных немногим,-точная, интеллигентная, без единой ошибки «петербургская» речь, которую она не прерывала, даже меняя слайды; на экране высвечивались старинные портреты, рисунки, гравюры, свежие фотографии.

После выхода на пенсию Татьяна Юрьевна Никитина все свое время и все средства тратит на поездки по декабристским местам и фотоматериалы, на изучение наследия героев 1825 года и пропаганду его: ах, до чего ж хорошая пенсионерка! И, видно, следит за собой — держится с изяществом, возраста с первого взгляда почти не угадаешь, по голосу же почти молодая женщина. Долгой ей жизни! А то иные, особенно наш брат, так называемый сильный пол, получают пенсионную книжку-и на диван, будто не належатся потом, когда уже ничто не в силах их будет поднять; тридцать миллионов живых людей могли бы найти так же, как Татьяна Юрьевна, свое место в новой нпостасн для пользы всех…

В комнате стало слишком душно, голова болела и сердце давило, но уйти было нельзя — никогда б не простил себе обиды, которую мог нанести Татьяне Юрьевне, Софье Владимировне и ее гостям.

— Дмитрий Завалишин. Умер последним из декабристов. Знал десять иностранных языков, но характерец у него был так себе…

— А это Михаил Фонвизин, генерал, племянник драматурга Фонвизина. Уезжая из Сибири, поклонился до земли Ивану Якушкину за то, чго тот ввел его в тайное общество… Дом на Рождественском бульваре, где он жил… Его замечательная супруга Наталья Дмитриевна считала себя прототипом Татьяны Лариной. В Сибири оказала помощь сосланному по делу петрашевцев Федору Достоевскому. Добрые отношения между ними установились надолго… Надгробие Ивана Пущина в Бронницах, где он умер мужем овдовевшей Натальи Дмитриевны…

— Необычно сложилась судьба Александра Корнилбвича, — слышался голос Татьяны Юрьевны. — Приговорен был к двенадцатилетней каторге, но через год его, единственного из декабристов, вернули с Нерчинских рудников в Петербург и посадили в одиночку Петропавловской крепости…

— Это был очень одаренный человек, — добавила Софья Владимировна, сидевшая у самого экрана.-До ареста занимался архивными изысканиями о Петровской эпохе, начал издание исторического альманаха «Русская старина», А в крепости…

— Извините, дорогая, надо сначала рассказать, почему он в крепость-то попал, — перебила Татьяна Юрьевна.

Это мне было бы интересно, если б я не знал, что Александра Корнилбвича вернули из Сибири по доносу одного из самых презренных людей того времени Фаддея Булгарина-этот замаранный человек марал не только литераторов; в его доносе упоминались Рылеев, Бестужев, Матвей Муравьев-Апостол, а на Корнилбвича он возвел гнусный поклеп, будто через декабриста просачивались на сторону важные государственные сведения. В крепости Александру Корниловичу позволили без ограничения пользоваться пером и книгами, что дало ему возможность откровенно высказаться по многим вопросам административного устройства России, экономике, торговле, военному делу, и эти записки государственного преступника изучали не только министры, но и сам Николай… Между прочим, Александр Корнилович, как Гавриил Батеньков, Николай Басаргин и другие его товарищи, считал, что Сибири прежде всего нужны хорошие пути сообщения и развитие фабрично-заводского дела. «Главный недостаток Сибири, — писал он, — есть недостаток промышленности»… Многих декабристов, думал я, можно было назначить министрами, и они, в том числе, наверное, и Корнилбвич, потянули бы не хуже прочих, а этот «министр в темнице», лишь через шчь без малого лет добился «освобождения»-на Кавказ рядовым, где в 1834 году скончался «от желчной горячки»…

— …Грумм-Гржимайло…-сквозь тупую головную боль вдруг услышал я Софью Владимировну, вздрогнул, мучительно попытался восстановить в памяти какую-то странную ассоциацию и снова отключился от всего, не чая дождаться конца, чтоб выйти наружу.

— Ну, как? — спросил на улице приятель.

— Конечно, посиделки необычные, — ответил я, считая, что мое недомогание совсем ни при чем, если гостям было все интересно и внове — разве плохо, если еще десяток людей узнают дорогие подробности нашей истории? — Спасибо… Слушай, я только не разобрал, в какой связи была упомянута эта необычная фамилия — Грумм-Гржимайло?

— Так мы же были в доме Грум-Гржимайло!

— Вон оно что! А Софья Владимировна, значит, дочь знаменитого русского металлурга Владимира Ефимовича Грум-Гржимайло.

— Нет, невестка.

— Кто же она сама?

— Хороший человек, этого достаточно… Бывшая балерина.

— Дай-ка мне ее телефон.

Назавтра я позвонил Софье Владимировне, чтобы поблагодарить за гостеприимство.

— Как вы себя чувствуете? — спросила она.

— С утра получше… Неужто вы вчера заметили?

— Видела, как вы доставали валидол, и хотела прервать посиделки, но дело шло к концу. Что-то рановато вы начали его посасывать! Сколько вам?

— Родился в том роду, в котором умер Владимир Ефимович.

— Еще нет пятидесяти? Да вы совсем молодой мужчи — Спасибо… Только у меня уже был инфаркт миокарда.

— Один?

— Если быть точным, полтора.

— Ну, знаете, — засмеялась она. — Вы новичок в этом деле. Сказать, сколько их было у меня?.. Восемь!

— Софья Владимировна! Откуда такая интересная двухсложная фамилия? — сменил я тему. — С детства, понимаете, запомнилась. Грумм-Гржимайло, Миклухо-Маклай…

— А еще Бонч-Бруевич, — молодо засмеялась она. — Тан-Богораз, Туган-Барановский, Щепкина-Куперник, Адрианова-Перетц… Но вы, кажется, неверно произносите! Москвичи, идущие от Владимира Ефимовича, металлурга, пишутся Грум, а ленинградцы, потомки Григория Ефимовича, путешественника,Грумм… Род этот очень древний.

Вскоре меня положили в больницу, а месяца через два я снова набрал номер Софьи Владимировны. Никто не подошел. Назавтра были те же длинные гудки, и так несколько дней. Позвонил приятелю.

— Понимаешь, не могу дозвониться в тот дом на Котельнической. Не случилось ли чего?

— Случилось. У Софьи Владимировны девятый инфаркт. К счастью, как всегда, микро…

А через несколько дней я развернул свежий литературный еженедельник и увидел большую статью «Русский Фауст»-о Владимире Одоевском. Когда-то, в студенческие годы, я читал его роман-фантазию «4338-й год» и знал слова Белинского: «Главная мысль романа, основанная на таком твердом веровании в совершенствование человечества и в грядущую мирообъемлющую судьбу России,мысль истинная и высокая, вполне достойна таланта истинного…» Однако позже мне как-то не довелось поближе познакомиться с этой выдающейся личностью нашего прошлого, и сейчас я был благодарен автору статьи за интересный, компактный рассказ о замечательном русском энциклопедисте, многие годы стоявшем— в центре петербургской интеллектуальной жизни. Философ, сатирик, автор повестей и сказок, он занимался также изобретательством и наукой, поражая всех широтой своих интересов — от химии переходил к акустике, от гальванопластики к «научной» кулинарии и даже сконструировал оригинальный орган. И этот необычный князь-рюрикович, оказывается, был еще и выдающимся музыкантом, музыковедом, музыкальным организатором, чему, собственно, и посвящалась статья, подробно рассказавшая о его роли в становлении и развитии русской музыкальной культуры; о многолетней плодотворной дружбе Владимира Одоевского с Михаилом Глинкой, обязанным энтузиасту-просветителю за повивальные услуги при мучительном и счастливом рождении первой русской оперы «Иван Сусанин»; о встречах Одоевского с молодым Петром Чайковским, написавшим: «Это одна из самых светлых личностей, с которыми меня сталкивала судьба»; о его знакомствах и связях с Ференцем Листом, Рихардом Вагнером и Гектором Берлиозом, который в последнюю трудную пору своей жизни получал от петербургского друга материальное вспомоществование… Да, были во все времена истинные люди!

Мне захотелось поблагодарить автора публикации за еще одно окошечко, распахнутое в прошлое отечественной истории и культуры, да поговорить с ним кое о чем, потому что под статьей стояла нежданная подпись «Тамара Грум-Гржимайло».

Телефон, временами доставляющий нам столько неудобств, которые успел испытать еще Менделеев, никогда не поднимавший дребезжащую трубку,совершенно необходимая вещь в наше время, сберегающая этот драгоценный дар Хроноса, — через несколько минут я разговаривал с музыковедом Тамарой Николаевной Грум-Гржимайло.

Назад Дальше