В ближайшие дни, пользуясь данной ему свободой передвижения, он посетил все православные храмы Вильны: замковую церковь, строенную еще покойной Марией Ярославной Витебской (первой женою Ольгерда), и большую Пятницкую в самом городе, где он отслужил литургию, также и церковь святого Николы, перестроенную в камне на месте ветхой древяной рачением княгини Ульянии, и даже Успенский храм в Озерищах. С прибывшими с Волыни епископами урядил о данях и митрополичьем серебре, обещав, в свою очередь, присыл богослужебных книг и икон владимирского письма.
Киево-печерский архимандрит Давид, духовник Ульянии, ожил и воскрес, почуя Алексиеву поддержку, и деятельно хлопотал, уже не жалуясь, о сооружении Свято-Троицкой церкви, средства на которую давала также княгиня Ульяна. Словом, пока Ольгерд думал и гадал, Алексий деятельно налаживал в Вильне христианскую жизнь, способствуя обращению в греческую веру новых и новых язычников.
Ульяна, к которой Алексий был допущен вскоре после приема, обрадовалась ему несказанно. Винилась в том, что не все ее дети были крещены (по дальним замыслам Ольгерда, иным из его потомков полагалось оставаться язычниками или же принять католичество. К тому были и литовские имена юных княжеских сыновей). Чуялось, что покойная первая жена Ольгердова имела больше воли над своим супругом, которому в ту пору удержать за собою Витебск было нужнее всего.
Ольгерду ежеден доносили о всех действиях Алексия, и он неволею начинал нервничать и злиться. Московит уже не казался ему таким беззащитным и простым, как на первом приеме. Да и с Ульяной происходили чудеса. Она стала много строже блюсти чин церковный, и Ольгерду теперь приходилось выслушивать обязательные (и совершенно ненужные, с его точки зрения) молитвы перед едой и на сон грядущий, соблюдать среды и пятницы. Впрочем, плотское воздержание по этим дням, на коем настаивала и первая жена Ольгердова, ему было не внове и даже не отяготительно. Ольгерд себя приучал к воздержанию во всем, что касалось услад телесных, с юных лет, да и возраст брал свое, хоть и дерзал не поддаваться силе лет переваливший уже за рубеж шестидесятилетия великий князь литовский. По возрасту почти ровесник Алексию, он выглядел значительно моложе я крепче московского митрополита.
Иное, однако, вызывало злость князя. И когда он попробовал разобраться в себе, то понял: злость была от непонимания.
Алексия — местоблюстителя стола, торговавшегося с ним о землях и власти, он мог понять и понимал хорошо. Он вполне понимал латинских прелатов и патеров, стремившихся крестом подтвердить военные претензии Ордена, польского короля, папы и императора. Но понять сущность поступков таких людей, как казненный им некогда боярин Круглец (из коего греки тотчас сотворили себе нового святого мученика), пожертвовавший почетною службой и жизнью ради нескольких слов, которые ему никто не мешал произнести за дверьми княжеского покоя, — этого Ольгерд понять был совершенно не в состоянии. А непонятное долило и жгло. Неужели, как утверждают христиане, есть «та», другая жизнь, ради которой стоит жертвовать жизнью сущею? Но тогда переворачивается всё, и все привычные ценности, такие, как достаток, здоровье, золото и даже власть, теряют цену свою и всякое значение в этом мире. Да, он, Ольгерд, не носит парчи и шелков, не пьет вина, не тратит себя в пирах и утехах женских, но отринуть саму власть, ради которой он и мог всю жизнь отказывать себе в низменных радостях? Этого понять он решительно не мог. Тем паче что все известные ему прелаты, епископы, кардиналы и сам папа римский и даже этот русич Алексий, хлопочущий об устроении московского престола, все они также собирали добро и боролись за власть, подчас даже более яростно, чем короли и князья…
И все же было что-то иное. Быть может, род безумия? Однако и безумием трудно было объяснить тринадцать с половиной веков христианской культуры!
И потому Ольгерд начинал все больше и больше нервничать. Митрополита надо было услать, и как можно скорее. Он плохо воздействует на жену! А о браке дочери с Дмитрием… О браке он подумает. Возможно, даст и согласие свое. Великая княгиня Анастасия пока не уезжает никуда, он уговорил ее пожить в Вильне до зимы или даже до весны, ибо осенью Ольгерду предстоял большой поход, о котором покамест он не говорил решительно никому. На юге в Орде так складывались дела, что можно было именно теперь, когда ежемесячно сменяемые ханы режут друг друга, а у Мамая нет сил вмешаться в литовские дела, захватить Подолию. Алексий об этом знать не должен был тем паче. И потому Ольгерд, в конце концов подавив в себе жажду расправы с упрямым московитом (расправы решительно невозможной и неподобной ныне!), позволил ему получить причитающиеся церковные доходы, разрешил возобновление Брянской епархии, на которую Алексий уже рукоположил, оказывается, некоего Парфения, дал согласие на приезд своей дочери в Русь (о дальнейшем было еще время подумать и погадать с боярами) и с внутренним глубоким облегчением проводил митрополита обратно на родину, так и не понимая на этот раз, кто же из них кого обманул: он Алексия или Алексий его? И к каким последствиям приведет этот задуманный митрополитом брачный союз?
Проводивши поезд русичей, Ольгерд урядил ежедневные дела, ответил на две грамоты — рижского магистрата и комтура венденского, после чего прошел к себе и, остановившись в дверях, долго глядел, как две женщины, жена и тверская теща, с помощью русской служанки пеленают и тытышкают малыша с тем хлопотливо-удоволенным выражением лиц, которое бывает у женщин, полностью поглощенных возней с дитятею. Он стоял незамечаемый ими и думал. Нет, не думал, а только смотрел задумчиво и тревожно, не ведая, как постичь то неподвластное уму, что ворвалось в его жизнь и требовало от него какого-то сознательного решения. Смотрел и не знал, к худу или к добру русского митрополита Алексия три года назад не сумели погубить в Киеве. Быть может, не поздно еще нагнать его по дороге, имать, убить? Заключить в железа? Двое-трое литовских бояр намекали о таковом решении!
Тут Ульяния, завидя супруга, весело подбежала к нему, держа в руках толстого улыбающегося малыша, который тщился засунуть весь кулак в рот, а другой рукою потянулся к бороде родителя.
«Нет, нельзя!» — решил наконец Ольгерд, принимая сына. На шее ребенка, на мягкой шелковой ленточке, сверкнул маленький, невесомый золотой крест.
ГЛАВА 24
В это лето стояла великая сушь. Волга обмелела. Пересыхали колодцы. Душные, горячие стояли, истекая смолою и зноем, сосновые боры. Хлеб топорщился сухой, ломкий, жидко выколосившийся, и тощее, не успевшее налиться зерно обещало зимнюю бескормицу.
Нижний дважды горел. Во второй раз пожар начался у вымолов и, раздуваемый дыханием Волги, полез по склону вверх, проглатывая одну за другою клети, избы и хоромы горожан. Разом запылали кровли костров городовой стены, пламя выбилось высоко над кручею и заплясало, светлое, беспощадное, в тусклом мареве душного летнего дня. Терема и житный двор, к счастью, удалось отстоять, хотя выгорело полгорода и обгорел Спасский собор.
Константиновичи, все трое, отчаянно переругались друг с другом.
В город опять пожаловал Борис и, почуялось, уговорил бояр задаться за него. Андрей смирился было, хоть и ворчала жена, но тут в Нижний явился Дмитрий, выбитый из Владимира, а почитай и из Суздаля, набежали изгнанники-князья, стародубский и галицкий. В торгу стояла дороговь на снедный припас, и прокорм всех князей с их совокупными дружинами, бояр и княжеской челяди лег на плечи одного Андрея. Обедали Константиновичи покамест за одним столом, но по дворам уже начинались драки суздальцев с городецкими кметями князя Бориса. В жарком, пронизанном гарью пожаров воздухе повисла над городом зримая беда братней резни.
Борис выпрямился и с силой шваркнул ложку о стол. Крылья носа его трепетали, яростный взгляд был направлен прямо на Дмитрия.
— Вотчина твоя — Суздаль! Будь я на великом столе, не бежал бы на рати, как ты, и не сдавал городов, дабы потом распихивать братьев по уделам! С Москвою, а не со мною надо ратиться! Сидишь тут, князей битых назвал, объедаем брата…
Дмитрий запрокинул лицо. Взгляд его был страшен. Кубок в сжатой руке ходил ходуном. («Сейчас выплеснет вино в лицо Борису!» — невольно подумал Андрей.) Отец Никодим, князев духовник, в ужасе прикрыл глаза, ожидая, что братья возьмутся за оружие.
— Ты… ты… — бормотал Дмитрий прыгающими губами. — Тебя тоже кормит Андрей! И неподобно тебе отбирать город под старшим братом!
— Тебе отдать, чтобы ты бежал отселе в Сарай? — хищно оскалясь, рыкнул Борис. И Дмитрий, размахнув длань, выплеснул греческое вино из чаши в лицо Борису. Впрочем, Андрей, бывший наготове, сумел выбить кубок из руки Дмитрия, и красное вино лужей и брызгами разлилось по тканой скатерти.
Борис уже стоял на напряженных ногах, ловя рукою рукоять княжеского дорогого ножа на наборном, из чеканных серебряных пластин поясе.
— Если бы ты… если бы ты, — бормотал, — попал в меня, я бы тебя зарезал! — выкрикнул он.
Андрей тоже встал, сузив глаза.
— Сядь, Борис! — повелел грозно. — Вы оба в м о е м городе! Утихни, Дмитрий! А ты, Борис, помни, что я не трусил в ратном бою!
И такая нежданная сила была в словах Андрея, что Борис, послушавшись, сел. И тут с другого конца стола послышались сдавленные хрипы и урчание. Это стародубский князь, приглашенный Андреем возраста ради к семейному столу, про коего они, все трое, почитай, забыли сидел, склонясь головою, и, вздрагивая, жалко вскидывая обреченные глаза, изливал на пол проглоченный только что обед. Князя тошнило со страха.
Вбежали слуги с тазом, с мокрыми тряпками. Князя Ивана Федорыча под руки увели во внутренние горницы. Отец Никодим, оглядываясь опасливо, поспешил следом.
Борис, морщась, брезгливо глядел на место, где только что сидел старик, меж тем как холопы быстро-быстро замывали пол и убирали, почти бегом, следы княжеского невольного непотребства.
— Борис останется здесь, и Дмитрий тоже. Но городом управляю я! — договорил Андрей. — А ты, брат, — он оборотился к Дмитрию, — напиши митрополиту Алексию, пусть позволит хотя бы Ивану Федорычу воротиться домой!
Братья угрюмо молчали, стыдясь друг друга, и все еще гневали, не подымали глаз.
— У меня нет наследников. Василисе останет токмо на прожиток. Неужели вы оба не сумеете поделить княжества между собой, когда я умру? — с горькою укоризною вымолвил Андрей. Борис вдруг встал и, неуклюже кивнув куда-то вбок, стремительно вышел из покоя.
— Ты тоже считаешь меня трусом, без бою уступившим Дмитрию Иванычу? — Дмитрий Константиныч впервые, кажется, назвал московского племянника своего по отчеству.
— Я не считаю так! — устало отмолвил Андрей. — Я считаю, и говорил уже тебе об этом не раз, что ты проиграл сразу же, как получил власть, с самого начала, тогда еще, когда стал возвращать тем же ростовчанам, галицкому князю или этому вот Ивану Федорычу потерянные ими княжеские права и волости… Молчи! Молчи и слушай теперь! Чего ты хотел? О чем спорил с Дмитрием, прости, не с ним, не с ребенком, а с владыкой Алексием? Алексий создает страну, а ты хотел всего лишь сидеть на престоле! Как ты не видишь, брат, что старого не вернуть, никогда не вернуть! Неможно дважды ступить в одну и ту же реку!
— Даже ежели старое во сто крат лучше того, что грядет? — угрюмо вопросил Дмитрий.
— Даже тогда!
Дмитрий повел плечами, покачал головой, словно пробуя, на месте ли еще все его члены, неуверенно спросил, подумав:
— Что же измыслил бы ты на месте моем?
— Брат! — Андрей рассмеялся невесело. — Да потому я и не взял власти от хана, ибо не ведаю ничего! Не ведаю, что измыслить иного, не ведаю, истинно ли творимое Москвой! Я одно лишь могу и одно лишь потщусь содеять ныне: не дать вам, братьям, рассорить промежду собой и тем погубить княжество!
ГЛАВА 25
По-видимому, обо всем, что произошло в этот день между братьями, вызнал от Никодима новый суздальский епископ Олексей. Потому что назавтра во время обедни в Спасском соборе совершилось прилюдное чудо.
Когда Андрей по старшинству первый подошел ко кресту, то с напрестольного серебряного креста нового владыки на склоненную голову князя капнула тяжелая капля. Андрей недоуменно поднял взор. Из креста сочилось и капало, капало, капало вниз, в кем-то из служек усердно подставленную чашечку священное миро. О том, что это миро, а не простое масло, тут же ропотом загомонили в толпе.
Андрей укоризненно глядел в глаза Олексию, а тот, отворачивая взор, громко вещал о том же, что и простецы: что-де вот, Господь в правде своей, увидя кротость и братнюю любовь князя Андрея, отметил чудом избранника своего!
Андрей, опустивши голову, стыдясь и епископа, и себя, скорым шагом покинул собор. Пред ним расступались с уважительным шепотом.
Дома, швырнув наземь выходной зипун с золотым поясом, он дал волю гневу и возмущению. Василиса, усевшись рядом, пыталась его утешить:
— Ты же не ведаешь и сам, как это произошло! А я уже и от холопок своих слышу, что нынче в соборе князя, мол, Андрея за кротость и любовь отметил знаком своим сам Господь!
Андрей замученно поглядел в глаза Василисе. Она-то как может!
— Весь город, говоришь? Это значит, ежели тебе бают — пьян, дак хошь и не пил, а иди выспись? Трудно ли опустить полый крест в миро часа на два, пока он весь не наполнится изнутри, а потом, обтерев, вынести его к народу? Я ведь первым подхожу ко кресту. На меня и закапало!
Зачем это все, зачем, о Господи! Ведь все одно не заставят они меня взять оружие в руки, а сами никогда не помирятся, пока не потеряют окончательно все! И новый епископ — как он мог! Я его уважал, почитал, яко смыслена мужа, и книжна, и учительна зело, а он… Опять эта московская неразборчивость в средствах, уже и сюда проникла! Значит, все даром…
— Погоди, — встала жена, оправила головку и сарафан. — Кто-то идет!
Епископ Олексей был легок на помине. Окончив службу, он тотчас поспешил в княжеский дворец.
Андрей затрудненно встретил старика, не ведая, куда девать взор, мысля, что сейчас тот начнет увертливый и лживый толк о совершившемся однесь «чуде».
— Укоряешь мя, князь? — вопросил епископ, садясь в предложенное Василисою кресло, и поглядел весело и светло.
— Зачем это все надобно? — с мучением отозвался Андрей.
— Надобно! Для простецов! — с твердостью возразил епископ. — Ибо уже по городу свары и ссоры и бои кулачные, почти до умертвия доходящие, а при нынешней скудоте великая может настать неподобь от такового взаимного озлобления християн! И не ты ли, князь, в тереме своем вчера остановил братьев от гибельного раздрасия?
— Но зачем, к чему это нелепое чудо… — начал было Андрей.
— Чудеса, сыне, — отверг епископ, — никогда не нелепы суть! Ибо без того не вразумить простецов, тех, что сами жадают знака горняго! Я не тебе, но им указую то вразумительно и внятно, что ты, княже, постиг разумом, свыше данным, и книжным научением!
— Отче! Но ведь это — обман! Ведь этих людей мне вести в бой! Равны есьмы пред смертию и должны быть равными в правде. Неужели неможно объяснить им, как это делал Христос, погибельность раздрасия и силу братней любви! Ведь с этой вот лжи, с малого все ся и зачинает. А кто поручит в том, что в грядущем народ, навычный к приятию ложных чудес, некий борзомысл не станет теми же глаголами, являя им чудо, натравливать на братию свою во Христе, не поведет на резню, убиение, не почнет чернь вадить на вятших, ремесленников на пахарей, тружеников на купцов? И будет обещать чудо! Будет обещать, яко Христос, накормить пятью хлебами пять тысящ душ, лишь бы подвигнуть сих малых на зло, на прю, на раздрасие всеконечное! Что, кроме правды, возможет остановить сие? Ведь ежели правда будет скрыта от меньших и доступна вятшим одним, тебе, владыко, и мне, князю, кто поручит в грядущих веках за князя доброго и за пастыря совестливого?! Ведь стоит только, о, стоит только начать! А там — народ преобразит ся в стадо, а там лукавый иноземец, приникнув к уху князя недоброго, нашепчет ему гибельное для народа его, и он, тот грядущий князь, учнет работати на потребу злу, губя свой народ! Не было разве уже того в Византии? Не было среди римских кесарей? Не было и среди князей русских, коромолами изгубивших Киевскую державу? Истину, отче, должны ведать все! Даже прегорькую, горчайшую оцета и желчи! Токмо тогда не будет обманут народ и токмо тогда возможет воцарить истина веры Христовой!