— Дак… етто…
Ближе к рыночной площади толпа огустела. Уже и кони шли шагом, возничие поминутно окликали, требуя дороги. И что происходит, что деется с толпою подчас? Смотрят со смехом ли, со злобой, с безразличием, которое тяжеле всего, заранее отчуждаясь, отодвигая от себя, и тогда холодом веет от лиц, от взоров, и люди — словно немая, безжалостная стена; а то — со скрытым пускай, но с сочувствием, жалостью, и тогда самому преступнику, повязанному, ждущему казни, все-таки легче дышать, ибо и немое сочувствие
— все же сочувствие, и чуется, что не один ты в мире, как перст, а есть братья твои во Христе, а тогда и смерть сама не столь уже и тяжка. «На миру и смерть красна», — сказано именно про такое: про мир, как про братью свою, а не про ворогов…
Толпа стеснилась. Уже и вплоть к саням стояли, вглядывались в насупленные лица новогородцев, и уже текло по народу:
— Жукотин, Жукотин, Жукотин! — Про жукотинское взятье в исходе лета слыхали все и не то что одобряли разбой, а — не своих грабили-то! В нынешней ордынской кутерьме, когда всяк купец, едучи с товаром, страшится: не то воротишь с прибытком, не то обдерут донага да еще молись Богу, что самого не продали! В нонешней-то лихой поре, поди и поделом им, татарам! И говор, точно шорох весеннего мелкого льда, когда, торопливо поталкивая друг друга, лезут и лезут, торопятся, кружась, с непрерывным шуршанием уносимые стрежнем битые сизые льдинки, что так и называют: не льдом, не битняком, а шорошем, — так вот тек говор промежду людьми, не вырезываясь ясно, но лица светлели, и уже сочувственно заглядывали в очи повязанных любопытные костромские жонки, пока у въезда на площадь чей-то высокий молодой голос, верно — по выговору судя — кого из новогородцев, торговых гостей, не пробился сквозь осторожный шорох людской потаенной молви:
— За татар, за псов, своего, русиця, тьфу!
И — стронулось! Загомонили разом, качнулись, ринули слитной толпой. Кони стали, сани сбились в кучу. Ратники взялись за нагайки, за плети, а тут уже и совали бабы кто калачика, кто молока подносил ко рту повязанного: «Да выпей, родимый!» Уже и с кулаками лезли на княжескую сторожу:
— Не замай, псы! Вместо того чтобы татар зорить, тьфу! Псы, как есть!
И чей-то основательный голос, басовитый, громкий, покрыл уже грозно сгустившийся ропот толпы:
— Етто не дело — християн православных бусурманам выдавать! Ино дело товар, а за молодцов мог князь и серебром откуп дать!
И уже с плачем, с воплем: «Родименькие! За што! Соколики вы наши!» — лезли бабы, осатанев, руками отводя вздетые копья сторожи, совали снедь, и уже где-то в хвосте обоза к мигнувшему, отчаянно глядючи, ушкуйнику подскочил какой-то проворный ясноглазый посадский, полоснул ножом полуперетертое вервие, и освобожденный новогородец, безоглядно рванувши, с размаху, как в ледяную воду, нырнул под отчаянный свист и ругань в толпу, и только струистым колебаньем голов отметилось бегство ушедшего от смерти молодца.
И уже невесть что бы и створилось, не появись на площади сам великий князь Дмитрий верхом в сопровождении бирючей, «детских» и дружины, которая тут же ринулась отшибать народ от возов, помогая охранникам навести порядок и препроводить повязанных ушкуйников на княжеский двор.
Дмитрий Константиныч, высокий, сухой, кричал, гневал, белый его конь задирал морду, роняя клочья пены с отверстой пасти, грудью, золотою чешмой, сверкающей сбруей шел на толпу. Князь в алом опашне грозил плетью, грозно поводил очами. А за Дмитрием, придержав коня, в дорогой русской собольей шубе высился, сидя на коне, как на столе княжеском, татарин (руки в перстнях, мохнатая шапка седых бобров закрывает лоб) и не шевеля бровью, с каменным плосковатым ликом глядел на мятущуюся толпу русичей, на полоняников, коих урусутский князь добыл по ханскому слову, на возы с товаром… Глядел и не шевелил бровью, точно истукан, точно каменная баба степная. Князь служит хану — все хорошо! Все как должно быть! И пусть он кричит, и ругает, и грозит плетью русичам, на то он и князь, подручник, слуга. Всё хорошо! Здесь, на Руси, порядку больше теперь, чем в Сарае, где уже устали убивать ханов одного за другим…
Площадь пустела. Отхлынувший вал горожан оттесняли к тыну, к купеческим лавкам. И Дмитрий остановил коня, сердито глядя поверх голов на едва укрощенное море людское.
И тогда встал Гридя Крень. Встал со связанными назади руками, крикнул:
— Княже! Слышь! Митрий Кстиныч! — Отмотнул головою ратнику, ухватившему было его за плечи. — Слышь! Ты! За твово батьку Новгород Великий в Орде стоял, а ты цьто?! Кому служишь, ентим, что ль?! — кивнул в сторону татарина. И князю («Все одно пропадать, дак выскажу напоследок!») кинул: — Пёс ты и есть! Шухло! На татар бы рати повел, коли ты великой князь володимерской! Стойно Михайле Святому! А ты? Вместо того чтобы Сарай зорить — своих, русичей, выдавать бесерменам! Кто ты есь после того? Стерво татарское! Пес приблудный! Пес! Пес! Пес!
— Молчать! — поднял, освирепев, плетку Дмитрий. — Убью!
Крень извивался, рвал стянутые руки.
— Эх, нож бы мне!
Поднял плеть Дмитрий, страшно отемнев и перекосясь лицом. Но не ударил. Связанного ушкуйника уже валили в сани, затыкали рот. Оглянул зверем растиснутых по краям площади смердов, узрел плачущих баб, узрел чужие, остраненные, насупленные лица посадских, круто заворотил коня.
У крыльца терема Дмитрий Константиныч в сердцах шваркнул оземь дорогую плеть, соскочив с седла, крупно пошел по ступеням, ослепнув от ярости, готовый бить, увечить, рубить кого-нито… Бухнула тяжелая дверь покоя.
Брат Андрей и ростовский князь Константин Василич сидели за столом с избранными боярами. Еще и беглый стародубский князек жался в углу.
— Усмирил? — поднял на брата укоризненный взор Андрей. И не договорил, но по взгляду, тяжелому, сожалительно-остраненному, понял Дмитрий иное, недосказанное старшим братом. «Понял, — говорил ему, казалось, Андрей, — почто я сам отступил вышней власти и стола владимирского?»
— Смерды едва не свободили татей! — сказал, валясь на лавку, Дмитрий.
— Теперь етот Каирбек хану донесет…
— Я тебе не стал допрежь баять, — отозвался Андрей. — А в Нижнем так и еще хуже створилось!
— Игумен Дионисий с амвона проповедь говорил! — подсказал боярин Онтипа, глядючи мимо князя.
— Плакали! — договорил Андрей. — Ушкуйников, почитай, с Израилем, из Египта бежавшим, сравнил, а нас с тобою — с нечестивым войском фараоновым… А ему рта не зажмешь, ни ты, ни я! И не возьмешь, и в железа не посадишь! Так-то, брат!
— Борис не приехал? — вопросил Дмитрий, озирая насупленные лица старшей дружины.
— Нет, и не приедет! — твердо ответил за всех Андрей.
Константин Василич переводил взгляд с одного брата на другого. Новый великий князь наконец вернул ему вотчину, отобранную москвичами. И что же теперь? Всю жизнь он слушался кого-то: жены, Ивана Данилыча Калиты, шурина, Симеона Гордого, покойного Константина Василича Суздальского, а теперь слушает его сына, князя Дмитрия. И неужели все даром? Нет, хан должен защитить! Должен вмешаться! Не смердам же этим решать княжеские дела!
— Нам надобна Орда! Надобна единая твердая власть! — молвил Дмитрий, тяжело роняя руки на столешню и горбясь.
Стародубский князек, тоже получивший вместе с братом Иваном из его рук свою вотчину, молча, со страхом глядел на суздальского князя. «Неужели не усидит?» — думалось и ему.
Новгородцев-ушкуйников, что грабили Жукотин, хватали повсюду и теперь свозили во Владимир и сюда, на Кострому, дабы выдать хану.
Дмитрий поглядел слепо и упрямо в мелкоплетеное заиндевевшее окошко, сказал всем председящим:
— Они будут грабить, а я платить? А когда татары придут зорить Володимер, ушкуйники, што ль, станут меня защищать? Или так же вот повезут нас всех в полон, и бабы учнут пироги совать: «Нате, родимые!» Так, што ли?! — продолжал он, возвышая голос почти до крика: — Должон думать я наперед хоть немного! Не дурьей смердьей башкой, а княжеским разумом своим! Да без хана, без Орды все мы тута раздеремси промежи один другого! Изгубим землю до последнего кореня! Только и держит владимирский великий стол — воля ханская!
Бояре молчали, супясь. Андрей продолжал глядеть с мрачною, спокойною укоризной, и Дмитрий неволею опустил очи.
— А уверен ты, что Хидырь, в свой черед, усидит на ордынском столе? — возразил негромко Андрей.
— Как же быть-то, братие?! — вопросил, вздрагивая всем худым длинным телом, старый ростовский князь. А стародубский князь, сложивший руки на коленях и утупивший очи долу, только еще ниже опустил голову. Он уже каял про себя, готовый, ежели отступит судьба от великого князя Дмитрия, вновь пасть в ноги московиту.
Не знал князь Дмитрий, что власти Хидыря всего год, а потом, после, зарежут и его, и никакой прочности владимирскому престолу не проистечет от этой зряшной, как окажется потом, выдачи новгородских молодцов, что лучше, осторожнее и умнее было бы, как делали потом не раз и не два москвичи, потребовать откупа серебром с Господина Великого Нова Города, улестить хана, но не выдавать на расправу русичей, которым сейчас суждена долгая ордынская дорога и в конце ее канава, полная крови и нечистот, на краю которой татарским ножом им, связанным, одному за другим перережут горло.
А и как узнать? Как уведать, почуять грядущее? Сердцем! Только сердцем! По слову Христа о любви к ближнему своему. Он подчас и ворог тебе паче недруга. ближний-то, а все-таки ближний, свой, и без любви обоюдной не станет ни страны, ни державы, ни самого племени русского…
ГЛАВА 8
Бояре разошлись. Дмитрий прошел в изложню. Холоп стянул с князя сапоги, принял опашень, золотой чеканный пояс и дорогой зипун шелковой парчи. Князь надел полотняный домашний сарафан, бархатные сапожки. Подошел к рукомою, взял кусок татарского мыла, холоп слил ему воду на руки.
Умывшись, князь отпустил холопа и стал было на молитву, но вдруг резко поднялся с колен, прошел узким переходом, стукнул в дверь соседнего покоя.
— Войди! — отозвался брат, словно сам ждал прихода Дмитрия.
Андрей сидел за аналоем на высоком резном креслице с подлокотниками, в одном исподнем, накинув на плеча легкий, куньего меха опашень, и читал по-гречески «Хронику» Никиты Хониата. Колеблемый круг свечного света выхватывал из темноты его лицо в раме густой бороды и копну повитых сединою волос. Рука с долгими перстами, с серебряным перстнем на безымянном пальце, которой Андрей переворачивал твердые пергаменные страницы, казалась рукою не мужа битвы, но почти монашескою. И весь он, ежели бы не богатый опашень сверх долгой полотняной белой рубахи, скупо вышитой по вороту синим и черным шелком, напоминал монаха в келье монастыря.
Дмитрий подозрительно оглядел углы, ища, нет ли лишних ушей. Но Андрей был один. Брат показал глазами на второе такое же креслице, и Дмитрий сел, свалился, уронив руки и ссутулив плечи, мрачный ликом в колеблемом свете свечи, почти старый, похожий на отца в его последние годы.
— Что ж, ты полагаешь, москвичи воспользуют оплошкою моей и вновь захотят вернуть великий стол? Кому? Младенцу Дмитрию?
— Владыко Алексий меня беспокоит! — вымолвил негромко Андрей.
— Алексий меня венчал на владимирский стол! — Дмитрий выпрямил стан, заносчиво задрал бороду.
— Видишь… — Андрей не глядел на брата, задумчиво отколупывал желтый воск, скатывал ароматные шарики, которые тут же снова давил в пальцах, прилепляя к кованому серебряному свечнику. — Видишь, летом московиту было не до того! Вернулся князь Всеволод из Литвы…
— Да, да! И Василий Кашинский вернул ему тверскую треть! И Роман приезжал в Тверь! И получил дары и церковное серебро, яко надлежит митрополиту русскому, от Всеволода с Михаилом!
— Но епископ Федор не похотел встречи с ним! — возразил Андрей. — Тот самый Федор, который когда-то поддерживал Всеволода! Алексий медлит. Но он укрепляет церковную власть! Ставит епископов. Нынче вот Великому Нову Городу владыку рукоположил! А ты, получивши суд по Новогородской волости, с чего начал? Великий князь володимерский! — Андрей поднял тяжелый укоризненный взор.
— Что же я должен был содеять, по-твоему?! Не послушать хана?
— Почто? Послушать, выслушать, заверить, обещать, одарить… И отай предупредить ушкуйников, воротить товар, да и то не сразу… В Сарае неспокойно. Чаю, не долго будем мы зреть Хидыря на престоле ордынском!
— Но Всеволод воротил свою треть! Но Ольгерд отбил Ржеву у москвичей и сам ныне приезжал смотреть! Но Роман все-таки был в Твери и получил серебро, яко митрополит русский!
— От князя!
— Да, от князя!
— И не от князя тверского Василия, а всего лишь от Всеволода Холмского! Который и воротиться-то сумел единой Ольгердовой помочью!
— Но Ольгерд!
— А что нам с тобою Ольгерд?! — Андрей вдруг резко, всем корпусом повернулся к брату. — Борису Ольгерд, по крайности, тесть! Так Борис и не приехал на Кострому! И тебя не послушал, хотя и младший! И полон не прислал! У него все ушкуйники, бают, сколь ни есть, успели удрать, и с товаром вместе… Да! — продолжил он, не дав Дмитрию раскрыть рта. — Ольгерд занял Брянск, захватил Ржеву, не сегодня-завтра возьмет всю Подолию у Орды, скоро проглотит северские княжества… Легче тебе от того? А ежели земля теперь отворотит от тебя? И погибнет хан Хидырь?
— И десятилетний ребенок сядет на стол владимирский? — упрямо возразил Дмитрий.
— Ты вновь позабыл про владыку Алексия! Митрополиту отнюдь не десять летов!
— Я не понимаю тебя, брат! Кто, в конце концов, совокупляет и держит власть земную, — князья или епископы?
— Церковь! — твердо ответил Андрей. — Нынче так! Не ведаю, как было в Киеве, не ведаю, что будет наперед, но теперь, нынче, в обстоянии, в коем пребывает Русь, — отселе бесермены, а оттоле католики, жаждущие покончить с православием, — нынче церковь и только церковь может спасти страну!
— И погубить нас?
Андрей молчал, продолжая внимательно разглядывать одинокое свечное пламя. Длинною восковою колбаскою опоясал тело свечи, поднял глаза на брата.
— Да, и погубить нас, ежели Алексий захочет того!
— Но я восстановил порядок в земле, воротил на свои столы ростовского, галицкого, стародубского князей. Каждый да держит отчину свою… — начал было Дмитрий, но Андрей вновь перебил брата:
— Как говаривал когда-то Владимир Мономах! Но Киевская держава разваливалась в те поры, и ничего другого Мономах измыслить не мог! А Алексий — надеюсь, не станешь ты спорить, что нынче на Москве правит не князь, а митрополит? — Алексий отринул твои и порядок, и право! Утеснил, и паки утеснил тверичей, перевел митрополию во Владимир, а на деле — в Переяславль и даже на Москву, и будет вновь утеснять князей мелких владимирских уделов, отбирать отчины… Он собирает страну!
— Любыми средствами?
— Да, любыми!
— А как же заветы старины, как же право и правда, как же истина веры Христовой, наконец?
— Что есть истина?! — с горечью пожал плечами Андрей, невольно повторив слова Понтия Пилата. — Византия гибнет! А мы? Быть может, Алексий и более прав, чем мы с тобою!
— Дионисий пророчит величие нашей отчине! — гордо отверг Дмитрий.
— Игумен Дионисий не скоро станет митрополитом русским, да и станет ли, невесть! — холодно пожал плечами Андрей. — Нынче все толкуют опять про небесные знамения. Месяц был яко кровь. Сулят беду. Опять мор отокрылся во Пскове. Не на добро сие! — Он смолк.
Князь Дмитрий сидел, понурясь. Чуть слышно потрескивала свеча. Два стареющих человека, получившие наконец вышнюю власть в русской земле, сидели растерянные в тесном покое костромских княжеских хором и не ведали, что им вершить, что делать с обретенною властью.
ГЛАВА 9
Когда «тихого и кроткого» Хидыря зарезал во дворце его собственный старший сын Темир-Ходжа и в Орде наступил кровавый ад, из всех собравшихся в Сарае русских володетелей один лишь митрополит Алексий загодя учуял недоброе и сумел увезти свое сокровище — десятилетнего наследника московского престола — до беды. Дмитрий Константиныч, полагаясь на свое великокняжеское достоинство, остался пережидать замятню в Сарае. Андрей решился ехать. На прощании братья расцеловались.