На росстанях - Колас Якуб Михайлович 17 стр.


А тем временем Ядвися, крадучись, с другого хода, пробиралась в квартиру учителя, чтобы тайком вынуть из книги бумажку, на которой она написала вчера: "Милый-дурень", — чего Лобанович не заметил,

XXX

Заперев дверь кухни со двора, Лобанович быстро побежал в свою квартиру другим ходом — через классную комнату. Тихонько ступая, подошел он к двери и только прикоснулся к ней рукой, как в то же мгновение панна Ядвися пулей метнулась в кухню, чтобы выскочить во двор. Но дверь не открывалась. Оглянулась — на пороге стоял учитель.

Ах, попалась пташка, стой,

Не уйдешь из сети!

Не расстанемся с тобой

Ни за что на свете! —

спокойно декламировал Лобанович, не сводя с Ядвиси глаз, любуясь ею, радостно улыбаясь.

Она и в самом деле выглядела как пойманная пташка. Удивление, испуг, какая-то виноватая улыбка мелькнули на ее лице. Круглые темные глаза смотрели то на дверь, то на учителя. Одна рука ее была сжата, — верно, там была та записочка с двумя словами.

— Зачем вы заперли эту дверь? — с невинным видом спросила она.

— Для того чтобы те самые ножки, которые пришли сюда через школу, не вышли через кухню.

Лобанович подошел к ней совсем близко. Она беспокойно задвигалась.

— Пустите меня!

— Вы моя гостья и пленница. Ни одному охотнику на свете не случалось поймать такую славную дикую козочку, как мне сегодня. Дайте же мне хоть наглядеться на нее!

— Ну, в следующий раз вы не поймаете меня.

— А зачем мне ловить, если я уже поймал?

Она вдруг бросилась ему под руку, чтобы убежать. Но он крепко схватил ее под мышки и не пускал.

— Что вы делаете? — гневно проговорила она. — Не смейте прикасаться ко мне!..

— Вы же сами бросились мне на руки, — сказал учитель и почувствовал, как взбунтовалась в нем кровь.

Он держал ее теперь только за руку. Она снова стала вырываться. Темно-русые волосы рассыпались по ее плечам пышными, волнистыми прядями.

— Нет, милая пленница, ничего не выйдет, не пущу!

С распущенными волосами, с пылающими щечками, она была необычайно красива, и учитель не мог оторвать от нее глаз.

— Ну, послушайте, — просительным тоном проговорила она, — я никак не ожидала, что вы будете меня мучить!

— А вы меня не мучите? — спросил он и глянул ей в глаза. — Выкуп дайте, тогда я отпущу вас.

— Мне нечем платить, — сказала она, одной рукой стараясь поправить свои волосы.

Учитель нарочно снова разбросал их.

— Ах, отстаньте вы!

— Нет, не отстану. Если бы вы знали, какая вы красивая с распущенными волосами, вы всегда ходили бы так.

— У моей мамы тоже были роскошные волосы, но доля ее была несчастливая, — печально проговорила она.

Лобановичу стало жалко ее. Он выпустил ее руку и заглянул ей в глаза.

— Бедная вы, милая, хорошая, славная Ядвисечка!

— У-у, все вы такие ироды, тираны! — с какой-то ненавистью проговорила она.

Лобанович хотел ответить, что она ошибается, но не успел. Девушка внезапно обхватила руками его щеки и, приблизив к себе его голову, поцеловала, а затем с силой оттолкнула его и бросилась за дверь. А он, словно опаленный молнией, стоял несколько мгновений неподвижно. Потом, как дикий зверь, бросился догонять ее. Она же стояла на пороге, держась за щеколду, и была совершенно спокойна.

— Если вы осмелитесь поцеловать меня, клянусь памятью матери, я брошусь под поезд! — И ее темные, глубокие глаза блеснули искрами гнева.

— Милая, родная Ядвисечка! Нет, нет, не буду… А погулять мы пойдем?

— Дурень! — проговорила она.

Потом вскинула на него свои добрые, чистые глаза, улыбнулась и исчезла за дверью, держа в руке узенькую бумажку.

Лобанович возвратился в комнату. Его руки и ноги дрожали. Он присел возле стола на край дивана и сидел, не думая ни о чем. Затем встал, шатаясь пошел в кухню, выпил воды. Внутри у него все кипело от счастья и радости.

"Что за девчина! Что за характер! — несколько раз повторил счастливый учитель. — Она любит меня!.. Разве же "можно не любить ее, эту лучшую, прекраснейшую сказку Полесья! Ядвисечка! Милая! Любая!"

Два старших ученика, которые готовились к экзамену, вошли и сказали учителю, что все ямки выкопаны.

— Соберитесь в классе, я вам скажу несколько слов и отпущу домой.

Веселый, дружный шум ворвался в школу, звонкие, счастливые детские голоса наполнили весь дом.

Учитель вошел в класс, похвалил детей за работу и сказал им:

— Завтра уже не приносите с собой книг. Возьмите несколько лопат, — он назначил старших учеников, — и соберитесь здесь. Пойдем в лес, выкопаем деревца и посадим их в ямки, которые вы сегодня приготовили. А теперь идите домой.

Учитель не выходил никуда весь вечер. Неожиданный случай о "пленницей", поцелуй панны Ядвиси наполнили его счастьем, и ему казалось, что этого счастья хватит надолго. Он без конца вспоминал и снова переживал все подробности последней встречи с Ядвисей. Почему она сказала, что бросится под поезд, если он посмеет поцеловать ее, и даже поклялась памятью матери? Почему обругала его, а потом как бы раскаялась в этом и одарила его такой доброй улыбкой, будто просила простить ее? Он ходил по комнате и все думал о ней. И чем больше думал, тем сильнее хотелось ему снова увидеть свою милую Ядвиську, услышать ее голос, заглянуть ей в глаза, чтобы прочитать в них, что происходит в ее душе. Он часто посматривал в окна, надеясь увидеть ее. Ее имя звучало у него в ушах необычайной музыкой и приобрело для него какой-то особый смысл.

На следующий день Лобанович проснулся позже обычного, так как ночью долго не мог уснуть, проснулся с мыслью о своем счастье, о Ядвисе. Он встал, когда уже в школе слышались детские голоса. Вспомнил, что сегодня суббота перед вербным воскресеньем и что в этот день он заканчивает свою работу в школе, — ведь после пасхи придут заниматься всего три ученика, которым нужно подготовиться к экзаменам.

С веселым шумом шли дети в лес со своим учителем, сбившись вокруг него тесной стайкой.

День был ясный, теплый. Даже на тельшинской улице подсохла грязь. Крестьяне с сохами и севалками, с мешками, наполненными овсом, выезжали в поле. С жалобными криками сновали над залитыми водой болотами чибисы, словно они потеряли что-то очень дорогое и теперь искали и никак не находили. В тихих заводях и лужах тянули свою однотонную, печальную песню зеленые лягушки, а дальше, в болотах, среди леса перекликались бугаи [Бугай — болотная птица, выпь], бухая как в пустые кадушки. Эти глухие звуки далеко вокруг будили леса, придавая общему настроению Полесья какой-то особенный тон. Степенные, важные аисты с необычайной серьезностью шествовали по краям болот либо взлетали на высокие старые сосны и обновляли свои запущенные за зиму палаты. Кое-где на краю леса уже распускались молодые листочки березок. Желтые пушистые сережки свисали с веточек ивняка, купаясь в лучах солнца и приманивая пчел и шмелей. Зеленые цветочки пробились на свет сквозь сухую, выцветшую листву, и чарующий аромат разливала в воздухе молодая черемуха. Одни только могучие дубы, обогащенные опытом своей долгой жизни, не очень торопились раскрывать свои почки и выпускать из них свежую, молодую листву: ведь дуб мудрое дерево и не идет на приманки неверной вначале весны.

Учитель остановился с учениками на сухом место в лесу и провел с ними беседу о том, что они видели перед собой, и о значении того дела, ради которого они пришли сюда. Дети рассылались по лесу и огласили его своими криками и щебетом. Лобанович долго искал молодую грушку. Он хотел найти красивенькую грушу и посадить ее на память о своей любимой.

Найдя молодое, крепенькое и стройное деревце, он долго и бережно возился возле него, пока оно не было выкопано вместе с землей. Сам нес его домой, посадил в уголке школьного двора, где больше всего светило солнце, и дважды в тот день поливал водой. Затем огородил эту грушу высокими кольями, чтобы ее не потоптала и не поломала скотина.

Для каждого дерева выделил он учеников, поручив им уход за саженцами.

— Ну, а теперь, детки, идите обедать. После обеда принесите и сдайте свои книги, — ведь после пасхи вы рассыплетесь по лесам и полям. А кто захочет ходить в школу и после пасхи, тот потом и получит книги.

Приняв после обеда книги от учеников и отпустив их на праздники, Лобанович почувствовал, что ему стало чего-то жаль, хотя, правду сказать, немного надоела за зиму школьная работа по восемь и по десять часов в день.

Выйдя во двор, он обошел посаженные деревья, возле некоторых из них задерживался подольше. Он часто посматривал на двор пана подловчего. Очень хотелось увидеть Ядвисю и показать ей эту славную грушу, которую посадил он в память о ней. Но Ядвися долго не показывалась во дворе. Он подкарауливал ее около часа. И когда заметил, окликнул и попросил ее подойти.

Она подбежала к нему, радостная, веселая.

— Я хочу показать вам грушу.

— А вы не будете ловить меня? — с милой, лукавой улыбкой спросила она.

Он помог ей перелезть через забор и повел к груше.

— Эту грушу я посадил на память о вас.

Она долго разглядывала ее, потом засмеялась и сказала:

— Я вырву ее и выброшу.

— Почему?

— Потому что она такая же колючая и дикая, как я.

— Пойдем гулять сегодня? — спросил он.

— А вы помните, что я вам вчера на это сказала?

— Сделайте то же самое, что вы сделали вчера, и тогда скажите мне хоть десять раз то, что сказали один раз.

Она строго посмотрела на него.

— Больше никогда! Слышите? Ни-ког-да!

XXXI

Вербное воскресенье и благовещенье в этом году пришлись на один день. На праздник должен был приехать из Малевич отец Модест с дьячком Тишкевичем; ведь в этот день тельшинцы, по старому обычаю, несли свои грехи попу, после чего становились как бы святые. Правда, в Тельшине было много таких полешуков, как, например, дед Микита, которым святость никак не шла и которые, вместо того чтобы избавиться от старых грехов, сдать их попу, умудрялись наделать немало новых.

Обычно отец Модест приезжал накануне праздника под вечер. Вот и сегодня приехал он довольно рано, когда солнце не успело еще спрятаться за дубом, что высится неподалеку от разъезда. Спустя полчаса из часовенки, стоявшей в зарослях угрюмого и темного кладбища, донесся глухой звон, словно колотили в старый, треснувший чугун. Все же звон этот, такой резкий и необычный для Тельшина, производил сильное впечатление. И каждый, кто слыхал его, так или иначе откликался на этот звон.

— Что это? — спрашивал кто-нибудь из тельшинцев. — Звонят, что ли?

— Должно быть, звонят.

И после этого начинались те или иные рассуждения:

— Уже, должно быть, поп приехал: что-то забомкали.

— Исповедоваться будем?

— Должно быть, так.

Но полешуки не очень торопились в церковь. Ведь они народ заботливый и рассудительный. Одному заманчивее улыбалась охота, другой напал на местечко, где щуки еще не перестали нерестовать.

Тельшинский колокол, как видно, хорошо знал обычаи своих прихожан и не торопился кончать свой призыв. Только через час, когда на паперти скоплялось уже довольно много полешуков и полешучек, а со двора Михалки Кугая показывались отец Модест, который шел еще ровно, и дьячок Тишкевич, который все же нес в себе меньше "благодати", а посему уже немного загребал ногами, — только тогда колокол начинал расходиться вовсю, прихватив себе в помощь своих меньших, тонкоголосых братьев.

Часовенка отпиралась. Возле двери обычно стояло несколько молодиц с детьми на руках. Они не смели сами войти в часовенку, потому что были еще "нечистые". У каждой молодицы был свой срок: кому нужно было "вводиться" во храм около семухи, кому — около Петра, кому — на коляды, а кое-кому еще и вовсе не настал срок "введения". Но в Тельшине это не имело значения. Отец Модест выстраивал молодиц по обе стороны двери, брал свой требник и читал молитвы, а дьячок Тишкевич пел, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Но это не мешало ему надзирать и за "благочинием" в часовне: ведь молодицы, бывали такие случаи, порой толкали друг друга либо слишком выпирали вперед.

— "Елицы во Христе…" — пел Тишкевич.

И тут он замечал, что какая-нибудь молодица нарушала порядок. Тогда он прекращал пение и назидательно говорил молодице:

— Куда ты прешься? Стой спокойно.

И затем продолжал:

— "Крести-и-ите-ся-а-а!"

Но тут снова кто-нибудь начинал вести себя не так, как подобает в церкви.

— Слышите, что я вам говорю? — уже довольно строго спрашивал молодиц Тишкевич и хмурил брови.

Восстановив порядок, он продолжал петь:

— "Во Христа облекостеся!"

Увидев новый непорядок, Тишкевич решительно прерывал пение и еще более сердито говорил:

— Тьфу! Что это за противная баба! Говори ей или не говори — хоть кол на голове теши.

И, не спуская с молодиц своего грозного взгляда еще несколько минут, Тишкевич кончал петь:

— "Алли-лу-у-ия!.. "

Отец Модест ничем не проявлял своего "я" и давал Тишкевичу полную возможность поучать "паству" — ведь они жили очень дружно. И ни для кого не было ни новостью и ни редкостью, когда они дома, в Малевичах, шли рядом, поддерживая друг друга, ибо очень часто страдали неустойчивостью ног. Шествуя дружной парой, останавливались иногда посреди улицы и проводили короткое совещание: куда зайти? Они поднимали головы, полагаясь в решении этого вопроса главным образом на свои глаза. И если перед глазами стояла школа, они направлялись туда. Взойдя на крыльцо школы, снова останавливались, и здесь временами происходил между ними небольшой спор: как истинные христиане, они уступали первое место друг другу. А исходя из того, что перед богом все равны, они входили разом, одновременно. Отец Модест первым садился на стул и говорил Тишкевичу:

— Садись, дьяче, школа церковная и стулья церковные.

Затем, расстегнув рясу, он вытаскивал из-за пазухи бутылку, сам тянул и давал потянуть дьячку. Учительница не знала, как держать себя с гостями. Но гости были нетребовательные, угощались своей водкой и закусывали своими языками. Немного отдохнув, они пели "Христос воскресе" и спокойно уходили.

"Введя" молодиц и немного подержав на руках их детей, отец Модест приступал к исповеди. Полешуки, свалив с себя эту заботу, тотчас же выходили из часовни и шли домой. На следующий день утром также шла исповедь, а потом уже служилась обедница — богослужение, специально созданное для полешуков, с учетом того, что их в церкви долго не удержишь. Небольшая часовенка, могущая вместить не более чем шестую часть тельшинцев, была наполовину пустой, и только когда начиналось причастие, в ней становилось тесно — каждому хотелось поскорее взять причастие. И тут уже без конфликтов никогда не обходилось.

— Что ты мне на ноги влез? — злобно глядел Трахим Буч на Рыгора Качана. — Прется как свинья! — все еще злясь, говорил Буч.

Качан смотрел на Буча, словно раздумывая, что ответить ему на это. Вспомнив, что они идут к причастию и не должны иметь гнев в сердце своем, он укоризненно качал головой, и в голосе его слышалось сокрушение:

— Солодушник ты, чтоб ты захлебнулся! Идешь к святому причастию, а лаешься, как собака, будто ты не в церкви, а в корчме у Абрама!

Напоминание о христианском смирении, сделанное Качаном, производило свое действие. Буч ничего не отвечал и тупо глядел перед собой. А там, возле батюшки о чашею, также волновался народ.

— Чего ты пхаешься? — оглядывается на соседа полешук.

— А сам ты куда прешься? — отвечает сосед по прозвищу Швайка и занимает место впереди, а тот, кто сделал ему замечание, злой, становится за ним: спорить уже некогда, Швайка стоит с разинутым ртом.

Отец Модест ложечкой черпает из чаши.

Назад Дальше