А тем временем Ядвися, крадучись, с другого хода, пробиралась в квартиру учителя, чтобы тайком вынуть из книги бумажку, на которой она написала вчера: "Милый-дурень", — чего Лобанович не заметил,
XXX
Заперев дверь кухни со двора, Лобанович быстро побежал в свою квартиру другим ходом — через классную комнату. Тихонько ступая, подошел он к двери и только прикоснулся к ней рукой, как в то же мгновение панна Ядвися пулей метнулась в кухню, чтобы выскочить во двор. Но дверь не открывалась. Оглянулась — на пороге стоял учитель.
Ах, попалась пташка, стой,
Не уйдешь из сети!
Не расстанемся с тобой
Ни за что на свете! —
спокойно декламировал Лобанович, не сводя с Ядвиси глаз, любуясь ею, радостно улыбаясь.
Она и в самом деле выглядела как пойманная пташка. Удивление, испуг, какая-то виноватая улыбка мелькнули на ее лице. Круглые темные глаза смотрели то на дверь, то на учителя. Одна рука ее была сжата, — верно, там была та записочка с двумя словами.
— Зачем вы заперли эту дверь? — с невинным видом спросила она.
— Для того чтобы те самые ножки, которые пришли сюда через школу, не вышли через кухню.
Лобанович подошел к ней совсем близко. Она беспокойно задвигалась.
— Пустите меня!
— Вы моя гостья и пленница. Ни одному охотнику на свете не случалось поймать такую славную дикую козочку, как мне сегодня. Дайте же мне хоть наглядеться на нее!
— Ну, в следующий раз вы не поймаете меня.
— А зачем мне ловить, если я уже поймал?
Она вдруг бросилась ему под руку, чтобы убежать. Но он крепко схватил ее под мышки и не пускал.
— Что вы делаете? — гневно проговорила она. — Не смейте прикасаться ко мне!..
— Вы же сами бросились мне на руки, — сказал учитель и почувствовал, как взбунтовалась в нем кровь.
Он держал ее теперь только за руку. Она снова стала вырываться. Темно-русые волосы рассыпались по ее плечам пышными, волнистыми прядями.
— Нет, милая пленница, ничего не выйдет, не пущу!
С распущенными волосами, с пылающими щечками, она была необычайно красива, и учитель не мог оторвать от нее глаз.
— Ну, послушайте, — просительным тоном проговорила она, — я никак не ожидала, что вы будете меня мучить!
— А вы меня не мучите? — спросил он и глянул ей в глаза. — Выкуп дайте, тогда я отпущу вас.
— Мне нечем платить, — сказала она, одной рукой стараясь поправить свои волосы.
Учитель нарочно снова разбросал их.
— Ах, отстаньте вы!
— Нет, не отстану. Если бы вы знали, какая вы красивая с распущенными волосами, вы всегда ходили бы так.
— У моей мамы тоже были роскошные волосы, но доля ее была несчастливая, — печально проговорила она.
Лобановичу стало жалко ее. Он выпустил ее руку и заглянул ей в глаза.
— Бедная вы, милая, хорошая, славная Ядвисечка!
— У-у, все вы такие ироды, тираны! — с какой-то ненавистью проговорила она.
Лобанович хотел ответить, что она ошибается, но не успел. Девушка внезапно обхватила руками его щеки и, приблизив к себе его голову, поцеловала, а затем с силой оттолкнула его и бросилась за дверь. А он, словно опаленный молнией, стоял несколько мгновений неподвижно. Потом, как дикий зверь, бросился догонять ее. Она же стояла на пороге, держась за щеколду, и была совершенно спокойна.
— Если вы осмелитесь поцеловать меня, клянусь памятью матери, я брошусь под поезд! — И ее темные, глубокие глаза блеснули искрами гнева.
— Милая, родная Ядвисечка! Нет, нет, не буду… А погулять мы пойдем?
— Дурень! — проговорила она.
Потом вскинула на него свои добрые, чистые глаза, улыбнулась и исчезла за дверью, держа в руке узенькую бумажку.
Лобанович возвратился в комнату. Его руки и ноги дрожали. Он присел возле стола на край дивана и сидел, не думая ни о чем. Затем встал, шатаясь пошел в кухню, выпил воды. Внутри у него все кипело от счастья и радости.
"Что за девчина! Что за характер! — несколько раз повторил счастливый учитель. — Она любит меня!.. Разве же "можно не любить ее, эту лучшую, прекраснейшую сказку Полесья! Ядвисечка! Милая! Любая!"
Два старших ученика, которые готовились к экзамену, вошли и сказали учителю, что все ямки выкопаны.
— Соберитесь в классе, я вам скажу несколько слов и отпущу домой.
Веселый, дружный шум ворвался в школу, звонкие, счастливые детские голоса наполнили весь дом.
Учитель вошел в класс, похвалил детей за работу и сказал им:
— Завтра уже не приносите с собой книг. Возьмите несколько лопат, — он назначил старших учеников, — и соберитесь здесь. Пойдем в лес, выкопаем деревца и посадим их в ямки, которые вы сегодня приготовили. А теперь идите домой.
Учитель не выходил никуда весь вечер. Неожиданный случай о "пленницей", поцелуй панны Ядвиси наполнили его счастьем, и ему казалось, что этого счастья хватит надолго. Он без конца вспоминал и снова переживал все подробности последней встречи с Ядвисей. Почему она сказала, что бросится под поезд, если он посмеет поцеловать ее, и даже поклялась памятью матери? Почему обругала его, а потом как бы раскаялась в этом и одарила его такой доброй улыбкой, будто просила простить ее? Он ходил по комнате и все думал о ней. И чем больше думал, тем сильнее хотелось ему снова увидеть свою милую Ядвиську, услышать ее голос, заглянуть ей в глаза, чтобы прочитать в них, что происходит в ее душе. Он часто посматривал в окна, надеясь увидеть ее. Ее имя звучало у него в ушах необычайной музыкой и приобрело для него какой-то особый смысл.
На следующий день Лобанович проснулся позже обычного, так как ночью долго не мог уснуть, проснулся с мыслью о своем счастье, о Ядвисе. Он встал, когда уже в школе слышались детские голоса. Вспомнил, что сегодня суббота перед вербным воскресеньем и что в этот день он заканчивает свою работу в школе, — ведь после пасхи придут заниматься всего три ученика, которым нужно подготовиться к экзаменам.
С веселым шумом шли дети в лес со своим учителем, сбившись вокруг него тесной стайкой.
День был ясный, теплый. Даже на тельшинской улице подсохла грязь. Крестьяне с сохами и севалками, с мешками, наполненными овсом, выезжали в поле. С жалобными криками сновали над залитыми водой болотами чибисы, словно они потеряли что-то очень дорогое и теперь искали и никак не находили. В тихих заводях и лужах тянули свою однотонную, печальную песню зеленые лягушки, а дальше, в болотах, среди леса перекликались бугаи [Бугай — болотная птица, выпь], бухая как в пустые кадушки. Эти глухие звуки далеко вокруг будили леса, придавая общему настроению Полесья какой-то особенный тон. Степенные, важные аисты с необычайной серьезностью шествовали по краям болот либо взлетали на высокие старые сосны и обновляли свои запущенные за зиму палаты. Кое-где на краю леса уже распускались молодые листочки березок. Желтые пушистые сережки свисали с веточек ивняка, купаясь в лучах солнца и приманивая пчел и шмелей. Зеленые цветочки пробились на свет сквозь сухую, выцветшую листву, и чарующий аромат разливала в воздухе молодая черемуха. Одни только могучие дубы, обогащенные опытом своей долгой жизни, не очень торопились раскрывать свои почки и выпускать из них свежую, молодую листву: ведь дуб мудрое дерево и не идет на приманки неверной вначале весны.
Учитель остановился с учениками на сухом место в лесу и провел с ними беседу о том, что они видели перед собой, и о значении того дела, ради которого они пришли сюда. Дети рассылались по лесу и огласили его своими криками и щебетом. Лобанович долго искал молодую грушку. Он хотел найти красивенькую грушу и посадить ее на память о своей любимой.
Найдя молодое, крепенькое и стройное деревце, он долго и бережно возился возле него, пока оно не было выкопано вместе с землей. Сам нес его домой, посадил в уголке школьного двора, где больше всего светило солнце, и дважды в тот день поливал водой. Затем огородил эту грушу высокими кольями, чтобы ее не потоптала и не поломала скотина.
Для каждого дерева выделил он учеников, поручив им уход за саженцами.
— Ну, а теперь, детки, идите обедать. После обеда принесите и сдайте свои книги, — ведь после пасхи вы рассыплетесь по лесам и полям. А кто захочет ходить в школу и после пасхи, тот потом и получит книги.
Приняв после обеда книги от учеников и отпустив их на праздники, Лобанович почувствовал, что ему стало чего-то жаль, хотя, правду сказать, немного надоела за зиму школьная работа по восемь и по десять часов в день.
Выйдя во двор, он обошел посаженные деревья, возле некоторых из них задерживался подольше. Он часто посматривал на двор пана подловчего. Очень хотелось увидеть Ядвисю и показать ей эту славную грушу, которую посадил он в память о ней. Но Ядвися долго не показывалась во дворе. Он подкарауливал ее около часа. И когда заметил, окликнул и попросил ее подойти.
Она подбежала к нему, радостная, веселая.
— Я хочу показать вам грушу.
— А вы не будете ловить меня? — с милой, лукавой улыбкой спросила она.
Он помог ей перелезть через забор и повел к груше.
— Эту грушу я посадил на память о вас.
Она долго разглядывала ее, потом засмеялась и сказала:
— Я вырву ее и выброшу.
— Почему?
— Потому что она такая же колючая и дикая, как я.
— Пойдем гулять сегодня? — спросил он.
— А вы помните, что я вам вчера на это сказала?
— Сделайте то же самое, что вы сделали вчера, и тогда скажите мне хоть десять раз то, что сказали один раз.
Она строго посмотрела на него.
— Больше никогда! Слышите? Ни-ког-да!
XXXI
Вербное воскресенье и благовещенье в этом году пришлись на один день. На праздник должен был приехать из Малевич отец Модест с дьячком Тишкевичем; ведь в этот день тельшинцы, по старому обычаю, несли свои грехи попу, после чего становились как бы святые. Правда, в Тельшине было много таких полешуков, как, например, дед Микита, которым святость никак не шла и которые, вместо того чтобы избавиться от старых грехов, сдать их попу, умудрялись наделать немало новых.
Обычно отец Модест приезжал накануне праздника под вечер. Вот и сегодня приехал он довольно рано, когда солнце не успело еще спрятаться за дубом, что высится неподалеку от разъезда. Спустя полчаса из часовенки, стоявшей в зарослях угрюмого и темного кладбища, донесся глухой звон, словно колотили в старый, треснувший чугун. Все же звон этот, такой резкий и необычный для Тельшина, производил сильное впечатление. И каждый, кто слыхал его, так или иначе откликался на этот звон.
— Что это? — спрашивал кто-нибудь из тельшинцев. — Звонят, что ли?
— Должно быть, звонят.
И после этого начинались те или иные рассуждения:
— Уже, должно быть, поп приехал: что-то забомкали.
— Исповедоваться будем?
— Должно быть, так.
Но полешуки не очень торопились в церковь. Ведь они народ заботливый и рассудительный. Одному заманчивее улыбалась охота, другой напал на местечко, где щуки еще не перестали нерестовать.
Тельшинский колокол, как видно, хорошо знал обычаи своих прихожан и не торопился кончать свой призыв. Только через час, когда на паперти скоплялось уже довольно много полешуков и полешучек, а со двора Михалки Кугая показывались отец Модест, который шел еще ровно, и дьячок Тишкевич, который все же нес в себе меньше "благодати", а посему уже немного загребал ногами, — только тогда колокол начинал расходиться вовсю, прихватив себе в помощь своих меньших, тонкоголосых братьев.
Часовенка отпиралась. Возле двери обычно стояло несколько молодиц с детьми на руках. Они не смели сами войти в часовенку, потому что были еще "нечистые". У каждой молодицы был свой срок: кому нужно было "вводиться" во храм около семухи, кому — около Петра, кому — на коляды, а кое-кому еще и вовсе не настал срок "введения". Но в Тельшине это не имело значения. Отец Модест выстраивал молодиц по обе стороны двери, брал свой требник и читал молитвы, а дьячок Тишкевич пел, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Но это не мешало ему надзирать и за "благочинием" в часовне: ведь молодицы, бывали такие случаи, порой толкали друг друга либо слишком выпирали вперед.
— "Елицы во Христе…" — пел Тишкевич.
И тут он замечал, что какая-нибудь молодица нарушала порядок. Тогда он прекращал пение и назидательно говорил молодице:
— Куда ты прешься? Стой спокойно.
И затем продолжал:
— "Крести-и-ите-ся-а-а!"
Но тут снова кто-нибудь начинал вести себя не так, как подобает в церкви.
— Слышите, что я вам говорю? — уже довольно строго спрашивал молодиц Тишкевич и хмурил брови.
Восстановив порядок, он продолжал петь:
— "Во Христа облекостеся!"
Увидев новый непорядок, Тишкевич решительно прерывал пение и еще более сердито говорил:
— Тьфу! Что это за противная баба! Говори ей или не говори — хоть кол на голове теши.
И, не спуская с молодиц своего грозного взгляда еще несколько минут, Тишкевич кончал петь:
— "Алли-лу-у-ия!.. "
Отец Модест ничем не проявлял своего "я" и давал Тишкевичу полную возможность поучать "паству" — ведь они жили очень дружно. И ни для кого не было ни новостью и ни редкостью, когда они дома, в Малевичах, шли рядом, поддерживая друг друга, ибо очень часто страдали неустойчивостью ног. Шествуя дружной парой, останавливались иногда посреди улицы и проводили короткое совещание: куда зайти? Они поднимали головы, полагаясь в решении этого вопроса главным образом на свои глаза. И если перед глазами стояла школа, они направлялись туда. Взойдя на крыльцо школы, снова останавливались, и здесь временами происходил между ними небольшой спор: как истинные христиане, они уступали первое место друг другу. А исходя из того, что перед богом все равны, они входили разом, одновременно. Отец Модест первым садился на стул и говорил Тишкевичу:
— Садись, дьяче, школа церковная и стулья церковные.
Затем, расстегнув рясу, он вытаскивал из-за пазухи бутылку, сам тянул и давал потянуть дьячку. Учительница не знала, как держать себя с гостями. Но гости были нетребовательные, угощались своей водкой и закусывали своими языками. Немного отдохнув, они пели "Христос воскресе" и спокойно уходили.
"Введя" молодиц и немного подержав на руках их детей, отец Модест приступал к исповеди. Полешуки, свалив с себя эту заботу, тотчас же выходили из часовни и шли домой. На следующий день утром также шла исповедь, а потом уже служилась обедница — богослужение, специально созданное для полешуков, с учетом того, что их в церкви долго не удержишь. Небольшая часовенка, могущая вместить не более чем шестую часть тельшинцев, была наполовину пустой, и только когда начиналось причастие, в ней становилось тесно — каждому хотелось поскорее взять причастие. И тут уже без конфликтов никогда не обходилось.
— Что ты мне на ноги влез? — злобно глядел Трахим Буч на Рыгора Качана. — Прется как свинья! — все еще злясь, говорил Буч.
Качан смотрел на Буча, словно раздумывая, что ответить ему на это. Вспомнив, что они идут к причастию и не должны иметь гнев в сердце своем, он укоризненно качал головой, и в голосе его слышалось сокрушение:
— Солодушник ты, чтоб ты захлебнулся! Идешь к святому причастию, а лаешься, как собака, будто ты не в церкви, а в корчме у Абрама!
Напоминание о христианском смирении, сделанное Качаном, производило свое действие. Буч ничего не отвечал и тупо глядел перед собой. А там, возле батюшки о чашею, также волновался народ.
— Чего ты пхаешься? — оглядывается на соседа полешук.
— А сам ты куда прешься? — отвечает сосед по прозвищу Швайка и занимает место впереди, а тот, кто сделал ему замечание, злой, становится за ним: спорить уже некогда, Швайка стоит с разинутым ртом.
Отец Модест ложечкой черпает из чаши.