Точка опоры - Афанасий Коптелов 17 стр.


«Ничего себе предупрежденьице! — отметила Надежда. — И Володя, как видно, сразу сделал вывод: предпочел Мюнхен».

Читать дальше помешала Анна Ильинична. Она пришла пораньше, чтобы поговорить с Надеждой наедине. Но не успела — вошел Мартов.

— Извините, — слегка шаркнул ногой. — Я, кажется, помешал.

— Ну что вы? — Надежда положила листки на стол. — Рада видеть…

Здороваясь, заметил листки:

— «Как чуть не потухла «Искра»?» Могу подтвердить: была такая угроза. — Закурив, взмахнул длинной нервной рукой с дымящейся сигаретой. — Правда, все происходило задолго до моего приезда. Всю эту «историю» я знаю со слов Арсеньева. Потресова, — пояснил он. — И удивляюсь выдержке Ильича. Я бы не мог вести переговоры с таким спокойствием.

— Хорошенькое спокойствие — брата довели до жестокой бессонницы! — Анна Ильинична перевела взгляд на Надежду. — Представь себе, Володя был совершенно неузнаваем. Исхудал от волнения. Даже послал телеграмму, чтобы остановили машину, на которой печаталось сообщение о готовящемся издании «Искры». Временами ему казалось: все потеряно.

— И он, и Арсеньев были готовы отказаться от дальнейших переговоров с группой «Освобождение труда», — сказал Мартов.

— С Плехановым, — уточнила Анна Ильинична, сверкнув глазами.

— Чудовищно! — покрутила головой Надежда. — Володя, ты знаешь, всегда относился к Георгию Валентиновичу с такой, я бы сказала, любовью.

— Мы все к нему так относились, — подчеркнул Мартов. — И разрыв был бы весьма чувствительным ударом по всему движению. Рухнули бы планы. Пришлось бы возвращаться ни с чем… Ну, не буду мешать.

Выхватив из кармана свежие немецкие газеты, одну подал Анне Ильиничне, с другой сел на подоконник.

— Дочитывай, Наденька, — сказала Анюта и тоже углубилась в газету.

«Я старался соблюдать осторожность, обходя «больные» пункты, — читала Надежда, — но это постоянное держание себя настороже не могло, конечно, не отражаться крайне тяжело на настроении. От времени до времени бывали и маленькие «трения» в виде пылких реплик Г. В. на всякое замечаньице… Г. В. проявлял всегда абсолютную нетерпимость, неспособность и нежелание вникать в чужие аргументы и притом неискренность, именно неискренность… Г. В. надулся и озлобился… сидел молча, чернее тучи».

Что же так озлобило высокомерного Плеханова? Надежда перевертывала страницу за страницей, возвращалась к отдельным строчкам, и перед ней возникали — одна за другой — картины взволнованных переговоров, затянувшихся чуть ли не на целую неделю. Плеханов ждал, что его с поклоном попросят в о л о д е т ь журналом и газетой, властвовать неограниченно. Все остальные будут при нем в роли мальчиков на побегушках. Он будет заказывать статьи и править их по своему усмотрению. Но к нему приехали не на поклон, заговорили о совместной работе, о полном равенстве, о соредакторстве шести человек. Плеханов сначала закапризничал: он, дескать, предпочтет остаться просто сотрудником, потом припугнул, что он не будет сидеть сложа руки и вступит в какое-либо иное предприятие.

«Мою «влюбленность» в Плеханова, — продолжала читать Надежда, — тоже как рукой сняло, и мне было обидно и горько до невероятной степени. Никогда, никогда в моей жизни я не относился ни к одному человеку с таким искренним уважением и почтением, veneration[10], ни перед кем я не держал себя с таким «смирением» — и никогда не испытывал такого грубого «пинка». А на деле вышло именно так, что мы получили пинок: нас припугнули, как детей, припугнули тем, что взрослые нас покинут и оставят одних, и, когда мы струсили (какой позор!), нас с невероятной бесцеремонностью отодвинули».

Во время одной из встреч Вера Засулич в угоду надменности Плеханова раболепно предложила: «Ну, пускай у Георгия Валентиновича будет два голоса». Тот преобразился, принялся распределять отделы и статьи: то — одному, это — другому. И тоном редактора, не допускающего возражений. И опять пришлось расстаться до утра. Плеханов вышел из комнаты, скрестив руки на груди. Аксельрод горько качал косматой головой. Вера Ивановна курила сигарету за сигаретой и в отчаянии ломала стиснутые пальцы. Потресов совершенно серьезно опасался, как бы она в атмосфере такой нравственной бани не покончила с собой… Но она побежала уговаривать своего кумира…

— Ну и как же теперь? — спросила Надежда Константиновна Мартова, перевертывая последний листок.

— Полностью шестерка еще не собиралась, — ответил тот и покрутил в воздухе тонким указательным пальцем. — Потресов лечится в Швейцарии. Плеханов шлет письменные замечания. Вера — милый человек, но, прямо скажу, не журналистка: ей недостает оперативности. Работаем мы вдвоем. Вы скоро убедитесь в этом.

Вернулся Владимир Ильич. Анна Ильинична встала, возвратила Мартову газету, невестку поцеловала в висок:

— Приходи ко мне в пансион. — Назвала адрес. — Тут недалеко. Ладно? Володя, — кивнула брату, — надеюсь, найдет время проводить тебя. Уж там-то мы с тобой наговоримся.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

— Слепов, на выход! На допрос.

— Господи!.. Да когда же это кончится? — Феофил Алексеевич, невысокий, курносый, с проплешиной на круглой, как арбуз, голове, истово перекрестился. — Спаси и помилуй…

В коридоре спросил надзирателя:

— Скажи, почтенный, опять к самому Зубатову? Ради бога…

— Не могу знать… Давненько сидишь. Может, к жандармам уже твое дело пошло. От них спуску не жди.

— Да говорил же я: невиноватый. Видит бог, никакой вины за мной нет.

— Виноват, не виноват — про то начальство знат. Зубатов наскрозь видит… Да что я с тобой?.. — сам себя упрекнул надзиратель и прикрикнул: — Разговоры!.. Не положено.

Слепова привели в «предбанник» — в комнату Евстратия Медникова, ближайшего подручного начальника Московской охранки. Тот доложил «самому»; посторонившись, пропустил арестанта, мотнул головой: «Что-то долгонько с ним Сергей Васильевич?.. Почитай, целый месяц…»

У Зубатова было правило: не передавать дел в жандармское управление для формального дознания до тех пор, пока не просеет всех через свое сито и сам не «побеседует» с облюбованными арестантами. А «беседы» его порой затягивались на несколько часов. И нередко он, проводив «собеседника», хлопал Евстратия по плечу: «Ну, Котик, дело сделано! Запиши себе адресок, дай ему конспиративку». Но чаще всего выскакивал из кабинета раскаленный до красноты, сыпал матерные слова: «Попался орешек! Топором не расколешь!.. В департаменте не знают, каково нам… Так-растак… Да подковы и те голыми руками гнуть легче…» Евстратий останавливал начальника:

— Не гневите бога, Сергей Васильевич… Улов-то немалый… А в департаменте, сами знаете, называют нас «академией сыска». На всю матушку Россию!..

— Заслуженно, Евстратушка! — Зубатов на секунду прикладывал платок к разгоряченному лбу и, успокаиваясь, возвращался в кабинет. А Евстратий Павлович спешил распорядиться, чтобы начальнику поскорее принесли стакан крепкого чая.

Пятый раз Слепов перешагнул порог зубатовского кабинета, в душе перекрестился: «Дай-то бог, чтобы все по-хорошему…»

Когда первый раз его ввели сюда, Зубатов глянул сурово:

— Кто такой?

— Слесарь, ваше… ваше степенство.

— Фамилию спрашиваю. — У Сергея Васильевича новые ботинки невыносимо жали ноги, и он с утра был так раздражен, что сдержаться не мог. — Имя, отчество? Подпольная кличка?.. Что там мямлишь? Язык проглотил, что ли?

— Нет у меня, ваше степенство, никакой клички. Как на духу перед вами… Слепов я… С завода братьев Бромлей.

— Ах, Слепов! Своей собственной персоной! Так, так. — Зубатов откинулся на спинку кресла, потер каблуком о каблук, приосвобождая ноги. — Давненько поджидаем тебя, Слепов.

— Чегой-то я не пойму… Вроде бы мы…

— Я тебя знаю. И твоих дружков по преступному сговору тоже знаю. У вас там на заводе Бромлеев революционная, как вы ее называете, пропаганда пустила глубокие корни. Но мы их вырвем. — Зубатов погрозил пальцем и кинжальным взглядом резанул по глазам. — Сознавайся, Слепов. Предупреждаю: только чистосердечное раскаяние облегчит твою участь.

— Да мне… Да я…

— Запираться будешь — в Сибирь закатаем. — Зубатов опять потер каблуком о каблук. — В Туруханск лет на пять. Или — в Якутку. Слыхал про такие погреба?

— Бог миловал… — Слепов прижал руки к груди. — Нисколечко не виноват я. Поверьте честному слову.

— Мы верим фактам о преступных замыслах. — Зубатов распахнул на столе папку, взял пачку листовок с лиловыми строчками. — Вот улики. Вещественное доказательство для суда. — Потряс листовками. — Вы задумали праздновать Первое мая. И по басурманскому календарю. Дескать, вместе с про-ле-та-ри-я-ми Европы. Бредили красными флагами. Замышляли против царя-батюшки!

Конопатое лицо Слепова покрылось испариной, и он, погладив горло, сдавленно выкрикнул:

— Подбросили… Верьте слову… Вот, — Слепов размашисто перекрестился, — вот вам крест. Подбросили изверги рода человеческого… И не мне одному…

— Знаю. Действовали скопом. А за это прибавят годика три. — Зубатов снова откинулся на высокую резную спинку кресла, самодовольно покрутил аккуратный усик. — Скажи, Слепов, почему у других мастеровых в инструментальных ящиках нашли по одному листку, а у тебя — вот! — целая пачка. Почему? Опять мямлишь. Нечем оправдываться. Понятно: не успел подбросить в другие ящики. Поймали с поличным. Теперь у тебя единственный путь для спасения — рассказать все, как на исповеди у священника.

— Да я бы, ваше степенство… Сто бы раз… Только невиноватый. И в мыслях не было. Я не какой-нибудь… Я истинно русский человек. Завсегда по воскресеньям к обедне… Кажинный божий праздник… И ноне к причастию… Хоть у отца Христофора спросите.

— Спросим, Слепов, всех, кто знает тебя. — Зубатов нажал звонок, встал, разминая ноги, и Медникову, показавшемуся в дверях, процедил сквозь зубы: — Посадить на хлеб и холодную воду. Пусть поразмыслит. Авось поумнеет. Ведь сообщники-то его уже сознались. А улики у нас в руках.

…Вызвали через три дня.

Зубатов прохаживался по кабинету. Оглядывая ссутулившегося арестанта, медленно опустился в кресло, теплыми глазами указал на стул:

— Ну-с, Феофил Алексеевич, вы поразмыслили? Да вы садитесь. В ногах, говорят, правды нет. Не так ли? Садитесь, садитесь. Я надеюсь, сегодня мы побеседуем по душам. — Пододвинул раскрытую коробку с папиросами. — Пожалуйста! Ах, вы не балуетесь табачком? А водочкой, позвольте спросить?

— По малости. Ежели когда престольный праздник али день ангела…

— Похвально! Я вижу, у вас характер положительный.

Слепов изумленно смотрел на спокойное лицо Сергея Васильевича, на его выпуклый светлый лоб, будто видел перед собой совсем другого человека. Тем временем Зубатов, выпустив струю дыма в сторону, облокотился на стол, глянул в глаза:

— Так как же, Феофил Алексеевич? Вы готовы дать чистосердечные показания?

— Показание у меня одно: подбросили, стервы. — Слепов помял светленькую бородку. — Покамест в нужник ходил…

— Стервы, говорите? А ваши то-ва-ри-щи величают их героями.

— Да какое же тут геройство? Против царя-батюшки, помазанника божия… Одно слово — смутьяны! Не знался с ними и знаться не хочу.

— Выходит — есть они на заводе? Кто же? Не припомните ли?

— Да ведь как сказать… — замялся Слепов. — Без паршивой овцы, говорят, ни одно стадо не обходится.

— Вот вы ругаете их: «стервы», «паршивые овцы». Допустим, что мы вам поверили. А скажите, когда у вас замышляется стачка? И как вы относитесь к забастовщикам?

— Провались они пропадом!

— Это почему же? Другие говорят: стачка мастеровым на пользу. Что-то я не пойму.

— Нерадивым, может, и на пользу. А я — трудовик. У меня, ваше степенство, руки-то — вот они! — в мозолях. И я на мозоли не жалуюсь: они — моя гордость мастерового. Слесарь завсегда зарабатывает справно, кладет в карман верные деньги. А забастовка вроде карточной игры: чем она кончится — никто не скажет. Покамест бастуешь — в карманах-то ветер гуляет. Одна пустота. А прибавят ли хозяева — это бабушка надвое сказала. Можно ведь и проиграться.

— Бабушка умная! — Зубатов, улыбнувшись, кинул цепкий взгляд в маленькие глаза арестованного. — Но если забастовщики взяли верх над противниками карточной игры, тогда как? Можно решить дело подобру?

— Ежели с божьей помощью…

Зубатов провел ладонью по лбу: «Кажется, не прикидывается. А Евстратушка еще поразузнает о нем». Звонком вызвал Медникова и распорядился:

— Стакан чаю господину Слепову. — Вставая, спросил через стол: — Желаете покрепче? — И снова — к Медникову: — Да, конечно, покрепче. И с печеньем фабрики Эйнем.

У Слепова от неожиданности задрожала нижняя губа, и и он смог ответить только после некоторого промедления:

— Бла… Благодарствую.

Зубатов взял со стола тощую папку — «дело» обвиняемого — и, поскрипывая подошвами ботинок, отнес в сейф. Погремел ключом на короткой цепочке. Оглянулся на арестанта, припавшего к стакану чая. На крепких зубах оголодавшего человека хрустело самое лучшее печенье. Сер гей Васильевич покрутил в руке ключ и заговорил мягко:

— Вы уж извините нас, Феофил Алексеевич, что мы устроили вам нечто вроде великого поста, но, поверьте, только в интересах дела. — Зубатов опустил ключ в карман и, возвращаясь к столу, напомнил: — Вот вы сказали: «с божьей помощью», добрые слова приятно было слышать, но не надо забывать и о его наместнике на земле. Много благого творится на Руси с его помощью. И с нашей, — подчеркнул он. — Мы — верные слуги государя. У вас будет время подумать об этом до следующей встречи.

…И вот четвертая встреча.

Слепов сидит у того же стола. Но теперь перед ним уже не стакан чая — тарелка борща, принесенного из соседнего филипповского ресторана, знаменитого на всю Москву. Аппетитный пар приятно щекочет ноздри. Медников приносит салфетку, помогает заправить за воротник, рядом с тарелкой кладет увесистую серебряную ложку.

Феофил Алексеевич хлебает наваристый борщ, чмокает толстыми губами. Зубатов сидит против него и равномерным движением указательного пальца как бы вдалбливает издалека в его круглую голову каждое слово:

— Вы будете запросто приходить ко мне во всякое время, когда потребуется наша помощь.

— Сюда?! — Слепов положил ложку, провел пальцем по губам. — К вам в охранку?!

— Ну-ну, Феофил Алексеевич! Как вы неуважительно. Не в охранку, а в Охрану. Привыкайте.

— Но меня могут увидеть… Шпиеном посчитают.

— Шпи-е-ном, — скривил губы Зубатов. — Этак, чего доброго, вы и меня назовете шпионом. А я поставлен охранять престол государя. Он для всех нас как отец в большой семье. Доводилось вам видать такие семьи, где все от мала до велика чтут старшего — родителя или деда, слушаются во всем. Так ведь в крестьянской жизни?

— Этак у меня самого на памяти…

— Вот и я об этом же толкую вам. Царь — отец империи, батюшка для всех нас. От него и порядок. А если без отца… Сыновья того и гляди из-за пустяков передерутся, снохи одна другой в волосы вцепятся, и пойдет потасовка! Водой не разольешь. Так?

— Да уж это как пить дать! Пойдет. В деревне бывало…

— А чтобы этого не случилось, надо бороться с ослушниками. Верно я говорю?

— Так-то оно так. Я сам — за царя-батюшку.

— Вот и выходит, что мы с вами — единомышленники.

— Доносить на кого-то… Это мне поперек сердца.

— Да не доносить. Поймите меня — советоваться. Я сам когда-то был молод, увлекался, читал запрещенные книжки, бегал в тайные кружки, пока господь бог не вразумил. И сейчас я, можно сказать, демократ, только не разделяющий революционного метода борьбы.

Борщ остывал, и Слепов снова взялся за ложку. А Зубатов продолжал:

— У нас одна забота — мир и благоденствие, согласие между трудом и капиталом. Я понимаю: вам, мастеровым, нужны, даже необходимы свои организации. Но почему непременно тайные? Можно ведь открыто, чтобы все было по закону, мирно, спокойно.

— Неужто будет так?

— Обязательно будет.

— Чтой-то мне неявственно.

— Все просто: и хозяева, и рабочие — все дети государя. Вас, мастеровых, — миллионы, и у царя-батюшки первая забота — о вас.

Назад Дальше