— Он у вас такой энергичный, такой любезный, — сказала пани Модрачкова.
Гостью пригласили к завтраку. Пока пили кофе, хозяин, управляясь с кнедликами, напоминавшими Надежде клецки, рассказывал по-немецки:
— Я работаю в типографии кооперативного издательства. Как-то осенью, кажется, в сентябре… Ну да, к тому времени созрели сливы…
— И герру Ритмейеру очень понравились кнедлики со сливами, — вспомнила пани Модрачкова. — Жаль, что вас не можем так угостить. Обязательно приезжайте осенью.
— Не перебивай, пожалуйста, — попросил Франтишек, — иначе я опоздаю на работу. А вы тут успеете наговориться. — Повернулся к гостье. — Я думаю, вы, фрау Ритмейер, останетесь у нас на день? Удобный поезд, насколько я помню, отходит около полуночи. Вы отдохнете с дороги.
— Спасибо. Я, пожалуй, не прочь…
— Хорошо. Мы еще успеем поговорить после моей работы. А теперь доскажу коротко. Так вот: работаю я в типографии. И однажды перед обедом вызывает меня к себе пан главный редактор газеты «Право лиду» Антонин Немец. Захожу в кабинет. У него сидит молодой, но уже лысый человек с рыжей бородкой. Он? — спросил у гостьи. — Вижу по вашим глазам… Пан редактор представил нас друг другу и сказал: этот человек — за рабочих. Против русского царя. Я как бы с родным человеком встретился, — мы же против Франца-Иосифа, этой старой перечницы. Они — с одного куста горькая ягода. Пан редактор говорит: надо помогать нашему другу. Социал-демократу. Я ответил: сделаю все, что могу. Пошли мы с Ритмейером в кафе, там же возле издательства, заказали по кружке пива и какую-то дешевую еду. Тут и договорились обо всем. Он стал присылать мне письма в двух конвертах. Я распечатывал, большой конверт бросал, а меньший опускал в почтовый ящик. Внизу был мой обратный адрес.
— Да, да, — подтвердила Надежда, — я получала. В городе Уфе. Там я отбывала ссылку.
— У-фа. Возможно, были и туда письма. Я русского не знаю — в адреса не вчитывался. Так же и книги пересылал. А когда приходили письма ко мне, я их перекладывал в другой конверт и писал адрес. И не прямо Георгу Ритмейеру, а через какого-то Карла Лемана. У меня хранятся квитанции. Деньги на марки он мне присылал… Вот и вся моя работа… А сейчас мне пора…
Пани Модрачкова проводила мужа до дверей; вернувшись к столу, стала рассказывать дальше:
— Мы тогда жили в другом месте. Квартира была очень маленькая, да и тюфяка не нашлось, чтобы оставить герра Ритмейера у себя ночевать. Но кнедликами со сливами я его угостила. Никогда, говорит, не едал таких!.. А теперь и для гостя место найдется.
— Муж писал: переехал вместе с хозяевами на другую квартиру.
— Переехал! На бумаге! — усмехнулась пани Модрачкова. — А сам даже не наведался сюда.
— Он всегда очень занят.
— Мой тоже…
Пани Модрачкова стала собирать посуду со стола. Надежда помогла унести ее в кухоньку. Там хозяйка мыла посуду, гостья вытирала полотенцем.
— Вы любите вязанье? — спросила пани Модрачкова. — Я очень люблю. Сейчас покажу прошивки к наволочкам. Вязать очень просто, могу в одну минуту выучить. У меня даже дочурка вяжет. Вон она просыпается. Умоется, попьет кофе, и мы… Хотя вам после дороги необходимо отдохнуть… Нет, нет, меня это никак не затрудняет. А у вас впереди ночной путь. Обязательно усните.
Пани Модрачкова сменила постельное белье, и Надежда улеглась в удобную кровать.
«А ловко Володя жандармов одурачил! — улыбнулась с закрытыми глазами. — Петербургские гончие думают, что Ульянов поселился в Праге, а он… Ищи ветра в поле!.. И Франтишек, к счастью, переехал в другой район».
Успокоившись, она заснула.
И проспала около трех часов.
Проснувшись, Надежда выглянула в окно. Посмотреть бы город. Времени для этого достаточно. И хозяйка с дочкой, вероятно, не откажутся пойти вместе. Но солнце — высоко в небе. Греет по-весеннему. В шубе да шапке, пожалуй, не пройдешь и одного квартала. Да и неловко.
До вечера разговаривала с хозяйкой, забавлялась с ее дочкой, рассматривала и расхваливала наряды. На девочке поверх белой кофточки был надет розовый лиф, зашнурованный на груди, цветастый поясок завязан бантом, белый фартучек, прикрывающий красную складчатую юбочку, оторочен кружевами. Попробовала рассказывать девочке сказки, но та не понимала многих немецких слов — получалось скучно. С разрешения матери переплела ее мягкие, как лен, косички, потом пересмотрела самодельных кукол.
Мать сказала, что прошивки на кофточке самой большой куклы связала дочка, и гостья искренне похвалила маленькую рукодельницу.
Тем временем вернулся Модрачек, принес железнодорожный билет.
— Такая любезность с вашей стороны! — поблагодарила Надежда, доставая деньги.
Модрачек долго расспрашивал о петербургских фабриках и заводах, о типографиях, о тайных собраниях и листовках, о жизни, в ссылке, а полицейской слежке.
— У нас тоже на полицию смерти нет. Ходим по улицам и оглядываемся. Ваш Николай Вторый…
— И последний, — тихо вставила Надежда.
— Я тоже так думаю, — согласился Модрачек. — И наш Франц-Иосиф будет последний. Они оба — черту родные братья! Вы послушайте: у нас не жизнь, а… — Пошевелил пальцами в воздухе, как бы нащупывая там недостающее слово.
— Мученье, — подсказала Надежда.
— Мученье каждый день. Нас, чехов, всюду унижают. Нам даже нельзя зваться чехами. Меня во всех бумагах записали Францем, а я не могу этого слышать. Тьфу! Франтишек я от рождения. И у нас, у рабочих, силы прибавляется. — Модрачек потряс сжатым кулаком. — Мы, как резвые кони, сбросим наездников под копыта. А вы своих тоже — под копыта. И скорее!
— Теперь уже недолго ждать.
— Вот и я немножко помогаю геноссе Ритмейеру.
Поздно вечером Модрачеки, уложив дочку в постель, проводили Надежду на Центральный вокзал. Махали руками, пока поезд не скрылся в темноте.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Был декабрь 1900 года. Над Лейпцигом низко висело хмурое небо. Уныло ползли серые лохматые тучи. Сыпался леденящий дождь, мелкий и нудный.
Непогодица началась еще в Мюнхене, по дороге застилала мутной пленкой окна вагона, и здесь ей нет конца. Пришлось обзавестись зонтиком.
Если и в январе будет такая же слякоть да мокроть, европейская «зима» покажется длинней сибирской.
Помнится, вот так же перед самым рождеством, только по российскому календарю, примчался в гости Глеб Кржижановский. Каждое утро ходили на прогулку, под ногами скрипел снег. От мороза, правда, горели щеки. Зато воздух был неописуемо чистый, как родниковая вода. А на Волге того лучше — морозцы умеренные и зима всегда приносила радости. Не то что здесь.
За городом дул промозглый ветер, пронизывал демисезонное пальто. Зябла шея, и Ульянов поднял воротник.
Путь не близкий. Сначала он ехал на трамвае, потом пошел по обочине дороги. Как всегда быстро и стремительно. Можно было бы в городе нанять извозчика, но дорог каждый пфенниг.
Владимир Ильич оглянулся: не тащится ли «тень»? Прошлый раз на пути в Баварию его приметил наипротивнейший тип в котелке, какими кишит Петербург. К счастью, мюнхенская квартира осталась без наблюдения. Не проследили бы здесь.
Позади пустынная дорога, и ни одна душа не знает, куда он пошел, невзирая на этот ненастный вечер. А все-таки осторожность не лишняя. Везде и во всем.
Матери послал письмо через Прагу. В двух конвертах. Там Модрачек распечатает первый конверт и опустит письмо в почтовый ящик: оно придет с пражским штампом. И в письме намеренно завел речь о зимнем спорте. Катается ли Маняша на коньках? В Праге, рассказывают, есть каток с искусственным льдом. Он сам еще не успел посмотреть на эту подделку, но не может не посочувствовать бедным пражцам!.. Пусть в департаменте полиции дотошные читатели чужих писем пометят в досье, что эмигрант Владимир Ульянов живет в Праге! Если угодно, пусть ищут там.
Справа сиротливо стояли голые липы. Давно опавшие листья догнивали на земле, похожей на черную губку, уже неспособную впитывать дождевую воду. За липами раскинулось огромное поле мертвых. Лет восемьдесят пять… Нет, уже восемьдесят семь минуло с той осенней поры, когда тут, застилая небо дымом, гремело сражение, названное историками «Битвой народов». Десятки тысяч убитых с обеих сторон! Вон братской могиле не видно конца. Она поросла травой, теперь жухлой и унылой, как мочала.
Над полем молча пролетел на юг запоздалый грач. Откуда-то забрел тощий козел. Потряхивая сивой бородой, щиплет с холма мертвую траву.
Пройдя возле скорбного поля половину пути, Владимир Ильич услышал частый стук молотков и зубил: в изголовье братской могилы каменщики в глубоком котловане закладывали фундамент памятника. В газетах писали — будет величественным, поднимется чуть ли не на сто метров: гранитные фигуры витязей будут сторожить покой погибших.
Невдалеке слева за крестьянскими полями сгрудились острые черепичные крыши деревни Пробстгайд. Там после разгрома наполеоновских полчищ отдыхали на постое русские войска, изувеченные, безногие и безрукие солдаты залечивали в лазаретах раны.
Повернув туда, Владимир Ильич пошел по неширокой мощеной Руссенштрассе, названной так в честь русских войск. Хмурые от старости кирпичные дома, похожие один на другой, разделены каменными оградами. Во дворах хрюкали свиньи, мычали коровы. Струйки молока с легким звоном ударялись о стенки подойников. Опасаться, пожалуй, некого. Но, на всякий случай, Владимир Ильич, как бы всматриваясь в номер одного из домов, краем глаза глянул в даль пустынной улицы.
Ветер утих, и на деревню спустились ленивые от дождя сумерки.
Вот и знакомые ворота. Ульянов прошел мимо длинного дома в глубину мощеного двора, тщательно обтер ноги, отряхнул зонтик и постучал в дверь. Три частых удара, два редких.
2
Ему открыл сам хозяин, высокий, длиннолицый, светловолосый, подстриженный ежиком, с тугими усами, закрученными а ля кайзер Вильгельм.
— Гутэн абэнд! — поздоровался Владимир Ильич, прикрывая за собой дверь.
— Гутэн таг, геноссе Мейер! — отозвался хозяин, называя посетителя не господином, а товарищем, как было уже принято среди немецких социал-демократов.
Еще с первой встречи Герман Рау знал, что перед ним русский революционер, но не спрашивал о его подлинном имени, разговаривал как с немцем и считал не обычным заказчиком, а гостем-единомышленником, незаурядным человеком: не кто-нибудь иной, а Клара Цеткин просила помогать ему во всем.
— Снимайте скорее ваше пальто, — сказал Рау. — Повесим сушить. А зонтик поставьте раскрытым на пол, чтобы стекла вода.
— Спасибо! Спасибо, дорогой друг! — Гость немножко картавил, говорил без особого акцента, чувствовалось — знает немецкий с детства; приложил озябшие руки к печке. — Ужасная погода!
— Перед рождеством у нас всегда такая.
— Завидовать нечему. Ну, ничего. В Пруссии бывает хуже.
— И у нас в Саксонии бывает. А в доме тепло. Грейтесь. Жена приготовит кофе.
— Я уже согрелся, — Владимир Ильич потер руки. — А кофе от нас не уйдет. Сначала — дело.
— Пожалуйста. Я тоже люблю так. А геноссе Блюм там. — Рау кивком головы указал в глубину дома. — С самого раннего утра. Только за обедом немного отдохнул.
— А когда закончите?
— Средний лист уже готов.
— Да?! Это великолепно!.. А никто не видел?
— Я умею хранить тайну. Знаю конспирацию. И рабочие не подведут.
— Хорошо! Очень хорошо! Пойдемте, покажете.
Через длинную жилую комнату они направились в ту часть дома, откуда доносился слабый запах типографской краски.
— Печатник ждет, — рассказывал Рау, идя рядом с заказчиком. — И обещает…
— К рождеству? Это будет отлично.
— Пока я не совсем уверен… Многое зависит от Блюма.
— Я думаю, он не подведет. А мы с вами, — Владимир Ильич, приостановившись, коснулся пальцами локтя типографа, — будем напоминать ему об уговоре, поторапливать. Мне очень хочется, чтобы наш с вами подарок прибыл к российским рабочим не позднее Нового года. Подарок новому веку!
— Будет, будет, — кивал головой Рау. — А царю… Как это говорят?.. — От смеха у Рау приподнялись усы, он сжал кулак и двинул торчком, как бы нанося удар под ребро. — Покрепче!
— По-русски говорят: «Под микитки!» И — ко всем чертям!
— Так и надо.
Рау нравился Ульянову, и он был доволен тем, что предпочел Мюнхену крупный саксонский город, мировой центр полиграфической промышленности и книжной торговли. Не зря говорили, что в Лейпциге русский шрифт раздобыть гораздо легче, чем в каком-либо другом уголке Германии. Вскоре все устроилось, хотя и не без некоторых осложнений. Сначала ему рекомендовали типографию газеты «Лейпцигер фольксцайтунг». Побывал там, присмотрелся: типография большая, заказ может выполнить быстро, но… Уж очень много толчется там пришлых людей. Одни с заказами, а другие… Кто их знает — откуда они? Немецкая полиция настороже. И через нее сразу все будет известно в Петербурге. Этак сам не успеешь взять газету в руки, а она уже окажется в охранном отделении. Рискованно. До крайности рискованно. Хорошо, что ему назвали эту тихую деревню, крошечную типографию надежного человека. Находка! Лучшего и не придумаешь. Только бы не выследили шпики.
Открыв дверь, Рау пропустил заказчика вперед себя в небольшую комнату, в которой возле стен едва умещались два реала с наборными кассами, стол для верстки газетных полос, немудрое редакторское бюро да простенькие тискальные станки. Если бы не печатная машина за стеклянной перегородкой, типографию можно было бы счесть за подпольную.
— Гутэн абэнд, Иосиф Соломонович! — поздоровался Владимир Ильич с единственным в этот вечерний час наборщиком, стоявшим у реала, над которым горела висячая керосиновая лампа. — Как ваши успехи?
Блюменфельд отложил в сторону верстатку с незаконченной строкой, обтер руки о серый фартук и шагнул навстречу. Владимиру Ильичу для набора «Искры» его рекомендовал сам Плеханов еще в Женеве, где Блюменфельд долгое время заведовал типографией и книжным складом группы «Освобождение труда», но сейчас, придерживаясь конспирации, он ответил:
— Почти все набрано, геноссе Мейер. Вон сверстанные полосы. Дело за передовой.
— Сегодня получите.
У Блюменфельда были аккуратно подстриженные курчавые волосы, каштановые усики, слегка прикрывающие уголки тонких губ. Тщательно выбритые щеки казались синими, а узковатые глаза усталыми.
— Вы, вероятно, плохо спали, Иосиф Соломонович? — Владимир Ильич придержал руку наборщика. — Уж не бессонница ли у вас?
— Пока не страдаю, геноссе Мейер.
— А вид утомленный.
— И вчера, и сегодня с утра до вечера — у реала. Набор, вы сами говорили…
— Да, да, набор не ждет. Дорог буквально каждый день. — Владимир Ильич еще раз взглянул в усталые глаза Блюменфельда. — А вы где-нибудь обедали? Только откровенно.
— А вы — сами? Небось опять…
— Не обо мне речь, — я у реала не стою. А вам приходится дышать свинцовой пылью.
— Фрау угощала меня своим кофе.
— Кофе — это мало. Вам бы надо…
— И вам…
— Зато к ужину я принес сосисок. Попросим заварить. А кофе нам уже обещан.
Той порой Рау в печатном отделении из-под груды бумаги, лежавшей в углу, достал недавно оттиснутый газетный лист и принес заказчику. Владимир Ильич, развертывая лист, приятно пахнущий типографской краской, пробежал глазами по всем четырем страницам. Знакомый формат «Форвертса», как было условлено, по три колонки на полосе. Бумага тончайшая, почти прозрачная, но достаточно плотная и, главное, эластичная — в жилетных «панцирях» не будет хрустеть. Через стеклянную перегородку беспокойно глянул в угол, откуда типограф принес этот газетный лист. Рау поспешил успокоить заказчика:
— Припрятано хорошо. Рабочие у меня — наши социал-демократы.
— Я на вас надеюсь. — Владимир Ильич слегка приподнял указательный палец. — Никто в Германии не должен видеть газету, пока она не будет распространена в России.
— У меня строго. Посторонних не бывает, — заверил Рау, уходя из типографии.
Блюменфельд взял совок, добавил угля в круглую чугунную печку, стоявшую посредине комнаты, и, погрев пальцы, вернулся к реалу. Правая рука его быстро и легко металась по клеточкам наборной кассы, будто он собирал ягоды в кошелку, ловкие пальцы левой с еле слышным стуком прижимали к верстатке литеру за литерой, пока не набиралась полная строка.