С этого и пошло, каждый следующий критик воздавал мистеру Лоугену все новые, все более громкие хвалы. За рецензиями в ежедневных газетах появились лестные эссе в более изысканных изданиях, иллюстрированные фотографиями его кукол. Потом к общему хору присоединились театральные критики, и в жертвенном огне сравнительного анализа уже обращались в дым и прах кое-какие явления современной сцены. Ведущим трагическим актерам, прежде чем выступать в роли Гамлета, предлагалось поучиться у клоунов мистера Лоугена.
Всюду разгорелись ожесточенные споры. Два знаменитых критика вступили в хитроумный словесный поединок на столь сверхученом уровне, что, говорят, под конец во всем цивилизованном мире не больше семи человек могли бы разобраться в их заключительных выпадах. Ожесточенней всего спорили о том, что сильнее повлияло на Свинтуса Лоугена — кубизм раннего Пикассо или геометрические абстракции Бранкузи. У обеих теорий имелись пылкие последователи, но под конец все сошлись на том, что решающую роль сыграл все же Пикассо.
Все эти сомнения мог бы разрешить одним только словом сам мистер Лоуген, но слово это так и не было произнесено. Лоуген вообще почти не говорил о переполохе, который сам же вызвал. Как многозначительно указывала критика, ему свойственна была «та простота, что отличает истинного художника — почти детская naivete[2] речи и жеста, проникающая в самое сердце реальности». И вся его жизнь, его прошлое оставались недоступными для пытливых биографов, огражденные той же непостижимой простотой. Или, по определению еще одного критика, «так же, как было почти у всех больших мастеров, по юным годам Лоугена трудно было предвидеть, что он скажет новое слово в искусстве. Подобно всем истинно великим, он развивался медленно и, можно даже сказать, незаметно до того самого часа, когда внезапно явился публике во всем ослепительном блеске».
Как бы то ни было, сейчас слава мистера Лоугена и вправду ослепляла, вокруг него и его кукол возникла в высших эстетических сферах целая литература. На этом создавались и рушились репутации критиков. Посвящен ли человек в тонкости последней моды, — об этом в тот год судили по осведомленности о мистере Лоугене и его куклах. Кто не умел в них разбираться, тот безнадежно отстал от века и достоин всеобщего презрения. Кто умел, того окончательно признавали знатоком по части искусства, и ему мгновенно открывался доступ в круги самых избранных артистических натур. Миру будущего, который, без сомнения, будет населен людьми иной, не столь утонченной и чувствительной породы, все это, быть может, покажется немного странным. Быть может… но лишь потому, что мир будущего забудет, какова была жизнь в 1929 году.
В то милое нашему сердцу лето от рождества Христова 1929-е можно было, глазом не моргнув, признаться, что покойный Джон Мильтон наводит на тебя скуку смертную и вообще он был просто чванный индюк и мыльный пузырь. В ту пору господа критики очень многих объявили мыльными пузырями. Самые храбрые умы современности безжалостно исследовали сияющие всеми цветами радуги репутации таких личностей, как Гете, Ибсен, Байрон, Толстой, Уитмен, Диккенс, Бальзак, — и пришли к выводу, что репутации эти — дутые. Разоблачали все и всех, стирали позолоту, ощипывали павлиньи перья… неприкосновенными оставались только сами разоблачители да мистер Свинтус Лоуген с его куклами.
В последнее время жизнь стала слишком коротка, и уже не хватало времени на многое, что люди прежде отлично успевали. Жизнь стала чересчур коротка, и уже недосуг было читать книгу, если в ней больше двухсот страниц. Что до «Войны и мира»… да, без сомнения, все, что говорят про этот роман, справедливо, но… лично я… по совести сказать, я раз попробовал, и, право, это уж чересчур… чересчур… словом, знаете ли, жизнь слишком коротка. Итак, в тот год всем было недосуг тратить время на Толстого, Уитмена, Драйзера или декана Свифта. Однако на страстное увлечение мистером Лоугеном и его кукольным цирком времени хватало.
Лучшим умам тех лет, тончайшим ценителям даже среди немногих избранных, наскучило очень многое. Они перепахали пустыри, и эрозия почвы все больше входила в моду. Им наскучила любовь и наскучила ненависть. Наскучили люди, которые трудятся, и люди праздные. Наскучили те, кто что-то создает, и те, кто не создает ничего. Им наскучил брак — и наскучило блаженное одиночество. Наскучили и целомудрие и разврат. Наскучило ездить за границу — и оставаться дома. Наскучили великие поэты всего мира, чьих великих творений они ни разу не читали. Наскучили голодные люди на улицах, и убитые, и дети, погибающие от истощения, наскучили несправедливость, жестокость, гнет всюду и везде, куда ни погляди; и наскучили справедливость, свобода, право человека на жизнь. Им наскучило жить, наскучило умирать, но… в тот год им ничуть не были скучны Свинтус Лоуген и его цирк марионеток.
В чем же Причина такого переполоха? Какой Силой порождена была великая сенсация в мире искусства? Как удачно выразился один критик, «это не просто новый талант, положивший начало еще одному „движению“, это целая новая творческая вселенная, стремительное небесное тело — и огненным круговращением своим оно, весьма вероятно, создаст собственные звездные системы». Ладно, так чем же Оно — великое Светило, с которого все и началось, — чем Оно сейчас занято?
Оно наслаждается уединением в одной из очаровательных комнат в апартаментах миссис Джек и, словно бы нимало не подозревая о смятении, какое внесло Оно в этот мир, спокойно, тихо, скромно, прозаически и деловито снимает брюки и натягивает на себя парусиновые штаны.
Одновременно с этим важным событием в других частях дома все идет своим чередом и без сучка, без задоринки близится к благополучному завершению. Створки дверей между столовой и кухонным царством непрерывно распахиваются, девушки снуют взад и вперед, занятые последними приготовлениями к пиршеству. Джейни на огромном серебряном подносе пронесла через столовую бутылки, графины, чашу со льдом и высокие, изящные бокалы. Поставила поднос на стол в гостиной, и тончайшие скорлупки — бокалы — мелодично зазвенели, весело звякнули бутылки, раздалось холодное звонкое потрескивание колотого льда.
Потом Джейни подошла к камину, отодвинула большой медный экран и опустилась на колени перед огнем. Поворошила поленья длинной медной кочергой и щипцами — взвился сноп искр, пламя ожило, затрещало, заплясало. Еще минуту девушка стояла перед ним на коленях — воплощенная женственность и грация. Отсветы огня озаряли ее розовое лицо, и миссис Джек любовалась ею, такой милой, опрятной и хорошенькой. Потом девушка поднялась и поставила экран на место.
Миссис Джек передвинула на столике в прихожей вазу с розами на длинных стеблях, мельком глянула на себя в зеркало над столиком, повернулась и весело, быстро пошла по широкому, устланному толстым ковром коридору к себе. В эту минуту из своей комнаты появился мистер Джек. Он уже переоделся к ужину. Она окинула его наметанным глазом и тотчас оценила, как хорошо сидит на нем вечерний костюм и как свободно, непринужденно муж себя в нем чувствует, словно никогда его и не снимал.
В противоположность жене мистер Джек держался спокойно, невозмутимо, как человек, всего повидавший и умудренный опытом. С первого взгляда ясно было, что он отлично умеет сам о себе позаботиться. Чувствовалось: пусть он достаточно искушен в радостях плоти, но, уж конечно, знает им меру, знает границу, за которой грозят хаос, крушение, мели и рифы. Жена уловила все это одним быстрым проницательным взглядом, ничего не упустила, хотя вид у нее при этом был простодушный, чуть ли не озадаченный, подивилась про себя, как много он знает, и немножко даже встревожилась при мысли, что он, пожалуй, знает еще больше, чем она может увидеть и вообразить.
— О, добрый вечер, — сказал он с ласковой учтивостью и легонько поцеловал ее в щеку.
На самый краткий миг ей стало противно, но тотчас она вспомнила, каким он всегда был безупречным мужем — заботливым, добрым, преданным и, что бы там ни скрывалось в непостижимой глубине его глаз, никогда ничего ей не говорил, и никто бы не мог доказать, что он что-нибудь замечал.
«Он такой славный», — подумала она и живо отозвалась на приветствие:
— Добрый вечер, дорогой. Ты уже готов, да? — И торопливо заговорила: — Пожалуйста, прислушивайся к звонкам и встречай всех, кто придет, хорошо? Мистер Лоуген переодевается в комнате для гостей — ты поможешь, если ему что-нибудь понадобится? И взгляни, готова ли Эдит. А когда станут сходиться гости, посылай женщин к ней, пускай снимают пальто у нее в комнате… нет, ты только скажи Норе, пускай она за этим присмотрит. А о мужчинах позаботься сам, хорошо, милый? Проводи их в свою комнату. Я через несколько минут вернусь. Только бы все… — В ее голосе зазвучала тревога, она быстро сняла и вновь надела кольцо. — Я так надеюсь, что все сделано как надо!
— Уж наверно, все как надо, — успокоительно сказал муж. — Разве ты не смотрела?
— Ну, с виду-то все прекрасно! — воскликнула миссис Джек. — Все даже слишком красиво. Девушки наши старались вовсю… только… — Меж бровей у нее обозначилась беспокойная морщинка. — Только ты за ними, пожалуйста, присматривай, хорошо, Фриц? Ты же знаешь, как они себя ведут, когда их предоставишь самим себе. Непременно что-нибудь пойдет наперекос. Так ты уж за ними последи, ладно, милый? И не забывай о Лоугене. Я так надеюсь… — Она замолчала, тревожно и рассеянно глядя куда-то в пустоту.
— На что надеешься? — деловито осведомился муж, и уголки его губ дрогнули в чуть заметной иронической улыбке.
— Надеюсь, он не… — с беспокойством начала она и договорила торопливо: — Он что-то такое сказал… что для его представления надо из гостиной кое-какие вещи убрать. — Она беспомощно вскинула глаза на мужа, заметила эту еле уловимую насмешливую улыбку, разом покраснела и громко расхохоталась. — О, господи! Просто не знаю, что он затевает. Он столько всего с собой натащил, что военный корабль и тот пошел бы ко дну… А все-таки, надеюсь, это сойдет благополучно. Знаешь, он ведь прямо нарасхват. Все рады случаю его посмотреть. Нет, я уверена, все будет хорошо. Как по-твоему, а?
Она посмотрела на мужа с такой забавной серьезностью, так пытливо и просительно, что он на миг сбросил маску, коротко засмеялся и, уже уходя, сказал:
— Да, наверно, все пройдет хорошо, Эстер. Я за всем присмотрю.
Миссис Джек пошла дальше по коридору и лишь на мгновенье помедлила у двери дочери. До нее донесся ясный, звонкий молодой голос — девушка бойко напевала популярную песенку:
Ты для меня — как сливки для кофе,
Ты для меня — как соль для жаркого…
Лицо матери осветилось улыбкой любви и нежности, и так, с улыбкой, она прошла дальше, в следующую дверь — к себе.
Ее комната была прелестна — очень простая, целомудренно скромная, едва ли не чересчур строгая. У одной стены по самой середине стояла узкая деревянная кровать, такая маленькая, старая, без всяких украшений, словно в средние века она служила ложем какой-нибудь монахине, да, возможно, так оно и было. Подле кровати — столик, на нем несколько книг, телефон, стакан, серебряный кувшин и в серебряной рамке — фотография девушки лет двадцати — двадцати двух: это была дочь миссис Джек Элма.
У самой двери, как войдешь, стоял огромный старый деревянный гардероб, миссис Джек вывезла его из Италии. В нем хранились все ее наряды и замечательная коллекция крохотных, точно крылышки, туфелек, все они делались на заказ, чтоб было легко и удобно ее изящным маленьким ножкам. У стены, что напротив двери, между двух высоких окон — письменный стол. Между окнами и кроватью небольшой чертежный стол: безукоризненно гладкая белая доска, а на ней в идеальном порядке разложена дюжина остро отточенных карандашей, пушистые кисти, хрусткие листы кальки, на которые нанесены были какие-то геометрические фигуры, банка клея, линейка, баночка с золотой краской. Точно над самым столом висели на стене наугольник и квадрат — в их сильных и четких линиях была какая-то особенная чистая красота.
В ногах кровати стоял шезлонг, обтянутый старым выцветшим узорчатым шелком. По стенам — несколько неприхотливых рисунков и единственная картина маслом — странный экзотический цветок. То был цветок, каких нет на земле, цветок-мечта, Эстер Джек написала его много лет назад.
У стены напротив кровати — старинный сундук, изделие некоего голландца из Пенсильвании, — весь в резьбе, ярко и причудливо раскрашенный; в нем хранились старые шелка, кружева, благородные индийские сари — Эстер Джек очень их любила и нередко надевала. И у той же стены старый комод, а на нем серебряный туалетный прибор — щетки, гребни и прочее — и квадратное зеркало.
Миссис Джек прошла по комнате, стала перед зеркалом и поглядела на себя. Сначала чуть наклонилась и долго, серьезно, с детским простодушием рассматривала свое лицо. Потом начала поворачиваться, глядя на себя то под одним, то под другим углом. Подняла руку к виску, пригладила бровь. Должно быть, она сама себе понравилась — в глазах засветилось удовольствие, даже восхищение. С откровенным тщеславием загляделась она на массивный браслет, обвивший ее руку, — это была темная древняя индийская цепь, усыпанная странными тусклыми самоцветами. Вскинув голову, Эстер оглядела старинное ожерелье у себя на шее, провела по нему кончиками пальцев. Обвела взглядом свои шелковистые руки, обнаженную спину, сияющие плечи, очертания груди, всю себя, тут пригладила, там отряхнула, почти бессознательно, ловкими движениями расправила складки простого и очень красивого платья.
Она опять подняла руку, уперлась другой в бедро и снова повернулась, завершая круг самопоклонения. Поворачивалась не спеша, восхищенно любуясь собой, и вдруг изумленно ахнула, даже вскрикнула испуганно и в тревожном порыве схватилась рукой за горло: оказалось, она не одна, подняв глаза, она встретилась взглядом с дочерью.
Молодая девушка — тоненькая, безупречно сложенная, невозмутимая и прелестная, вошла через ванную, которая соединяла их комнаты, и, захватив мать врасплох, неподвижно застыла на пороге. Мать густо покраснела, долгую минуту они смотрели друг на друга, — мать, безгранично смущенная, пылала виноватым румянцем, дочь, невозмутимо спокойная, смотрела и одобрительно и насмешливо, как человек, умудренный жизнью. А затем в их скрестившихся взглядах будто вспыхнула какая-то искра.
Словно поняв, что ее разоблачили и словами тут не поможешь, мать вдруг запрокинула голову и рассмеялась звонко, от души, тем истинно женским смехом чистосердечного признания, который неведом другой половине рода человеческого.
— Ну что, мама, это недурно выглядело? — слегка усмехнулась дочь, подошла и поцеловала ее.
И опять Эстер беспомощно, неудержимо расхохоталась. А потом, освобожденные этой удивительно емкой минутой от необходимости еще что-то говорить и обсуждать, обе разом успокоились.
Так была разыграна вся потрясающая комедия Женщины. Слова излишни. Говорить больше не о чем. Все уже сказано в один безмолвный миг полного, совершенного понимания, взаимного признания и сообщничества. В мгновение ока раскрылся целый мир их пола, вся женская подноготная — мир безмерного коварства и неукротимой насмешливости.
А огромный ничего не ведающий город все так же грохотал вокруг их потаенной кельи, и ни единый мужчина из миллионов его жителей не подозревал об этой изначальной силе, более могущественной, чем все города, и древней, как сама земля.