Но Алексей Михайлович еще не разумел. Он только начинал все внимательнее и внимательнее слушать.
— А речь, — продолжал Морозов, — я клоню к тому, что пора тебе, государь, жениться. Раньше женишься, раньше сынок у тебя будет, наследник желанный. Успеешь сам ты его вырастить да внучат дождешься. Так ли говорю? По нраву ли речь моя?
Морозов совсем уже теперь улыбался и зорко глядел на юношу. Густая краска залила щеки Алексея Михайловича, он опять сбросил с себя одеяло и приподнялся.
Жениться! До сих пор он и не думал об этом, но теперь это слово показалось ему вдруг таким странным, таким волшебным. Он почувствовал необыкновенное смущение и в то же время радость.
— Жениться! — прошептал он. — Да на ком же, Иваныч?
— На ком? — повторил Морозов. — Я невесту еще не припас тебе, государь. Да за невестой дело не стало: вся земля русская тебе поклонится. По исконному обычаю повели собрать красных девиц со всех мест Русской земли да и выбирай себе любую.
— Да ведь я… я… ведь, пожалуй, бояре смеяться будут, скажут, что я еще не вырос! — робко и смущенно прошептал царь.
— Бояре уже давно толкуют, что тебе пора жениться.
— Ты это правду молвишь? — оживленно спросил Алексей Михайлович и, не дождавшись его ответа, прибавил:— Так как же им скажу? Мне как-то неладно да и стыдно сказать, что хочу жениться.
— Чего стыдиться! Святое дело, Божье дело, и не твоя это забота. Коли есть на то твой приказ, государь, так все и будет как следует. Завтра же оповещу бояр о твоем изволении, и отправим мы людей надежных по всем городам земли русской — звать на Москву лучших девиц честных родом, для твоего, для царского выбора. Изволишь ли, государь?
— Да! — прошептал Алексей Михайлович, еще больше краснея и не глядя на Морозова.
Долго не мог заснуть в эту ночь молодой царь под наплывом неясных и сладких грез. Заснул, и во сне ему привиделась чудная птица сирин, и пела та птица сладкогласные песни, и звала его, и манила…
VIII
Недалеко от города Касимова, в большом селе Сытове, на третий день Рождества был торг.
С самого утра широкая улица, еще накануне вся занесенная снегом, но теперь почерневшая, представляла непривычное в селе движение. По обеим сторонам ее были настроены шалаши, где продавались всякие товары, главное: калачи, мясо и пироги, а также холсты, полотна, сукна, зимние полушубки и обувь.
Вокруг этих шалашей толпился люд всякий — крестьяне и крестьянки в праздничных нарядах. На особо устроенном месте были выведены десятка с три лошадей, коров и другой домашней скотины. Здесь женщин уже не было видно: толкались и торговались одни мужчины. Торг часто заканчивался не только крупной бранью, но и сильнейшей потасовкой. В течение одного утра более десятка мужиков были выволочены отсюда по домам все в крови, с вырванными клочьями бород; двое из них уже и померли. Если сделка кончалась мирно, то продавец и покупатель направлялись к стоящему тут же кружечному двору и принимались за хмельное.
Но не одни местные обыватели и соседние крестьяне толкались на торгу в селе Сытове. Среди толпы можно было заметить и стрельцов, и подьячих касимовских, и приказчиков некоторых соседних вотчин. Эти приказчики были на торгу почетными гостями. Встречные им низко кланялись; за ними всегда были целые толпы народа, всячески выражавшего свое почтение.
Торг шел удачно на этот раз: много всякого товара, худого и хорошего, с обманом и без обмана перешло в руки крестьянские. По закоулкам и задворкам, с большой улицы, то и дело направлялись то мужик, то баба с довольными лицами и с покупками в руках.
Зимний морозный денек начинал потухать. На деревенской почерневшей колокольне сытовской церкви ударили к вечерне. Улица опустела и затихла. Даже на конном базаре вели себя сдержаннее; целые толпы направлялись к церкви. Только на дворе кружечном по-прежнему гул стоял. И никакие окрики и затрещины, направо и налево щедро расточаемые руками местной власти, не могли остепенить расходившихся бражников.
Кружечный двор села Сытова с виду ничем не отличался от других изб, только был просторнее, да вокруг него со всех сторон возвышался старый, местами сильно покосившийся и расшатанный забор.
Из длинных закопченных и затоптанных сеней дверь вела в довольно большое помещение с широкой, жарко натопленной теперь печкой и маленьким слюдяным оконцем.
Вокруг всего покоя были расставлены столы и лавки, и здесь-то происходило главное пированье. Духота и грязь были невыносимые, но веселый люд не замечал, по-видимому, этого, и никому в голову не приходило, что обстановка эта безобразна. Все пили, кричали, хохотали, обнимались и ругались: все блаженствовали.
За маленькой дверцей, выглядывавшей в темном углу, из-за печки, был другой покойчик, поменьше первого и несколько чище. Это было помещение для гостей почетных, и в настоящее время тут находился Яков Осина — приказчик большой соседней вотчины, принадлежавшей князю Сонцеву. С ним пировало несколько стрельцов и людей неведомого звания. На широком белом столе был выставлен целый жбан браги. Объемистые кружки быстро наполнялись, почти все пирующие были давно уже навеселе.
Сам Яков Осина, человек средних лет и крепкого сложения, был трезвее других. Он оживленно говорил, и присутствовавшие его внимательно слушали.
— Ну что он мне может сделать? — говорил Осина. — Если бы он был в силе у воеводы, ну тогда, вестимо, опаска нужна, с воеводой нашим шутить не приходится! А то ведь этот самый Раф Всеволодский давно уж хуже горькой редьки надоел воеводе: с поклонами не ездит, никаких даров
пристойных не возит, воевода за него не заступится, это уж верно говорю вам. Ровно и невесть что задумали, не впервой ведь, сколько раз с рук сходило!
— Да что ж, мы ведь ничего! Оно точно, дело не трудное, — разом заметило несколько голосов.
— Так чего ж вы мнетесь? — крикнул Осина.
— А то, что было бы зачем затевать дело, — проговорил высокий стрелецкий пятидесятник. — Зря тоже собираться нечего. Знаем мы Рафа-то, какие у него достатки, усадьбишка плохонькая, да и все именьишко выеденного яйца не стоит.
— Ну нет, этого ты не говори! — перебил его Осина. — Раф старик хитрый, он это только так сиротой прикидывается перед воеводой, а сам тоже немало всякого добра накопил, я это доподлинно знаю. Порыться у него в сундучишках, так и то, и другое найдется: на всех хватит.
— Коли делить как следует, оно, пожалуй, и хватит, — сказал юркий безобразный маленький старик, отставной подьячий Прохор Бесчастный, единственное занятие которого теперь состояло в том, что он переезжал с торгов на торги, из города в город и высматривал себе какую ни на есть наживу. — Оно, пожалуй, и хватит, коли делить как следует, — повторил он. — Да знаем мы тебя, Яков Иваныч, ты вот нас задабриваешь всякими посулами, дело-то мы сделаем, а потом и потянешь себе, так много ли на нас-то всех останется?
Осина из— под насупленных бровей кинул на него злобный взгляд.
— Ты бы уж молчал, старая ворона, — проговорил он. — Кабы не язык твой аршинный да кляузный, так тебе бы совсем и не место с нами, ну что ты за помощник? Какая в тебе сила? что ты можешь сделать? А вот что я вам скажу, братцы, — обратился он к собранию, — наперед говорю вам, и мое слово верно: что бы там у Рафа или у крестьян его вы нынче ни нашли, все ваше, себе не возьму ни полушки! Я не из-за корысти, я дело начистоту веду, мне не добро его нужно!
— А чего тебе нужно? — прошамкал отставной подьячий. — Али девка какая у Рафа приглянулась?
— Ну да уж это мое дело! — сказал Осина.
Несколько мгновений продолжалось молчание, только кружки наполнялись и осушались. Очевидно, хоть и значительно охмелевшие, но все же еще не потерявшие сознания собеседники обдумывали предложение Осины.
В этом предложении не было ровно ничего необыкновенного и неожиданного: он подбивал стрельцов и всякий сброд, целый день толпившийся за ним на торгу, довершить нынешний день нападением на усадьбу и поместье соседнего дворянина Рафа Всеволодского. Такие набеги в то время случались часто; по всем городам воеводы были завалены жалобами и челобитными; на всем пространстве русского государства производился разбой в самых ужасающих размерах. Все разбойничали — и помещики со своей челядью, и приказчики боярских, княжеских имений с крестьянами, и ратные люди — стрельцы.
Наедет какой-нибудь приказчик, вроде Осины, на торг, да и не то что в селе, а даже и в городе, за ним крестьяне и всякие люди вооруженные, и начнут они колотить до полусмерти, а то и до смерти посадских людишек; шалаши поломают, товар в грязь втопчут; ограбят дочиста; людей перебьют и разгонят; жен и дочерей их опозорят; всякие животы убьют или возьмут с собою и уедут. Пойдет жалоба воеводе, дело ясное, доказанное, свидетелей сколько угодно; но в большинстве случаев ни к чему не приводит жалоба. Зачастую воевода и сам погреет руки на этом деле, получит из него свою долю немалую и не выдаст разбойников. А уж на воеводу кому пойдет жаловаться бедный захудалый мирской человек? Так и терпят русские города, посады и селения, терпят разор конечный, всякую обиду; дрожит русский люд за добро свое, годами, трудом и потом накопленное, дрожит за честь свою семейную, за жен и дочерей своих, дрожит за жизнь свою… Далеко ушли времена татарского ига, нежданных и беспощадных набегов степных хищников. Прошли и другие недавние времена, времена смуты и самозванщины; тишина видимая водворилась в государстве, но ненамного лучше стало русскому люду. Терпит он беды несносные, нестерпимые; но велико его терпенье — и, все терпя, все вынося, обливаясь потом и кровью, ждет он своего избавителя…
Набег на усадьбу небогатого касимовского дворянина не страшен сотрапезникам Якова Осины, все дело для них в том, стоит ли тревожиться. Но Осина говорит, что у Рафа Всеволодского есть и добро припрятанное, а Осина хитер, он все знает, все сумеет пронюхать, где что творится по соседству.
— Да что ж, отчего не идти? Пойдем! — сказал, наконец, один из стрельцов, почесывая себе голову.
— Да уж ладно, ладно! — подхватил другой.
Яркая краска залила лицо Осины, глаза его сверкнули. Он глубоко вздохнул всею грудью.
— Ну вот, давно бы так-то! — веселым голосом крикнул он. — А я опять-таки свое слово повторяю: ничего не трону из добычи. И потом все ко мне на двор, угощу на славу.
— Смотри, помни! — погрозил ему пальцем Бесчастный.
Осина внимательно оглядел товарищей. Двое-трое из них были уже совсем пьяны, других тоже, очевидно, хмель разбирал.
«Упьются, ничего не выйдет! — подумал он и решил больше не давать им вина. — Да ничего, еще будет время, поднять их нужно, на морозе вытрезвятся».
И он заговорил, что нужно сейчас, не мешкая, все решить, приготовиться, чтобы не упустить времени. А бражничать пока надо оставить — как в карманах добро будет, так и хмель выйдет веселее.
С его мнением согласились и тут же порешили собраться в конце села и там уж дожидаться его, Осины, который и поведет их.
— Сколько же вас всех будет? — спросил приказчик.
— Да человек с тридцать наберется.
— Ладно, с этаким войском не токмо к Рафу, а и к касимовскому воеводе идти! — потирая себе руки и даже облизываясь от предвкушения добычи, шамкал беззубым ртом отставной подьячий.
— Ах ты атаман, атаман! — презрительно покачал на него головою Осина и стал до ночи прощаться с товарищами.
Скоро все они, покачиваясь и переругиваясь между собою, выбрались в сени, а оттуда через двор и на широкую сельскую улицу.
Совсем уже стемнело; на небе высыпали звезды и загорелись и заискрились в морозном воздухе. На краю горизонта, за бесконечными снежными полями, готов был показаться месяц.
«Ночь будет светлая, мигом доберемся до Рафа, — подумал Осина, проводив товарищей и остановившись среди улицы. — Ну, Рафушка, друг старый, пришел, видно, и мой день, все тебе нынче вспомнится, вспомнится и твоя оплеуха, что до сих пор словно еще горит на лице. А!… я холоп, я пес недостойный, а ты дворянин. Я приказчик, а ты помещик…»
— А!… Сударь Рафушка, поплачешь ты нынче над своей доченькой, век не забудешь Якова Осину! — почти громко выговорил княжий приказчик и медленно пошел по темной пустевшей улице.
IX
Месяц поднялся из-за леса и серебром залил снежные ноля. Легкий мороз стоял в воздухе. Гул села Сытова замирал в отдалении. По малонаезженной, извивавшейся между снежными сугробами дороге весело скользили легкие санки. Бойкая лошадка, нарядно разукрашенная разноцветными суконными покромками, с привешенными к их концам бубенчиками, бежала без помощи кнута.
Бубенчики звенели в тихом прозрачном воздухе; громкий молодой голос выводил разудалую песню. В саночках сидели два молодых человека: Андрей Рафович Всеволодский да товарищ его и друг закадычный, Дмитрий Исаевич Суханов.
Оба они недавно и из детских-то лет вышли; первый пух покрывает их здоровые, румяные лица. На душе у них привольно и весело, и эта ясная, морозная ночка только еще больше поддает удали.
Они тоже весь день провели на торгу в Сытове и теперь возвращаются домой. Суханов гостит на праздниках у Всеволодского, да и сам он здешний: вотчина его неподалеку, всего верстах в двадцати каких-нибудь.
Отправляясь в это утро с другом Андрюшей на торг, Суханов был не в духе — ему не хотелось ехать; и он уступил только настоятельной просьбе молодого Всеволодского. Весь день он равнодушно относился к окружавшей его толкотне и веселью, отказался попировать с молодыми знакомцами-соседями, зазывавшими его в свою компанию. Видно, веселье его было не здесь, а в другом месте. Только когда ему удалось под вечер отыскать Всеволодского и уговорить его немедля ехать домой, он совсем преобразился. Тоски и скуки как не бывало: поет он себе, заливается, будто всю душу молодецкую хочет вылить в этой песне.
Андрей тоже весел.
— Да полно ты, чего орешь, перестань! — говорит он, толкая под бок приятеля.
— А что, разве худо? — отвечает Суханов, прерывая песню на высокой, словно жемчуг рассыпавшейся в воздухе ноте. — Нет, брат, это славная песня. Как услышу ее али запою, ажно за душу хватает!
— Песня-то хороша, только, видишь ли, хотел я что сказать тебе, Митюша: заприметил ли ты у обедни девушку в алом червленом шугае[4], что стояла недалеко от нас по левую руку?
— Как же, брат, заметил — ты на нее всю обедню молился.
— Хороша? А, скажи, хороша? Видал ты когда-нибудь такую красавицу?
— Видал и получше. Недалеко ходить, твоя сестра Фима не в пример лучше ее будет, — проговорил Суханов и неизвестно почему изо всей силы хлестнул лошадку.
Лошадка брыкнула, взметнула целый ком снега прямо в лицо молодым людям и помчалась по белой дороге, только полозья санок заскрипели.
— Нет, что сестра! — медленно рассуждал Андрей. — Да я про сестру и не говорю. Мне до сестриной красоты что за дело, а уж эта девушка — Господи! век ее не забуду. Вот я и хотел поговорить с тобою. Думаешь, где я весь день пробыл? Не по улице шатался, а все как есть доподлинно узнал: кто она, откуда, и теперь, что там ни говори родитель, хоть бранись, хоть нет, а частенько я буду наведываться в Касимов. Слышь ты, касимовская она дворянка, сиротка. То есть мать-то есть у ней, а отец года три как помер, и на торг она приезжала с сестрой замужней да с зятем… я и свел знакомство. Машей зовут ее… Барашева Маша… Они тут все у сытовского батюшки, отца Николая, остановились, ну и я пошел туда же. Попадья кулебякой потчевала. Вот и разговорились и завели знакомство. Ах, Митя, Митя, голубчик, что за день нынче для меня праздничный да радостный, с этого вот дня ровно жить начал!
Дмитрий взглянул в лицо товарища, освещенное луною, и улыбнулся.
— Али и впрямь так полюбилась эта Маша? — проговорил он. — Ишь, глаза у тебя такие чудные, будто ты совсем другой на меня смотришь.
— Уж так-то полюбилась, так-то полюбилась — и сказать тебе не могу! — отвечал приятель. — Одно знаю, как бы там ни сталось, а быть ей моей женой. Будешь ты скоро пировать на моей свадьбе!
— Ну да что ж, дай тебе Бог! — вымолвил Дмитрий и опять хлестнул лошадку.
Он, очевидно, хотел сказать еще что-то, но остановился. Его веселье снова как будто замерло, снова будто повеяло на него тоской и грустью.