Хозяйка стала одеваться. Она еще подбросила в печку дров, открыла дверку часов, передвинула гири.
— Вы спите, милые… Мне на маяк пора.
Старик торопливо встал.
— Я тоже, Катерина… Спите, соколы. Завтра побалагурим.
Но еще долгое время мы сидели молча у стола.
Ветер шумел за окном. Тонко звенела ель. Доносился глухой гул прибоя.
Ночью шел дождь. Ветер усилился. Птицы кричали за окошком. Где-то далеко выла пароходная сирена.
Море грохотало у самой двери. Сквозь сон я слышал, как дрожали стены избушки.
Я проснулся, когда в комнату ворвался ветер. Сухая хвоя кружилась у печки. Было почти светло; трепеща крыльями, летела чайка.
На пороге распахнутой двери стоял Алексеев. Он был мокрый весь; черными струями вокруг него текла по полу вода.
— Чертовская погода, — сказал он устало, сбрасывая пиджак. — Девять баллов, не меньше…
— Где ты был?
Он захлопнул дверь.
— Старика искал. Весь берег излазил.
Николай быстро поднялся, зачем-то надел кепи.
— Что с ним?
— Ничего. Теперь — в порядке… Вот, помоги сапоги снять.
Он опустился на лавку, тяжело уронив голову.
— На маяк я его отвел. Совсем он, видно, помешался… Бродит по берегу, зовет: «Эй, на шхуне!» Кто услышит?.. Едва довел.
Стуча зубами от озноба, Алексеев подошел к печке. Он почти упал на постель. Я долго стаскивал его мокрые сапоги. Николай старательно укутал его одеялом. С моря долго слышался крик сирены. Камни острова долго отзывались ему. Я выглянул в окно. В густом синем свете маяка всполошенно кружились птицы. Высокие лохматые валы вставали и обрушивались вдалеке. У подножья мыса, у скал, где луч останавливался на секунду, кипела огромная синяя гора пены. Она поднималась выше скалы. Чудилось, берег качается от ударов.
Алексеев сразу уснул. Я долго еще стоял у окна, слушая гул шторма. В краткие минуты затишья в комнате слышался только слабый трепет стекла.
— Сирены, слышишь, кричат? — сказал Николай. — Это краболовы.
Помолчав, он сказал тише:
— Домик невелик, а ведь каждая щепочка в нем тепла. Я даже эти запахи, все эти шумы понимаю. Мышка шуршит… Так вот лежу и слышу… матери своей шаги слышу, право…
Он уже спал, когда, тихонько открыв дверь, в горницу вошла хозяйка. Она постояла у порога, прислушиваясь к нашему дыханию. Потом подошла к столику и зажгла свечу. Шаги ее были бесшумны. Она боялась нас разбудить. Подойдя ближе, она наклонилась и долго смотрела на нас, наверное, не дыша. Сквозь ресницы я видел, как дрожали ее сухие старческие губы. Казалось, она беззвучно плачет над нами и никак не может оторваться, уйти.
…Мы прожили месяц на маяке. Шли дожди, проносились штормы, снова синело небо. В заливчике, у самой отмели, плескался тяжелый лосось. Был нерест. Большими серебристыми косяками рыба шла к берегам. Черные крабы ворочались в зарослях, меж камней. Мы ловили их прямо руками.
На легкой шлюпчонке под ветхим парусом иногда мы уходили за горизонт. Море было молочно-синее, пятнистое от облаков. Сильный кижуч бродил в неспокойной глубине; ближе к берегу пудовая камбала упрямо тянула лесу. Удивительно богат был этот голубой край: седые нерпы лениво плескались на отлогих волнах, сверкая черным кривым плавником, проносились касатки, гагары шумели на камнях.
Камбалу мы ловили ради интереса; было приятно угадывать первый клевок, ощущать радостный трепет лесы. Тусклая, в синих отливах, рыба шумно билась о борт и затихала, ошеломленная солнцем.
С берега мы несколько раз видели в море высокие белые фонтаны.
— Киты идут! — кричал Алексеев. Он растерянно метался по камням. — Да что же вы, ребята… Глядите, какие деньги!
Маячный сторож посмеивался в усы.
— Далеко не уйдут… Под Камчаткой там «Алеут», китобоец… Мой Гришка тоже раз такого китенка забил — два дня пластовали!
Николай задумчиво смотрел ему в глаза. Все эти дни он думал о чем-то своем. Иногда в одиночку он уходил к морю и там до поздней ночи сидел на камнях.
Это случилось вечером, так же просто, как наши ежедневные выезды на лов. Старики ушли на маяк. Я и Алексеев спустились к Николаю.
— Или журишься, Коля? — спросил я, присаживаясь рядом на камень. Его обветренное, поросшее русой щетиной лицо было печально.
— Нет, зачем?..
— Может, моржей высматриваешь? — пошутил Алексеев.
Над краем моря плыло большое багровое солнце.
Прямо от наших ног, мимо скал, вдаль, через горизонт лежала золотая тропа. Где она кончалась — за Шантарами?.. За тайгой материка?..
— Была у меня мать, старуха, — неожиданно сказал Николай. — В Темрюке. На Азовском море.
— Вспоминаешь?
— Вот, вспомнилось…
Он поднял камень, швырнул его на далекую волну.
— Такая судьба у матерей — ждать.
С моря подул ветер; звонче плеснула волна; голыши заговорили на отмели. Николай положил мне руку на плечо.
— Катер идет… гляди-ка! — изумленно закричал он.
Мы разом спрыгнули с камней. Из-за мыса по широкой золотой тропе шел катер. Тонкий вымпел трепетал над мачтой. На палубе стоял краснофлотец; длинные ленточки летели над его плечами.
Мы побежали к берегу, крича и смеясь. Катер шел прямо к нам. В десятке саженей от берега загрохотал якорь.
— Здорово, ребята! — кричал Алексеев, не замечая, что уже по колено стоит в воде. — С погодой, ребятушки…
С мостика улыбался молодой, обветренный командир.
— Как дела на маяке?
— Хороши. Мы матросы со «Скумбрии»…
— О!.. Поздравляю, товарищи…
Только через добрый час, на палубе катера, окруженные веселыми моряками, мы заметили, что с нами нет Николая. Он остался на берегу. Но и там, в заливчике на камнях, его не было тоже.
Я оглянулся на маяк. Сверху по каменистой тропинке спускался старик. Он был без шапки. Седые волосы развевались от ветра. Он бежал, спотыкаясь, протянув руки, что-то крича.
— Да ведь Гришка-то прибыл! — громко кричал он. Голос его был звонкий и радостный. — Где вы тут, Колька, Алексей, Петро?
Вместе с матросами мы двинулись к маяку. Сразу ожил, переменился остров. Камни откликались голосам. Травы гудели под ветром. Легкие розовые облака летели вдаль. Сладкий трубочный дым, спутник матросов, плыл над нами.
Женщина встретила нас на крыльце. Глаза ее были радостны. Но сведенные сухие губы дрожали. Она словно боялась улыбнуться, что-то еще пугало ее. Молодой командир весело поздоровался с ней, ласково пожал руку.
Мы вошли в горницу. Здесь не было никого, — никаких признаков гостя.
— Где же Григорий? — спросил я удивленно.
— Сейчас, — сказала женщина и опять своим обычным внимательным взглядом посмотрела мне в глаза. — Сейчас войдет.
За дверью послышался радостный голос сторожа:
— Да ступай-ка ты, баламут… бродячий сын!
Он с силой распахнул дверь. На пороге стоял Николай.
— Здравствуйте, товарищи. Вот, к отцу, к родителям я приехал, — сказал он спокойно, немного изменив голос, и подошел к столу. — Эй, мать, давай-ка гостям вина! — весело обратился он к матери.
Старик от души засмеялся.
— Ну, ты, пьяница… бродячий сын! Садитесь, братцы! Эх, время! Как изменился ты, Гришка, — вырос и голос осип…
Алексеев обернулся, сдвинул брови.
— Это что ж… решено?
В строгих глазах его уже таилась улыбка.
— Решено, — твердо сказал Николай.
…В этот вечер мы пили вино. Пять лет женщина берегла его для встречи. Мы сидели у стола дружной семьей. В печке громко трещали дрова. Густой свет плыл по стенам и дальше, далеко за окном.
Глядя на Николая, женщина говорила тихо:
— Почти такой же, русый… Глаза только у тебя темней…
Все было просто: Николай был сыном такой же рыбачки, как она.
Сторож громко смеялся, удивленно тряс головой.
— А каким же ему быть? Такой и остался, бродяга!
— Мы так со старухой порешили, — тихо объяснил Николай. — Никуда я отсюда не поеду. Буду со стариками на маяке.
Он коротко засмеялся.
— Осенью жена приедет. Артелью заживем. Жизнь тут, что надо, соленая, крутая, лишь бы сила в руках — бери.
За окнами горела заря, дымилась ель, все в широких розовых дорогах лежало море.
— Дела у вас теперь по другому пойдут, — сказал командир.
— Хо! Милый человек! Песцов разведем… — не унимаясь, шумел старик. — А лосось тут у нас какой!.. Сам просится.
Так неожиданно все мы были счастливы в этой семье.
…Вечером я и Алексеев уезжали на материк.
С моря долго был виден маленький домик с новыми белыми ставнями и крылечком. Они стояли на крыльце, глядя нам вслед, все трое, — у этого отчего крова неожиданно возродилась счастливая семья.
Быль июль, месяц зоревых штилей, жаркого лова, месяц поздней шантарской весны.
Вынужденная зимовка
Так, совсем неожиданно, я и Савелий, только двое, остались на корабле. Мы вызвались добровольно, и теперь, вспоминая события той суровой зимы, я нисколько не жалею об этом.
Было странно, особенно в первые дни, видеть безлюдной эту палубу, слушать мертвую тишину машинного отделения, еще недавно полного шума и блеска. Все изменилось. Он словно умер — корабль, и я понимал Савелия, когда по ночам он вдруг соскакивал с койки, выбегал на палубу и там долго бродил у трюма, покрытого ледяной корой.
В двух милях от нас, с севера на юг, большим полукольцом тянулся берег. Голубые вершины сопок тихо светились во тьме. На целые мили вокруг — ни отблеска, ни звука, ни огня. Все это было похоже на сон: и чем медленнее шло время, тем более похоже. Да, все это не раз повторялось во сне: голубые сопки, ледяная равнина бухты, тишина.
— Нужно больше работать, — ворчал Головач. — Этой спячке поддаться — цынга заест.
Очень рано, еще затемно, мы умывались ледяной водой. Почти каждый раз ночь успевала подготовить работу: на вантах, на поручнях, на дверях кают застывал белый молочный лед.
Если бы не скалывать его каждый день, судно, пожалуй, превратилось бы в сплошную глыбу льда.
По вечерам при тусклом свете жестяной печки мы рассказывали друг другу сказки, вспоминали веселые южные страны, родных на далеком берегу. Но и это надоело за месяц; в разлуке от воспоминаний становится только грустней.
Остались шахматы и ружье. Но Савелий не любил играть. С ружьем же возился ежедневно; разбирал, смазывал, чистил. Раньше оно было собственностью Павла Федоровича, капитана. После той страшной ночи, уходя с командой на берег, капитан подарил его нам.
«Я думаю, пригодится, — сказал он. — Медведи бродят — прямо с борта можно бить… И до границы недалеко».
— Что ж, попробуем медвежатины, — улыбаясь, сказал Савелий. — Продуктов у нас на пару месяцев — не больше. Правильно, Алеша?
— Правильно… До весны — сплошь сезон охоты.
— А все-таки он заплакал, старик, — вспоминал Савелий о капитане. — В каюте заперся — два часа не выходил. Он и сам, верно, хотел бы остаться на корабле. Вся душа его здесь… в ловушке. Эх, ловушка, черт тебя дери! И ведь что можно было сделать? На скалы взлететь? Я думаю, что таких штормов, как в Охотском, нигде не бывает.
Мы часто вспоминали «старика» еще и потому, что теперь там, в далеком порту, некоторые «знатоки», пожалуй, говорили о нем всякий вздор, хотя нам пришлось зимовать не по вине капитана. Это был хороший моряк, он по-настоящему любил дело. Но в этом году неожиданно ране пришла зима. Главное — она пришла внезапно. На западном берегу Камчатки мы брали лес. До опасных морозов, по самым строгим подсчетам, у нас оставалось еще не менее двух недель. Мы стояли на рейде, когда нагрянул шторм. Капитан успел сняться и провести судно узким, очень мелким проливом в закрытую бухту за остров. Ночью ударил мороз, и в течение часа бухта замерзла. На корабле остался очень малый запас продуктов — и стало ясно: придется оставить только сторожей, а всем остальным до весны пробираться в Петропавловск или на промысла. Капитан, конечно, не был виноват.
Первого медведя, «по завещанию», мы убили прямо с борта корабля. Он оказался старым и тощим. Но Савелий уверял, что это самое вкусное мясо. Впрочем, сям же он вскоре выбросил его на лед. Шкуру зверя мы повесили в каюте над столом. Она закрыла почти всю стену. Часто с гордостью Головач поглаживал длинную желтоватую шерсть. Он тоже был похож на медведя: коренастый, бородатый, в длинном тулупе, в лохматой папахе. Молодое, скрытое веселье жило в нем, несмотря на задумчивость, как бы наперекор ей. Говорил он коротко, деловито, но всегда словно шутя; работал охотно и словно играя. С ним легко было жить и работать, и если мы не раз спорили за этот месяц, то только по пустякам.
Нам было скучно и очень тяжело, хотя мы старались не думать об этом. Но об этом нельзя не думать в такой тишине, когда вокруг только голубые сопки и снег, снег…
Лишь пурга иногда вносила разнообразие в нашу жизнь. Я помню, она бушевала пять дней подряд. Чтобы пробраться за углем в кочегарку, нужно было потратить добрые полчаса. Сначала мы занялись починкой одежды, но становилось все холодней. Снизу, из трюма, доносился звон — это от сжатия льдов трещали шпангоуты.
— Как бы нам на лед не пришлось выскакивать, — говорил Савелий. — Слышишь, как жмет борта?
Целые дни мы сидели и слушали этот медленный, непрерывный звон. Я по ночам просыпался; он пронизывал меня, как лихорадка, — стон корабля. Казалось, будет бесконечным плен каюты. Даже тусклое круглое стекло иллюминатора, в закаты похожее на луну, смеркло. Мы просыпались, не зная, что это: вечер ли, утро, ночь. За дверью ревел ветер, ледяная крупа обвалом рушилась на борт. Но именно это вносило разнообразие. Как радовались мы, когда, наконец, утихала пурга.
На корабле снова становилось спокойно и весело, как раньше, когда команда еще была на борту. Мы приводили в порядок палубу, — все было прежним теперь, только снег бухты лежал неподвижно. Он никогда не был чисто белым: то синий, то розовый, то голубой. Эту долину — от берега и до сопок — мы назвали Сонной долиной. Странно шла наша жизнь. Она была почти нереальна. Нам пришлось выдумывать имена для сопок, для мысов и островков на западной стороне бухты. Тайгу на предгорье мы назвали Медвежьей — оттуда пришел к нам первый медведь. Дальнюю сопку — Восточной: из-за нее выкатывалось солнце по утрам.
В то памятное утро, после пурги, мы собрались на охоту в Медвежью тайгу.
Сверху наста лежал тонкий, мягкий слой снега, следы отпечатывались и крепко застывали на нем. Можно было видеть по этим следам, как плавно и легко, едва прикасаясь к снегу, плывет лисица, как осторожно крадется песец…
Незаметно мы поднялись на самое взгорье, и здесь у кедровника первым выстрелом Савелий положил песца. Я подхватил его на руки, еще теплого, — это был прекрасный зверек, шелковистый, с легким голубоватым отливом.
Эхо выстрела долго бродило в тайге. Мы невольно прислушивались — оно повторялось где-то очень близко, за деревьями, за скалой.
— Человек стонет! — бледнея, сказал Савелий. — Слышишь?..
Мы снова прислушались, затаив дыхание, не шевелясь. Вокруг стояла привычная мерзлая тишина.
— Кажется, он у скалы, — сказал я. — Может быть, охотник?..
Мы бросились наверх, к белым скалам, и еще издали я заметил на снегу маленький черный предмет. Я наклонился над ним. Это был обломок лыжи, короткой охотничьей лыжи камчадальского образца.
Савелий сломал ветку, начал ею рыть снег.
— Он здесь, наверное… копай!
Вскоре мы нашли перчатку, и я задрожал от волнения, когда руки мои коснулись чего-то твердого глубоко в сугробе. Это был камень, круглый замшелый гранит. Я не поверил, пока не вытащил его наверх.
Мы лазили по снегу, звали, Савелий несколько раз выстрелил из ружья.
Никто не отзывался. Высокие, рябые от снега кедры неподвижно стояли вокруг. Возможно, эти самые минуты решали жизнь человека. Мы были рядом и не могли помочь.
Огромный мерзлый сугроб у оврага мы перерыли вдоль и поперек и ничего не нашли. Мы уже совершенно выбились из сил, и только случайно, обернувшись, я заметил, как что-то двинулось за выступом скалы.