Бальзамо прервал речь и обвел взглядом слушателей, в которых кипели все страсти молодости и неопытности.
— Говорите, брат, — обратился он к Марату, горячившемуся больше других.
— Я буду краток, — начал тот. — Попытки усыпляют, а то и обескураживают народ. Попытки — это из теорий господина Руссо, великого поэта, но человека медлительного и робкого, гражданина Женевы, но гражданина бесполезного, которого Платон изгнал бы из своей республики! Ждать, всегда ждать! Вы ждете уже семь столетий — со времен освобождения городов и восстания майотенов[47]. Посчитайте-ка, сколько с тех пор умерло поколений, а потом попробуйте еще раз избрать девизом слово «ждать»! Господин Руссо говорит нам об оппозиции, какой она была в великий век[48], когда в обществе маркиз и у ног короля ее представляли Мольер с его комедиями, Буало с его сатирами и Лафонтен с его баснями.
Ничтожная и немощная оппозиция, не продвинувшая ни на пядь дело освобождения человечества. Малые дети пересказывают эти невнятные теории, ничего в них не понимая, и засыпают под них. Рабле тоже занимался политикой на ваш манер, но она вызывала лишь смех, и ничего не менялось. Вам известно хотя бы одно злоупотребление, искорененное за последние триста лет? Довольно с нас поэтов, довольно теоретиков, нам нужны дела, поступки! Мы уже три века пичкаем Францию лекарствами; довольно, пришло время хирурга, вооруженного скальпелем и пилой. Общество поражено гангреной, так остановим же ее с помощью железа. Ждать может тот, кто выходит из-за стола и ложится на пушистый ковер, над которым под дуновением его рабов парят лепестки роз, а удовлетворенный желудок между тем посылает его мозгу сладостные испарения, и они его нежат и омолаживают; но голода, нищеты и отчаяния не излечить стихами, сентенциями и фаблио[49]. В мучениях они испускают громкие вопли, и глух тот, кто не слышит этих стенаний, и проклят тот, кто оставляет их без ответа. Бунт, даже если будет задушен, просветит людские умы больше, чем тысяча лет наставлений, чем три века примеров; он если и не повергнет, то просветит королей — а это много, этого довольно!
Среди собравшихся раздался одобрительный шепот.
— Где наши враги? — продолжал Марат. — Они над нами: стерегут двери дворцов, окружают ступени трона; на троне этом восседает палладий[50], который они охраняют с большими заботой и страхом, нежели когда-то троянцы. Этот палладий, делающий их всемогущими, богатыми, заносчивыми, называется монархией. До монархии можно добраться лишь по трупам тех, кто ее охраняет, — как нельзя добраться до генерала, не разбив батальоны, которые его защищают. Ну что ж, история рассказывает, что многие батальоны были разбиты и многие генералы захвачены в плен, начиная от Дария[51] и до короля Жана[52], от Регула[53] и до Дюгеклена[54].
Разбив гвардию, мы доберемся до кумира, сокрушив часовых, мы свергнем и того, кого они охраняют. Первая атака — на придворных, дворян, аристократов, а короли — потом. Сочтите по головам привилегированное сословие — наберется не больше двухсот тысяч человек; прогуляйтесь с клинком в руке по прекрасному саду, называемому Францией, и срубите эти двести тысяч голов, как Тарквиний срубал латинские маки[55], — и дело сделано: останутся лишь две противоборствующие силы — народ и монархия. Пусть тогда монархия, этот символ, попробует вести борьбу с народом-гигантом, и вы сами увидите, что будет. Когда карлики хотят свалить колосса, они начинают с пьедестала, когда лесорубы хотят свалить дуб, они начинают с корневища. Лесорубы, лесорубы, беритесь за топоры, подступите к корням дуба, и скоро древнее дерево рухнет, а великолепная крона уткнется в песок.
— И, рухнув, раздавит вас, как пигмеев, несчастный! — громовым голосом воскликнул Бальзамо. — Вы поносите поэтов, а сами говорите метафорами, более поэтичными и цветистыми, чем у них! Брат мой, — продолжал он, обращаясь к Марату, — вы же взяли эти фразы из какого-нибудь романа, который пописываете у себя в мансарде.
Марат покраснел.
— Знаете ли вы, что такое революция? — осведомился Бальзамо. — Я видел их раз двести и могу вам рассказать. Я наблюдал их в Древнем Египте, в Ассирии, Греции, Риме, Восточной Римской империи. Видел я их в средние века, когда народы обрушивались на другие народы — Восток на Запад, Запад на Восток — и начиналась повальная резня. Со времен гиксов[56] и до наших дней свершилось, наверное, не менее ста революций. А вы жалуетесь на порабощение! Выходит, революции ни к чему не ведут. А почему? Да потому, что все, кто делал революции, страдали одним недостатком: они спешили.
Разве Господь, направляющий людские революции, спешит?
«Свалите, свалите дуб!» — кричите вы. Но вы же не берете в расчет, что дуб, падающий на землю не дольше секунды, покроет собою при этом площадь, которую лошадь, пущенная в галоп, пересечет за тридцать секунд. Отсюда следует, что тот, кто рубил этот дуб, не успеет убежать, когда дерево начнет падать, и будет погублен, раздавлен, уничтожен его могучей кроной. Вы этого хотите? От меня вы этого не добьетесь. Я, как Бог, сумел прожить двадцать, тридцать, сорок человеческих жизней. Я, как Бог, вечен. Я, словно Бог, буду терпелив; как Бог, я несу свою и вашу судьбу, судьбу всего мира вот в этих ладонях. И никто не заставит меня разжать эти ладони, полные оглушительных истин, если я сам этого не захочу. В ладонях моих заключена молния — я-то знаю! — и зажата она в них так же прочно, как в деснице всемогущего Господа.
Но, братья, давайте спустимся с горных высей на землю.
Заявляю вам, господа, прямо и определенно: еще не время, наш король — это последнее отражение великого короля, которого народ еще чтит, и у этого заходящего светила покамест достаточно сияния, чтобы затмить вспышки вашей мелочной злобы. Он король и умрет королем; их порода высокомерна, но чиста. Знатность написана у него на лице, в его движениях, в его голосе. Он всегда останется королем. Казните его, и случится то же, что случилось с Карлом Первым: палачи падут перед ним ниц[57], а его товарищи по несчастью, подобно лорду Койпелу, станут целовать топор, которым был обезглавлен их государь.
Да, господа, все вы знаете, что Англия поспешила. Король Карл Первый умер на эшафоте, верно, но его сын, король Карл Второй, умер на троне.
Ждите, господа, ждите благоприятного момента.
Вы желаете истребить королевские лилии. Таков наш девиз: «Lilia pedibus destrue». Однако нужно сделать так, чтобы ни один корешок цветка святого Людовика не смог снова дать ростки. Вы желаете истребить королевскую власть? Но чтобы истребить ее навсегда, нужно ослабить ее авторитет, истощить ее сущность. Вы желаете истребить королевскую власть? Тогда дождитесь того часа, когда она из священного права превратится в ремесло и отправлять его станут не в храме, а в лавке. Дождитесь, когда самое в ней священное — передача трона по наследству, утвержденная в веках Богом и людьми, — будет утрачено навсегда. Знайте же: это необоримое, могучее средостение между нами, простыми смертными, и почти божественными монархами, эта преграда, которую народы никогда не осмеливались преодолеть и которая называется наследственным правом на престол, — так вот, этот ярчайший светоч, гарантирующий человеку королевскую власть с минуты его рождения, скоро угаснет, задутый таинственным роком.
Дофина, призванная во Францию продолжить королевский род, добавив к нему свою императорскую кровь, дофина, уже год находящаяся замужем за наследником французского престола… Пододвиньтесь поближе, господа, я не хочу, чтобы мои слова услышал кто-нибудь, кроме вас.
— В чем дело? — раздались тревожные возгласы.
— А в том, господа, что дофина все еще девственна.
Угрожающий ропот, который мог бы обратить в бегство всех королей на свете — столько в нем было злобной и мстительной радости, поднялся, как ядовитый дым, над шестью сомкнутыми головами, над которыми возвышалась голова нагнувшегося с помоста Бальзамо.
— При существующем положении вещей остаются две возможности, и обе они для нас выгодны.
Возможность первая: дофина останется бесплодна, королевский род угаснет, и тогда будущее не чревато для наших последователей ни битвами, ни трудностями, ни бедами. С этим родом, уже отмеченным печатью смерти, случится то же, что случалось во Франции всякий раз, когда наследников престола оказывалось трое. Это произошло с сыновьями Филиппа Красивого — Людовиком Сварливым, Филиппом Длинным и Карлом Четвертым: побывав по очереди на престоле, они умерли, не оставив потомства. То же произошло и с тремя сыновьями Генриха Второго — Франциском Вторым, Карлом Девятым и Генрихом Третьим: каждый из них поцарствовал и умер, не оставив потомства. И точно также дофин, граф Прованский и граф д'Артуа будут править, а потом умрут бездетными — это закон рока.
Затем, как после Карла Четвертого, последнего из Капетингов, пришел принадлежавший к побочной ветви Филипп Четвертый Валуа, как после Генриха Третьего, последнего из Валуа, пришел принадлежавший к боковой ветви Генрих Четвертый Бурбон, так и после графа д'Артуа, записанного в книге судеб последним из королей нынешней династии, придет какой-нибудь Кромвель или Вильгельм Оранский, который не будет иметь отношения ни к роду, ни к естественному порядку наследования.
Вот какова первая возможность.
Возможность вторая: ее высочество дофина не останется бесплодной. И вот вам ловушка, в которую попадут наши враги в полной уверенности, что угодим в нее мы. О, если дофина не останется бесплодной, если она станет матерью, как возрадуется двор, считая, что королевская власть во Франции укреплена! Но радоваться по-настоящему станем мы, потому что будем владеть тайной столь ужасающей, что никакой авторитет, никакое могущество, никакие усилия не смогут противостоять преступлению, скрывающемуся за этой тайной, и несчастьям, которые падут на голову будущей королевы из-за этого ребенка: наследника, подаренного ею трону, мы с легкостью сделаем незаконным, доказав, что произошел он от внебрачной связи. Так что по сравнению с этим мнимым счастьем, которое они будут считать ниспосланным с неба, бесплодие оказалось бы благодеянием Господним. Вот почему я столь сдержан, господа, вот почему я выжидаю, братья мои, вот почему, наконец, я считаю ненужным возбуждать сейчас народные страсти — ими можно будет воспользоваться с гораздо большей выгодой, когда придет время.
Теперь, господа, вы знаете, что было сделано за этот год, и видите, как продвигается наш заговор. Пускай же все это убедит вас в том, что мы достигнем успеха только с помощью таланта и отваги одних, служащих нам глазами и мозгом, упорства и трудов других, служащих нам руками, и веры и преданности третьих, служащих нам сердцем.
Проникнитесь же необходимостью слепого повиновения — ведь даже ваш великий мастер пожертвует собой по воле устава ордена в день, когда устав того потребует.
На этом, господа и возлюбленные братья мои, я завершу наше заседание, но предварительно сделаю доброе дело и укажу на дурное.
Великий писатель, который побывал у нас сегодня вечером и уже находился бы в наших рядах, не испугай этого смиренника неуместное рвение одного из наших собратьев, — так вот, повторяю, этот великий писатель оказался прав, и это прискорбно: посторонний человек оказывается прав перед лицом большинства наших собратьев, скверно знающих устав нашей организации и вовсе не знающих ее целей.
Руссо, разбивший софизмами из собственных книг догматы нашего союза, указал нам тем самым на порок, который я истребил бы огнем и железом, не будь у меня надежды исправить его силою убеждения. Я говорю о не вовремя разыгравшемся самолюбии одного из братьев. Из-за него мы потерпели поражение в споре; надеюсь, подобное больше не повторится, в противном случае я прибегну к дисциплинарным мерам.
Итак, господа, распространяйте веру мягкостью и убеждением: внушайте, но не навязывайте, не вбивайте ее в мятежные души молотами или топорами, как это делали инквизиторы в застенках. Запомните: мы не станем великими, пока люди не признают, что добро на нашей стороне, а они не признают этого, пока мы не будем казаться лучше окружающих; запомните также, что лучшие из нас — ничто в науке, искусстве и вере; они ничто по сравнению с теми, кого Господь отметил даром командовать людьми и управлять государством.
Собрание закрыто, господа.
С этими словами Бальзамо надел шляпу и закутался в плащ.
Посвященные начали расходиться — поодиночке и молча, дабы не вызывать подозрений.
105. ТЕЛО И ДУША
Наконец с мастером остался один только хирург Марат.
Он подошел, смиренный и чрезвычайно бледный, к грозному оратору, чье могущество, казалось, было неограниченным.
— Мастер, я совершил проступок? — спросил он.
— И серьезный, сударь, — ответил Бальзамо. — Но хуже всего то, что вы не знаете за собой вины.
— Да, признаться, я не только не считаю, что совершил проступок, но полагаю, что говорил, как нужно.
— Гордыня, гордыня! — прошептал Бальзамо. — Гордыня, демон-разрушитель! Люди победят лихорадку в жилах больного, чуму в воде и воздухе, но гордыня пустила в их сердцах такие глубокие корни, что ее истребить им не удастся.
— Однако, мастер, у вас обо мне довольно нелестное мнение, — вздохнул Марат. — Неужто я и впрямь такое ничтожество, что не выдерживаю сравнения с себе подобным? Неужто я так плохо пожинал плоды своих трудов, что не могу сказать и слова без того, чтобы меня не обвинили в невежестве? Неужто я такой скверный ученик, что в моих убеждениях можно сомневаться? Но даже если это так, я по крайней мере живу преданностью святому народному делу.
— Сударь, — возразил Бальзамо, — поскольку доброе начало в вас все еще борется со злым, которое, как мне представляется, рано или поздно возьмет верх, я попытаюсь избавить вас от ваших пороков. И если мне суждено преуспеть в этом, если гордыня еще не возобладала над всеми вашими чувствами, то я добьюсь успеха за один час.
— За час? — недоверчиво переспросил Марат.
— Да. Вы готовы дать мне этот час?
— Разумеется.
— Где мы с вами встретимся?
— Это вы, мастер, должны сказать, куда должен явиться ваш покорный слуга.
— Ладно, я сам приду к вам, — решил Бальзамо.
— Но имейте в виду, мастер, я живу в мансарде, на улице Кордельеров. Понимаете, в мансарде, — с горделивой прямотой подчеркнул Марат, словно бахвалясь своей бедностью, что не укрылось от Бальзамо, — тогда как вы…
— Тогда как я?
— Тогда как вы, говорят, живете во дворце.
Бальзамо лишь пожал плечами, словно гигант, наблюдающий с высоты своего роста за рассерженным карликом.
— Значит, условились, сударь, — проговорил он, — я приду к вам в мансарду.
— Когда же, сударь?
— Завтра.
— В котором часу?
— Утром.
— Но я на рассвете уйду в анатомический театр, а потом в больницу.
— Прекрасно, это то, что мне нужно. Если бы вы не предложили, я сам попросил бы вас отвести меня туда.
— Но мы пойдем, как вы понимаете, спозаранку. Я сплю мало, — предупредил Марат.
— А я вовсе не сплю, — отозвался Бальзамо. — Итак, до рассвета.
— Буду вас ждать.
На этом они расстались, поскольку уже вышли на улицу, где было теперь темно и пустынно, хотя совсем недавно, когда они сюда спешили, она была залита солнцем и запружена народом.
Бальзамо свернул налево и вскоре пропал из виду.
Марат же на своих длинных тонких ногах зашагал направо.
Бальзамо оказался точен: на другой день в шесть утра он стучался в дверь на лестничной площадке; перешагнув порог, он оказался в коридоре, куда выходили двери шести комнат, расположенных на последнем этаже старого дома на улице Кордельеров.