— Да, видел, но ничего не понял в увиденном. Это особый случай, одна из тех странностей, которые у древних евреев назывались чудом.
— Нет, сударь, — отвечал Бальзамо, — это всего лишь отлучка души от тела, разобщенность материи и духа: инертной материи, праха, который вернется во прах, и души, божественной искры, помещенной на миг в этом потайном фонаре, именуемом телом, — души, дщери небес, которая по смерти тела вернется на небо.
— Так что же, вы на время извлекли душу из тела?
— Да, сударь, я приказал ей покинуть ее жалкую обитель, извлек ее из пучины страданий, где ее удерживает скорбь, дабы она смогла странствовать в свободных, чистых сферах. Что же при этом осталось хирургу? То же, что осталось вашему скальпелю, когда вы отрезали у покойницы вот эту голову, — бесчувственное тело, материя, глина.
— Чьим же именем вы так распоряжались этой душой?
— Именем того, кто единым дыханием сотворил все души — души миров и людские души, — именем Бога.
— Следовательно, — допытывался Марат, — вы отрицаете свободу воли?
— Да разве я не доказываю вам сейчас совершенно противоположное? — удивился Бальзамо. — Я демонстрирую вам, с одной стороны, свободную волю, с другой, разъединение души и тела. Вот перед вами умирающий, обреченный всевозможным страданиям; у этого человека стоическая душа, он идет на операцию, настаивает на ней, переносит ее, но он страдает. Это и есть свобода воли. Но вот около умирающего появляюсь я, посланец Бога, пророк, апостол, и, сжалившись над этим человеком, моим ближним, я властью, данной мне от Господа, вызываю душу из страждущего тела, и это безвольное, ослепшее, бесчувственное тело становится зримо душе, которая благоговейно и сострадательно созерцает его с высоты своей чистейшей сферы. Вспомните, когда Авар говорил о себе, он выражался так: «Бедный Авар». Он не говорил «я». Это потому, что душа уже не была связана с телом и пребывала на полпути к небу.
— Но в таком случае человек — ничто, — заявил Марат, — а я уже больше не могу бросить тиранам: «Вы властны над моим телом, но не вольны над душой».
— Ну вот, вы от истины шарахаетесь к софизму. Как я вам уже замечал, сударь, это ваш недостаток. Да, верно, Господь дал телу душу, но не менее верно и то, что все время, пока душа пребывает в теле, между ними существует связь, воздействие тела на душу, первенство материи над идеей, поскольку Бог по неведомым нам соображениям предопределяет, быть телу королем или душе королевой; не менее верно и то, что дыхание, оживляющее нищего, столь же чисто, как дыхание, убивающее короля. Вот догма, которую надлежит проповедовать вам, апостолу равенства. Доказывайте равенство двух духовных сущностей, ибо равенство это вы можете установить с помощью всего самого святого в мире — Священного Писания и предания, науки и веры. Но ежели для вас главное — равенство двух материальных субстанций, равенство тел, вам не воспарить к Богу. Только что несчастный калека, невежественное дитя народа, сказал вам о своей болезни такое, чего не осмелился бы сказать никто из врачей. А почему? Да потому, что его душа, порвав на время связи с телом, вознеслась над землей и с высоты узрела тайну, которая нам не видна из-за нашей непрозрачности.
Марат катал по столу отрезанную голову, ища и не находя что ответить.
— М-да, — наконец выдавил он, — во всем этом есть что-то сверхъестественное.
— Напротив, сударь, естественное. Перестаньте именовать сверхъестественным то, что следует из функций, предопределенных душе. Эти функции естественны; другое дело, известны ли они нам.
— Эти функции, неведомые нам, для вас, мастер, должно быть, не составляют тайны. Лошадь, неизвестная перуанцам, была привычна для испанцев, которые ее приручили.
— Заявить: «Я знаю» — было бы с моей стороны слишком тщеславно. И потому, сударь, я скажу куда скромней: «Я верю».
— И во что же вы верите?
— Я верю, что первейший мировой закон, самый могущественный из всех — закон прогресса. Я верю, что Бог творил с единственной целью — благоденствия и нравственности. И лишь оттого, что жизнь непредсказуема и многообразна, прогресс идет так медленно. По утверждению Священного Писания, наша планета насчитывала шестьдесят столетий, когда появилось книгопечатание, чтобы, подобно гигантскому маяку, отразить прошедшее и осветить будущее; с книгопечатанием уже не может быть невежества и беспамятства, ибо оно — память человечества. Ну что ж, Гутенберг изобрел книгопечатание, а я обрел веру.
— А! — иронически бросил Марат. — Так, может быть, вам удается читать в сердцах?
— А почему бы нет?
— Значит, вы сумели проделать в груди маленькое окошечко, о котором так мечтали древние?
— В этом нет нужды, сударь. Я просто отделю душу от тела, и душа, чистейшая и непорочнейшая дщерь Господня, расскажет мне о всех мерзостях смертной оболочки, которой она обречена давать жизнь.
— И вы раскроете тайны материи?
— Почему бы и нет?
— И скажете мне, к примеру, кто украл у меня часы?
— Сударь, вы низводите знание на низменный уровень. Впрочем, неважно, Божье величие в равной мере доказывают песчинка и гора, козявка и слон. Да, я скажу, кто украл у вас часы.
В этот миг раздался робкий стук в дверь. Это была привратница, которая вела хозяйство у Марата; она вернулась и, как было велено, принесла хирургу письмо.
107. ПРИВРАТНИЦА МАРАТА
Дверь приотворилась, и вошла тетушка Гриветта.
Мы не торопились описывать ее, поскольку она принадлежит к женщинам, чья наружность велит художнику убирать их на задний план до тех пор, пока у него не возникнет надобность в подобных персонажах; и вот теперь она выступает на первый план живых картин нашей истории и требует места в огромной панораме, которую мы разворачиваем перед глазами наших читателей, в панораме, куда мы включили бы, будь наш талант равен нашим притязаниям, всех — от нищего до короля, от Калибана до Ариеля[63], от Ариеля до Бога.
Итак, попробуем обрисовать тетушку Гриветту, которая выступила из тени и явилась перед нами.
Это было длинное сухопарое существо лет тридцати двух — тридцати трех, с желтым лицом, блеклыми глазами, обведенными синевой, словом, чудовищный образчик чахлого городского жителя, живущего в нищете, страдающего от постоянной нехватки воздуха и обреченного на физическое и нравственное вырождение; одно из тех существ, которые Господь создал прекрасными и которые развились бы в подлинное чудо, как все его творения, что живут в воздухе, на земле и в небе, когда бы человек не превратил их жизнь в непрестанную муку, то есть когда бы им не ставили повсюду преграды и желудок их не терзали либо голодом, либо пищей, столь же пагубной, как и полное отсутствие ее.
Привратница дома, где жил Марат, была бы красивой женщиной, если бы с пятнадцати лет не жила в конуре, куда не проникают воздух и дневной свет, если бы огонь ее природных инстинктов, поддерживаемый теплом печки и охлаждаемый зимней стужей, горел непрерывно и ровно. Ее длинные тощие руки были исколоты швейной иглой, они распухли и потрескались от стирки, покраснели и задубели от жара кухонной плиты, и все же эти руки, если судить по их форме, то есть по неизгладимым следам прикосновения Господней десницы, можно было бы назвать королевскими, когда бы мозоли на них оставляла не палка метлы, а скипетр.
Верно сказано, что бедное человеческое тело — не более, чем вывеска профессии.
Дух в этой женщине преобладал над плотью, а потому был куда более стоек; подобно неугасимой лампаде, он озарял плоть каким-то прозрачным светом, и порой в бессмысленных и тусклых глазах женщины вдруг вспыхивал луч разума, красоты, молодости, любви — одним словом, всего самого прекрасного, что есть в человеческой натуре.
Бальзамо долго смотрел на эту женщину или, верней сказать, на это странное создание; впрочем, она поразила его с первого взгляда.
Итак, привратница вошла, держа в руке письмо, и слащавым голосом, голосом старухи, потому что женщины, обреченные на нищету, становятся старухами уже в тридцать лет, сказала:
— Господин Марат, вот письмо, которое вы просили.
— Да нет, дело не в письме, мне нужны были вы сами.
— К вашим услугам, господин Марат, — проговорила Гриветта, делая реверанс. — Что вам угодно?
— Мне угодно узнать новости о моих часах, — отвечал Марат, — и вам это прекрасно известно.
— Ах, ты Господи! Да откуда же я могу знать, куда они подевались? Вчера они весь день висели на гвоздике у камина.
— Заблуждаетесь, вчера весь день они были у меня в жилетном кармане, и только в шесть вечера, уходя, я положил их под подсвечник, потому как там, куда я шел, ожидалось большое скопление народу, и я боялся, как бы в толпе их у меня не украли.
— Ну коли вы их положили под подсвечник, там они и должны лежать.
И привратница с напускным простодушием подняла, даже не подозревая, что тем самым разоблачает себя, из двух подсвечников, украшающих каминную полку, именно тот, под который Марат положил часы.
— Да, под этот самый подсвечник, — заметил Марат. — А где же часы?
— И правда, тут их нет. Господин Марат, а вы точно их клали туда?
— Но я же сказал вам.
— Поищите как следует.
— Искал уже, искал, — сердито глядя на нее, отрезал Марат.
— Значит, вы их потеряли.
— А я говорю вам, что вчера своими руками положил их под этот подсвечник.
— Значит, здесь кто-нибудь побывал, — заявила Гриветта. — К вам ходит столько народу, столько чужих…
— Перестаньте изворачиваться! — вскричал Марат, раздражаясь все сильней и сильней. — Вы прекрасно знаете, что со вчерашнего дня ко мне никто не приходил. Нет, нет, мои часы ушли тем же путем, что серебряный набалдашник с трости, небезызвестная вам серебряная чайная ложка и перочинный ножик с шестью лезвиями! Меня обворовывают. Да, да, тетушка Гриветта, обворовывают! Я долго терпел, но теперь мое терпение на исходе. Берегитесь!
— Сударь! — возмутилась Гриветта. — Уж не меня ли вы, случаем, обвиняете?
— Вы обязаны следить за моими вещами.
— Но ведь ключ есть не только у меня.
— Вы — привратница.
— Вы платите мне экю в месяц, а требуете, чтобы я услужала вам за десятерых.
— Я не требую, чтобы мне хорошо услужали, я требую, чтобы меня не обкрадывали…
— Сударь, я — честная женщина!
— Так вот, если через час часы не найдутся, я отведу честную женщину к комиссару полиции.
— К комиссару полиции?
— Да.
— Меня, честную женщину, к комиссару полиции?
— Именно вас, честную женщину.
— Меня, о ком никто дурного слова не скажет?
— Ладно, тетушка Гриветта, довольно.
— Я так и подумала, когда вы уходили, что вы подозреваете меня.
— Я подозреваю вас с тех пор, как пропал набалдашник с трости.
— Ну что ж, господин Марат, тогда и я вам кое-что скажу.
— Что?
— Пока вас не было, я посоветовалась…
— С кем?
— С соседями.
— О чем это?
— О том, что вы меня подозреваете.
— Я ведь тогда вам еще и слова не сказал.
— А я догадалась.
— И что же соседи? Мне крайне любопытно, что они вам сказали.
— Сказали, что, если вы меня подозреваете и на свою беду сообщите кому-нибудь об этих подозрениях, вам придется идти до конца.
— То есть?
— То есть доказать, что часы украдены.
— Они и украдены, потому что лежали здесь, а теперь их нет.
— Доказать, что они украдены мной. Ясно? Суду нужны доказательства, и вам, господин Марат, на слово никто не поверит. В суде, господин Марат, вы ничуть не важней, чем мы.
Бальзамо с обычной невозмутимостью наблюдал за сценой. Он заметил, что Марат хоть и не отступился от своих подозрений, однако тон сбавил.
— Так что ежели, господин Марат, — продолжала привратница, — вы не подтвердите, что я честная женщина, и я не получу от вас возмещения, то тогда к комиссару полиции пойду я. Так мне только что посоветовал наш домовладелец.
Марат прикусил губу. Он понял, что ему грозит нешуточная опасность. Хозяином дома был богатый торговец, который, сделав состояние, ушел на покой. Сплетницы утверждали, будто лет десять с небольшим тому он весьма покровительствовал привратнице, которая была тогда кухаркой у его жены.
И вот Марат, молодой человек, занимающий скромное положение, имеющий основания быть скрытным, принимающий у себя таинственных посетителей и находящийся на заметке у полицейских, отнюдь не был заинтересован иметь дело с комиссаром полиции, поскольку от комиссара мог попасть прямехонько к г-ну де Сартину, который чрезвычайно любит читать бумаги молодых людей, подобных Марату, и посылать авторов этих интересных сочинений в заведения, где те могут беспрепятственно предаваться размышлениям, в заведения, носящие названия Венсен, Бастилия, Шарантон и Бисетр.
Итак, Марат сбавил тон, и, чем смиреннее он становился, тем наглей держалась привратница. Из обвиняемой она превратилась в обвинительницу. В конце концов истеричная и раздражительная женщина распалилась, как огонь на сквозняке.
Она пустила в ход все — угрозы, клятвы, вопли, слезы; то была подлинная буря.
И тут Бальзамо счел, что настала пора вмешаться; он подошел к привратнице, которая стояла посреди комнаты и сыпала угрозами, вперил в нее взгляд, сверкнувший зловещим огнем, и, приложив к ее груди два пальца, произнес — но не губами, а взглядом, мыслью, волей — одно только слово, которого Марат не расслышал.
Тетушка Гриветта тут же умолкла, пошатнулась, теряя равновесие, потом отступила назад и под воздействием мощного магнетического флюида молча рухнула на постель; глаза ее были неестественно широко открыты.
Затем они закрылись и вновь открылись, только теперь не было видно зрачков; язык конвульсивно дергался, тело же было почти неподвижно, и лишь руки тряслись, как в приступе лихорадки.
— О! — воскликнул Марат. — Совсем как тот пациент в больнице.
— Да.
— Она спит?
— Тихо! — приказал Бальзамо Гриветте и обратился к Марату: — Сударь, настал миг покончить с проявлениями вашего недоверия и рассеять ваши сомнения. Поднимите письмо, принесенное этой женщиной, которое она, падая, выронила из рук.
Марат поднял письмо.
— И что дальше? — поинтересовался он.
— Потерпите, — ответил Бальзамо, взял у него письмо и, показав его сомнамбуле, спросил: — Вы знаете, от кого это письмо?
— Нет, сударь, — отвечала она.
Бальзамо поднес к ней запечатанное письмо и велел:
— Прочтите-ка, что там написано, г-ну Марату.
— Она не умеет читать, — сообщил Марат.
— Но вы-то умеете?
— Разумеется.
— Вот и читайте его про себя, а она тоже будет читать, по мере того как слова будут отпечатываться у вас в мозгу.
Марат распечатал письмо и принялся его читать, Гриветта встала на ноги и, вся дрожа как в ознобе, покорная всемогущей воле Бальзамо, произносила, по мере того, как Марат пробегал глазами строки:
«Мой дорогой Гиппократ!
Апеллес только что написал свой первый портрет и продал его за пятьдесят франков. Сегодня эти пятьдесят франков будут проедены в трактире на улице Сен-Жак. Ты участвуешь?
Само собой, при этом часть их будет пропита.
Твой друг Л. Давид[64]».
Гриветта слово в слово повторила то, что было в письме. Листок выпал из рук Марата.
— Как видите, — произнес Бальзамо, — у тетушки Гриветты тоже есть душа, и душа эта бодрствует, когда она спит.
— И весьма странная душа, — заметил Марат: — Она умеет читать, меж тем как тело нет.
— Потому что душа все знает, потому что душа способна воспроизводить все, что угодно, посредством мысли. Попробуйте заставить Гриветту прочесть это письмо, когда она проснется, то есть когда тело замкнет душу в своей тьме, и вы увидите, что будет.