Бальзамо, захвативший его в каком-то смысле на месте преступления, сперва выразил по этому поводу удивление, потом встревожился.
— А, наконец-то ты явился, бездельник, лоботряс, бросивший своего наставника! — вскричал Альтотас.
Бальзамо призвал на помощь все свое терпение, что ему обыкновенно приходилось делать, когда он разговаривал со старцем, и спокойно ответил:
— Друг мой, но мне кажется, я пришел сразу же, как только вы позвали.
— Он называет меня своим другом! — возопил Альтотас. — Презренный человечишка! Я вижу, ты говоришь со мной на языке тебе подобных. Да, конечно, тебе-то я друг. Более чем друг. Я — твой отец, который тебя вскормил, воспитал, выучил, обогатил. Но ты не друг мне, ибо ты бросил меня, моришь голодом, медленно убиваешь.
— Учитель, вы вызываете у себя выделение желчи, портите себе кровь, вы заболеете.
— Заболею? Да ты насмехаешься надо мной! Разве я когда-нибудь болел, кроме тех случаев, когда ты вынуждал меня вопреки моей воле разделять бедствия отвратительного человеческого рода? Заболею! Или ты забыл, что я сам излечиваю других?
— Хорошо, учитель. Вот я здесь, не будем понапрасну терять время, — холодно произнес Бальзамо.
— Да, да, и советую тебе почаще напоминать мне о времени — о времени, что ты велишь беречь мне, для которого эта материя, отмеренная всякому живому творению, не должна иметь ни конца, ни предела. Да, время мое проходит, исчезает. Да, мое время минута за минутой гибнет в вечности, меж тем как именно вечность и должна быть моим временем!
— Итак, учитель, скажите, что вам нужно? — с неизменным спокойствием спросил Бальзамо; опустив крышку люка до пола, он встал на нее, привел в действие пружину, вернувшую крышку в ее обычное положение. — Вы говорите, я морю вас голодом, но ведь сейчас вы блюдете полный сорокадневный пост.
— Да, ты прав. Труды возрождения длятся уже тридцать два дня.
— В таком случае в чем же вы меня упрекаете? Я принес вам три графина дождевой воды, вы только ее и пьете.
— Все верно; но неужто ты воображаешь, что я, как шелковичный червь, сам смогу завершить великий труд омоложения и преображения? Что я, утративший силы, смогу один составить эликсир жизни? Что у меня, ослабшего, ибо я ничего не ем, а пью только охлажденную воду, лежащего ничком, обреченного, раз ты не помогаешь мне, рассчитывать лишь на себя, достанет сил исполнить кропотливый труд собственного возрождения, в котором, как ты сам знаешь, ничтожество, мне необходима помощь и содействие друга?
— Но я же с вами, учитель, я здесь, — отвечал Бальзамо, словно ребенка, усаживая старца, невзирая на его протесты, в кресло. — Ответьте, разве вам не хватает дождевой воды? Я вижу здесь три полных графина. Вода эта была собрана, как вы сами знаете, в мае. А вот ячменные и кунжутные лепешки. Я сам приготовил вам по вашему описанию белые капли.
— Но эликсир! Эликсир не составлен! Ты не можешь помнить, как он делается, тебя при этом не было. При этом присутствовал твой отец, который был куда преданней, чем ты. В последний раз я приготовил эликсир загодя, на месяц раньше, чем мне исполнились очередные пятьдесят лет. Я нашел приют на горе Арарат. Мне продали невинного младенца, которого еще кормили грудью, и я отдал за него столько серебра, сколько он сам весил. Я зарезал его, как требует ритуал, собрал три последние капли артериальной крови, и через час мой эликсир, в котором недоставало только этого ингредиента, был готов, так что мое омоложение после очередного пятидесятилетнего цикла прошло крайне успешно. Правда, при судорогах, которыми сопровождалось впитывание благодетельного эликсира, у меня выпали зубы и волосы, но они снова выросли; да, знаю, зубы не очень хорошие, но только потому, что я пренебрег предосторожностью, требовавшей вливать эликсир в горло через золотую воронку. Но зато волосы и ногти стали у меня как у юноши, и я вновь возродился для второй молодости и выглядел так, будто мне пятнадцать лет. А теперь я опять состарился, и если эликсир не будет изготовлен, если он не будет стоять закупоренный в этой бутылке, если я не свершу этот труд, то знание, накопленное мною за целый век, исчезнет вместе со мной, великая, чудесная тайна, которую я храню в себе, будет утрачена для человека, достигшего во мне и через меня божественной сущности! И если мне это не удастся, если я обманусь и не достигну цели, причиной этого будешь ты, Ашарат, и тогда берегись: гнев мой будет ужасен. Да, ужасен!
Закончив эту речь, во время которой из его почти неживых глаз словно сыпались бледные искры, старец затрясся в конвульсиях, а потом зашелся надрывным кашлем.
Бальзамо тотчас же подоспел ему на помощь.
Старику стало легче. Его и без того бледное лицо было бело как мел. Этот несильный приступ кашля совершенно исчерпал его силы, и казалось, он вот-вот испустит дух.
— Так скажите же, учитель, чего вы хотите, — обратился к нему Бальзамо.
— Чего я хочу… — произнес Альтотас, пристально глядя на Бальзамо.
— Да.
— Так вот, я хочу…
— Говорите же, я внимательно слушаю и все исполню, если только это будет возможно.
— Возможно… Возможно… — негодующе пробурчал старец. — Все возможно, ты это прекрасно знаешь.
— Да, разумеется, когда есть время и знание.
— Знание у меня есть, а время я готов победить. Мера моя исчерпалась, силы почти до конца истаяли, а белые капли вызывают исторжение остатков старческой субстанции. Молодость, подобная соку, что оживляет в мае деревья, поднимается под дряхлой корой и, так сказать, вырывается юным побегом на древнем стволе. Заметь, Ашарат, симптомы прекрасные: голос у меня слаб, я почти ничего не вижу, временами чувствую, что разум мой слабеет, переходы от жары к холоду стали для меня невыносимы, а это значит, что надо торопиться с изготовлением эликсира, чтобы в день моего второго пятидесятилетия я без затруднений перешел из столетнего возраста в двадцатилетний. Все ингредиенты подготовлены, перегонный куб сделан, не хватает лишь трех капель крови, о которых я тебе говорил.
Бальзамо от отвращения вздрогнул.
— Ладно, не надо младенца, — сказал Альтотас. — Вместо того, чтобы искать его, ты предпочитаешь запираться со своей возлюбленной.
— Вы же знаете, учитель, что Лоренца мне вовсе не возлюбленная, — возразил Бальзамо.
— Я вижу, ты надеешься внушить мне это, как внушаешь толпе. Хочешь заставить меня поверить в существование безгрешного существа. А ведь ты же мужчина.
— Клянусь вам, учитель, Лоренца чиста, как Пресвятая Богоматерь. Клянусь, ради души я пожертвовал всем — любовью, желаниями, земными наслаждениями. Я тоже вершу труд возрождения, но не для себя одного, а для всего мира.
— Безумец! Несчастный безумец! — вскричал Альтотас. — Ты, я вижу, намерен толковать о потрясениях среди букашек, о революциях муравьев, меж тем как я веду речь о вечной жизни, о вечной молодости!
— Которой возможно достичь лишь ценой чудовищного преступления и к тому же…
— Ты колеблешься, несчастный? Я вижу, колеблешься!
— Нет, учитель. Но раз вы не требуете младенца, скажите, что вам нужно.
— Мне нужно либо девственницу, либо девственника, все равно, но все-таки лучше девушку. Я открыл это благодаря сродству полов. Так что ищи да поторопись, у меня остается всего неделя.
— Хорошо, учитель, — сказал Бальзамо. — Я посмотрю, поищу.
В глазах старца вновь вспыхнула молния, еще грознее, чем прежде.
— Посмотришь! Поищешь! — закричал он. — Вот как ты отвечаешь! Впрочем, я ждал этого, но все равно потрясен. С каких это пор жалкий червяк, ничтожная тварь так отвечает своему творцу? А, ты думаешь, я лишился сил, думаешь, я повержен, думаешь, я умоляю тебя. Неужто ты настолько глуп, чтобы поверить, будто я в твоих руках? Да или нет, Ашарат? И не пытайся изобразить во взгляде замешательство или угрозу, я же вижу тебя насквозь и читаю в твоем сердце, а потому выношу тебе приговор и сам приведу его в исполнение.
— Учитель, поберегите себя, — сказал Бальзамо, — вы повредите себе, если будете так сильно гневаться.
— Отвечай!
— Своему учителю я могу ответить только правду. Я посмотрю, смогу ли добыть для вас то, чего вы просите, так, чтобы не повредить нам обоим и тем более не погубить нас. Я попытаюсь отыскать человека, который продаст потребное вам существо, но на преступление не пойду. Это все, что я могу вам ответить.
— Очень деликатный ответ, — с язвительной ухмылкой бросил Альтотас.
— Другого я не могу дать, учитель, — отрезал Бальзамо.
Альтотас собрал все силы и, опершись руками на поручни кресла, вдруг вскочил и поднялся во весь рост.
— Да или нет? — крикнул он.
— Да, учитель, если найду, нет, если не найду.
— В таком случае, несчастный, ты приговариваешь меня к смерти. Ты сбережешь так необходимые мне три капли крови низкой и ничтожной твари и столкнешь в вечную бездну столь совершенное существо, как я. Так слушай же, Ашарат, — с угрожающей улыбкой произнес старик, — я больше ничего не прошу у тебя. Да, больше ничего, но если ты не станешь повиноваться мне, я сам возьму, что мне нужно. Если ты покинешь меня, я сам себя выручу. Ты понял? А теперь ступай.
Не отвечая на угрозу, Бальзамо подготовил все, что было необходимо старцу, поставил около него питье и еду; он действовал с заботливостью преданного слуги, ухаживающего за хозяином, или любящего сына, хлопочущего вокруг отца; покончив с этим и поглощенный совершенно иными заботами, нежели те, что терзали Альтотаса, он опустил крышку люка, и сошел вниз, не замечая, что старик провожает его насмешливым взглядом почти до того места, куда его влекли и душа и сердце.
Когда Бальзамо подошел к погруженной в сон Лоренце, на лице Альтотаса все еще играла сатанинская улыбка.
128. БОРЬБА
Бальзамо остановился, сердце его сжималось от горестных мыслей.
Мы говорим, горестных, а не гневных.
Недавний разговор с Альтотасом, видимо, заставил Бальзамо задуматься о ничтожности людских чаяний и утешил его гнев. Ему вспомнилась метода философа, который повторял про себя весь греческий алфавит, прежде чем прислушаться к голосу черной богини, советчицы Ахилла[98].
Несколько секунд он стоял у кушетки, спокойно и безмолвно глядя на спящую Лоренцу, после чего печально сказал себе: «Итак, если рассмотреть мое положение, оно таково: Лоренца меня ненавидит, она угрожала, что выдаст меня, и выдала, моя тайна больше не принадлежит мне, я отдал ее в руки этой женщины, а она разгласила ее; я похож на лису, которая, чтобы вырваться из капкана, отгрызла себе ногу, так что охотник завтра сможет сказать: „Ага, лиса попалась, и скоро, живая или мертвая, она будет моя“.
И виновницей этого неслыханного бедствия, которое Альтотас даже не способен понять, отчего я ему о нем и не рассказал, бедствия, которое рушит все мои надежды на успех в этой стране, да и в целом мире, потому что Франция — душа мира, стал этот дивный кумир, это существо, спящее с кроткой улыбкой на устах. Я обязан этому злому гению позором и падением, а вскоре, быть может, она станет виновницей моего заточения, изгнания и смерти.
Выходит, — возбужденно продолжал рассуждать Бальзамо, — зло превысило добро, и Лоренца несет мне гибель.
Спи, о змея, чьи извивы так грациозны, но смертоносны, чья головка таит яд, спи, ибо когда ты проснешься, я буду вынужден тебя убить».
И Бальзамо с мрачной улыбкой медленно приблизился к Лоренце, чьи глаза, исполненные неги, открывались навстречу ему, как раскрываются при первых лучах восходящего солнца вьюнок и подсолнечник.
«Увы, — подумал Бальзамо, — и все же мне придется навсегда закрыть эти глаза, которые смотрят сейчас на меня с такой нежностью, но в которых, как только угаснет сияние любви, начинают сверкать молнии».
Лоренца ласково улыбнулась, приоткрыв в улыбке два ряда жемчужных зубов.
«Но ведь, казнив ту, что ненавидит меня, — подумал Бальзамо, — я убью и ту, что меня любит».
И сердце его преисполнилось глубокой скорбью, странным образом смешанной со смутным желанием.
— Нет, — пробормотал он, — вотще я вынес приговор, напрасно грожу: у меня никогда не хватит духа убить ее. Нет, она будет жить, но жить, не пробуждаясь, жить призрачной жизнью, которая будет для нее счастьем, поскольку истинная несет ей отчаяние. Я сделаю ее счастливой! Ну а все прочее не имеет значения… У нее будет только одна жизнь, которую я сотворю для нее, в которой она любит меня, жизнь, которой она живет в этот миг.
Бальзамо ласковым взглядом ответил на влюбленный взгляд Лоренцы и медленно положил ей на голову руку.
В этот миг Лоренца, которая, казалось, читала мысли Бальзамо как открытую книгу, глубоко вздохнула, медленно приподнялась и с грациозной сонливой негой обвила своими белыми, нежными руками шею Бальзамо; он ощутил ее благоуханное дыхание на своих губах.
— Нет! Нет! — вскричал Бальзамо, закрыв ладонью пылающий лоб и затуманенные глаза. — Такая упоительная жизнь способна довести до исступления, я не смогу бесконечно противиться этому демону-искусителю, этой сирене и не достигну славы, могущества, бессмертия. Нет, пусть она проснется, я так желаю, так надо.
Потеряв голову, уже не помня себя, Бальзамо все-таки нашел в себе силы оттолкнуть Лоренцу; она отпустила его и, словно легкая вуаль, словно тень, словно снежинка, опустилась на кушетку.
Даже самая изощренная кокетка, желая обольстить возлюбленного, не сумела бы выбрать более соблазнительной позы.
И опять потерявший голову Бальзамо нашел в себе силы бежать прочь, сделав несколько шагов, но, как Орфей[99], оглянулся и, как; Орфей, погиб.
«Если я разбужу ее, — мелькнуло у него в голове, — вновь начнете борьба. Если я разбужу ее, она либо покончит с собой, либо убьет меня или доведет до убийства. Выхода нет!
Судьба этой женщины предрешена, мне кажется, будто я читаю ее, начертанную огненными письменами: смерть и любовь… Лоренца! Лоренца! Тебе предназначено полюбить и умереть. Лоренца! Я держу в руках твою жизнь и твою любовь».
Как бы отвечая этим его мыслям, обольстительница встала, подошла к Бальзамо, упала к его ногам и, обратив на него взор, затуманенный сном и негой, взяла его руку и прижала к своему сердцу.
— Смерть, — прошептала она одними губами, влажными и блестящими, как вынырнувший из моря коралл, — но и любовь.
Бальзамо, на лице которого была написана растерянность, попятился назад, прикрыв глаза рукой.
Лоренца, возбужденно дыша, ползла за ним на коленях.
— Смерть, — пленительным голосом повторяла она, — но и любовь! Любовь! Любовь!
Бальзамо не мог больше противиться, его окутало пламенное облако.
— Нет, это слишком, — промолвил он. — Я боролся до того предела, на какой способен человек. Демон или ангел будущего, кто бы ты ни был, ты можешь быть доволен: я долго жертвовал во имя себялюбия и гордыни всеми высокими страстями, что кипят во мне. Нет, я больше не имею права восставать против единственного человеческого чувства, зародившегося в глубине моего сердца. Я люблю эту женщину, люблю, и страстная моя любовь восстанавливает меня против нее сильней, нежели даже ожесточенная ненависть. Эта любовь принесет ей смерть. О, я трус, жестокий безумец! Я не способен даже сладить со своими желаниями. Так что же? Когда мне будет назначено предстать перед Господом, когда мне, обманщику, лжепророку, придется сбросить плащ ухищрений и притворства перед высшим судьей, я не смогу назвать ни одного своего благородного поступка, не смогу припомнить ни единого мгновения счастья, которое дало бы мне утешение среди вечных мук!
О, Лоренца, я знаю, что, полюбив тебя, лишаюсь будущего, знаю, что мой ангел-обличитель сразу же взовьется в небо, чуть только женщина упадет в мои объятия.
Но ты этого хочешь, Лоренца, ты этого хочешь!
— Любимый! — прошептала она.
— Значит, ты согласна на эту жизнь вместо реальной?