Новочеркасск: Книга первая и вторая - Семенихин Геннадий Александрович 8 стр.


Появилось острое желание вызвать к себе инженера и выплеснуть ему все это в лицо, но разум тотчас же охладил. Вспомнились собственные горести и обиды, ниспосланные на его судьбу прежним императором Павлом, и атаман, горько покачав головой, тяжело вздохнул. «Черт его знает, — ругнулся он мысленно, — а кто такой де Волан, какие у него при дворе связи. Ведь не просто так приехал он на Дон, а самим Александром послан. Стоит ли с ним схватываться. Я-то тут, в Черкасске, останусь, а он в Петербург возвернется, еще неведомо какие турусы на колесах под меня подведет. Да и доказательств никаких натурально у меня нет. Фильки же наговор ничего не стоит опровергнуть. Что же касается подарков, то мало ли кто их не дарит и не получает от других», — философски вывел из всего этого Матвей Иванович. И решил твердо не вмешиваться ни во что. Тем более дополнительно поразмыслив о затеянном, еще раз с гордостью заключил: «Нет, город надо строить на новом месте, только тогда это будет город Новый Черкасск, во всем отличный от нынешней, себя изжившей столицы Войска Донского. И будут даже потомки меня, атамана Платова, за основание подобного города душевно благодарить».

…Матвей Иванович отвел взгляд от сидевшего напротив де Волана, суховато, с начальственными нотками в голосе произнес:

— Стало быть, господину инженеру известно, что не более чем через месяц, в мае года сего, мы будем производить закладку новой столицы.

— Да, известно, — лаконично подтвердил де Волан.

— Остановка за тем, чтобы определить число, — прибавил Платов. — Полагаю, следует это произвести в самом начале второй половины мая. Тогда мы и выполним сию торжественную и памятную в истории Войска Донского операцию.

6

К себе домой Лука Андреевич Аникин возвратился из войсковой канцелярии не то чтобы понурым, но уже не таким бодрым, каким туда уходил. На зипуне хоть и позвякивали две медали, старательно надраенные для того, чтобы при полном параде показаться атаману, но сам их хозяин не был веселым. В горнице он застал мирно беседующих Анастасию и успевших отогреться и успокоиться после ночной беды беглецов. Девушка синими чистыми глазами тревожно встретила его.

Под тонкими, нежно вылепленными бровями ее глаза жили своей сосредоточенной жизнью и были наполнены ожиданием какой-то новой беды, от которой не было сил заслониться. Именно это их выражение царапнуло старого казака по сердцу.

«Господи Исусе, — вздохнул про себя Аникин, — сколько же ей, горемыке, пришлось спытать в жизни, если глядит на меня, как на черного вестника».

— Ну чего ты там выходил, Аиика-воин? — осведомилась Анастасия.

Лука Андреевич снял шапку с мерлушковым верхом, повесил на гвоздик над притолокой. Прихрамывая, прошелся вокруг стола.

— Словом, виктория вышла… победа то исть! — вяло воскликнул он, но, глубоко вздохнув, поправился: — Правда, не полная виктория, но более чем наполовину достигнута.

— Да не томи, гутарь сразу, — перебила жена.

— Атаман Матвей Иванович на первый раз дозволил, чтобы Андрей и Любаша пребывали у нас на местожительстве в роли работников, если ты, конечно, не супротив будешь.

— Да ты что, старый! — воскликнула, не задумываясь, Анастасия. — О чем речь ведешь? Да чтобы я этих бедных сиротинушек чем обидела! Пока ты ходил атаману кланяться, они мне тут про муки свои сказывали. И про лютого барина, от какого куда глаза глядят бежали. Так неужто же если мы их вчера спасли и отогрели, то сегодня я их за дверь куреня нашего выставлю? Очумел ты, старый. Не будет этого никогда.

Девушка радостно всплеснула руками.

— Андрей, милый, ты же видишь, что теперь наши страдания окончились. Ведь сам мне говорил, что есть единственный край, где нас как вольных людей примут и в обиду никому не дадут. Тихий Дон и казачья вольница. Андрейка, да скажи же хоть спасибо хозяину и хозяйке. Да ну же, ну… — потащила она его за рукав. Но парень отрицательно мотнул чубатой головой и, не поднимая глаз, глухо вздохнул:

— Нет, я так не могу. Обожди, дай мне сказать, Любаша. Лука Андреевич, тетя Анастасия, если на донской земле все такие, как вы, то это не край, а рай. Если бы не Лука Андреевич, покоиться мне со вчерашней ноченьки на дне донском, да и только. За спасение жизни, за хлеб и ласку спасибо вам самое сердечное. Но оставаться у вас?.. А вдруг вы нам с Любашей через силу это предлагаете, через доброту и жалость свою человеческую? Как же тогда? По какому праву мы обременять-то вас будем? Мы с Любашей тоже гордые и нахлебниками быть не хотим.

Лука Андреевич ладошкой пригладил жидкие светлые волосы и сердито прикрикнул:

— Ат-ставить! Ты вот-ка что, Аника-воин. Вот-ка что тебе сказывать буду. Длинных речей не люблю. Это по первости гутарю, а ты смекай и зарубку на уме об этом делай. Откуда ты взял, что я тебя дармоедом на свою шею беру? Может, вообразишь, что прислуживать тебе и еще портки стирать стану? Я казак справный, не пьянчуга-лодырь какой. Подойди к окошку зараз да на подворье мое глянь. Да ты не стесняйся, подыми зенки свои да посмотри.

Андрей медленно и явно нехотя поднял глаза. Увидел в промытом от солнца голубом квадрате окна просторный аникинский двор с бродившими по нагревшейся земле выводками индюшек и кур, пустую коновязь у ладно сбитой конюшни, стог сена с воткнутыми в него вилами, белый баз, где похрюкивали свиньи, распряженные дрожки, жердочки, на которых сушились опрокинутые глиняные кувшины, вспаханную под огород землю.

— Настёнка! — визгливо закричал вдруг Аникин. — Выведи-ка ты на воздух этого идола да колоду и топор покажи. Пусть на первый раз дров нарубит, чтобы печку истопить. Я еще погляжу, сгодится ли он мне в помощники. Может, он малосильный какой.

Андрей весело рассмеялся и попросил:

— Тетя Анастасия, отведите.

Через две-три минуты со двора стали доноситься звонкие удары топора и легкое покрякивание. Аникин и Люба, стоя у окна, добрыми кивками приветствовали каждый его взмах. Твердое караичевое бревно, в котором у иного топор бы увяз сразу, так и стало с легкостью завидной дробиться на мелкие чурки. Когда малость запыхавшийся Андрей, смахивая пот, появился вновь в горнице, хозяин сказал ему благожелательно:

— Бог на помощь. Умеешь кое-что делать, парень. Меня не проведешь, вижу. Стало быть, остаетесь у нас, и баста. Обувку и одежду какую-либо получите, не без того. Харчиться за одним столом с нами будете, а проживать, пока тепло, в сарайчике. Зимой в доме. Так как уговор? Состоялся или нет? Решает хозяин. Твоего, дочка, голоса не спрашиваю.

— Состоялся, — бодро подтвердил Андрей.

Поздно вечером, вдоволь наработавшись на аникинском подворье, порядочно устав и сытно повечеряв в хозяйской горнице, отправились они в небольшой сарайчик, постелили на сеновале полость, дарованную заботливой Анастасией, разложили подушки и одеяла. Сквозь деревянную крышу виднелось небо и звезды, веселыми косяками бродившие по нему. Усталая и обессиленная Любаша ткнулась Андрею в грудь мокрым от слез лицом. Он гладил ее по спине, тихо успокаивал:

— Ладно, ладно ты, не надо. Ведь все уже позади… Теперь нам, ничто не угрожает. Это же берег свободных людей, казачья вольница, понимаешь? Здесь нам ни один стражник не опасен.

— Я знаю, — прошептала девушка, — я знаю. Только я все равно не могу забыть.

— Чего? — рассеянно спросил Андрей.

— Ту ночь, — еще тише отозвалась Любаша. — И его, этого зверя, барина Веретенникова. Будто до сих пор слышу мерзкое его дыхание, и кажется, что от одного этого силы меня оставят. И потом… как он лежал. Глаза стеклянные, будто осколки от разбитой бутылки. Ты только не молчи, Андрейка, говори мне, пожалуйста, что-нибудь… я тебя очень прошу, говори.

Но он молчал. Его ладонь замерла на оголенном плече Любаши. Она вдруг стала холодной и влажной. Он молчал, потому что думал о том же самом, о чем думала и она.

— Не надо об этом, Любаша, — прошептал он, собравшись с силами. — Ведь это как вечное клеймо. Оно теперь навсегда с нами. — Он тяжело вздохнул и спросил: — Любаша, ты все-таки считаешь меня виноватым?

— Нет! Если бы не ты, я бы не смогла больше жить. В ту же самую ночь руки на себя наложила. Почему же ты виноват, ты же не мог иначе.

Звезды заглядывали в сарай аникинского подворья. Звезды не могли понять их тоски.

7

По всей губернии барин Григорий Афанасьевич Веретенников слыл оригинальным человеком. Он не относился к числу тех вертопрахов, которые изумительно говорили по-французски, мастерски отплясывали на балах мазурку, красиво рассуждали о сочинениях Вольтера и проблемах земледелия, но к тридцати пяти годам проматывали унаследованные от папаш и мамаш имения.

В противоположность им Веретенников вел подчеркнуто грубый образ жизни. Когда бывало настроение, он много кутил и буйствовал и гордился тем, что на своем роскошном экипаже мог во время ярмарочной гульбы наехать на любого мелкопоместного дворянина, не сверни тот с дороги. Но так же неожиданно, как и начинал, прекращал свои пьяные забавы, возвращался в свое родовое имение Зарубино, день-деньской отсыпался, а потом брался за дело. И не было тогда рачительнее хозяина. С рассвета и до заката на любимом жеребце, буланом Витязе, скакал он по просторным своим полям, появлялся то на покосе или молотьбе, то в ригах, свинарниках и коровниках. Грубыми красными руками щупал намолоченное зерно, гладил по спинам свиней, проверяя, чисты они или нет, и на красивом его лице с горящими серыми глазами и маленьким, почти всегда капризно косившимся ртом ни разу не появлялось брезгливого выражения.

Барин Веретенников в свои сорок восемь лет был высок и статен, широк в кости, резок в движениях и едок в речах. Он никогда не любил ужинать в одиночку, всегда приглашал к столу соседей, и наиболее частым его гостем был разоряющийся помещик Порфирий Степанович Столбов, ничтожный человечишка, тянувший из последнего, дабы выглядеть светским. Он приезжал к Веретенникову в отменно сшитом фраке и постоянно поправлял во время ужина салфетку, заткнутую за высокий стоячий воротник. А Григорий Афанасьевич сидел напротив в забрызганных грязью сапогах, потому что только вернулся с полей, в черной грубошерстной блузе и бесцеремонно двигал ярко расписанные тарелки из саксонского фарфора, наполненные самыми тонкими кушаньями.

— Но, мон шер Григорий! — нарочито в нос восклицал гость. — Зачем вы так обременяете себя тяжелым трудом? Эти вечные выезды в поле — в дожди и стужу, копание в навозных кучах.

Залпом осушив полный стакан мадеры, Веретенников мрачно повел лохматыми бровями.

— А поди-ка ты к черту, мон шер Порфирий! Я разделяю людей на две категории: на тех, которые горят, и на тех, которые тлеют, убивая время в возвышенной болтовне о несуществующих идеалах. Так уж лучше сгореть, чем тлеть.

Гость неодобрительно развел руками.

— И еще одного не понимаю, — сложил он бантиком полные лоснящиеся губы. — Столбовой дворянин со столь великолепной родословной, пятнадцать лет прослуживший в лейб-гвардии, и вдруг такое тяготение к грязной навозной земле!

Если по каким-либо причинам Столбов не мог прибыть к столу, Веретенников призывал к ужину своего управляющего, долговязого, с длинным холодным лицом и негнущимися ногами немца Штрома, и не столько предлагал, сколько приказывал разделить с ним трапезу. Разница была лишь в одном: Веретенников ел и пил сидя, а Штром стоя, не смея присесть во время порою изрядно затянувшегося ужина. Беседа их была односложной, а если выразиться поточнее, то скучной. Барин спрашивал, управляющий отвечал. Иногда Веретенников оснащал свои короткие речи страшными ругательствами и обещаниями «добраться и до твоей шкуры». Управляющий глядел на него с глубоко спрятанной ненавистью, но сносил оскорбления терпеливо. В конце ужина, отрешившись от вина и перейдя к десерту, барин задавал ему один и тот же вопрос:

— Высечено по твоему приказанию за вчерашний и сегодняшний день мужицких душ сколько?

— Десять, — отвечал, стоя навытяжку, Штром.

— Верно, — не поднимая распатланной головы, соглашался барин, и щеки его освещались отсветами багрового румянца. — Зря никого не секи, — поучал он, — но и спуску никому не давай. Если по делу, то и пятнадцать душ наказать можно. Время такое идет, что без порки нельзя, — загадочно прибавлял он. — Мужика постоянно в страхе держать надобно — проверенная заповедь и не мною открытая. Тогда и урожай будет получше, и дохода у нас с тобой побольше. Это важнее, чем всяческие там умные журналы об улучшении ведения сельского хозяйства почитывать.

Слова у Веретенникова не расходились с делом. Он и сам наказывал нещадным образом крепостных своих, как старых, так и молодых, как мужчин, так и женщин. Когда на взмыленном Витязе скакал он по деревенской улице, с кнутом за голенищем забрызганного грязью сапога, мужики, истово крестясь, норовили как можно скорее скрыться в своих избах или за плетнями и калитками, лишь бы только не попадаться барину на глаза. С пугливым, затаенным любопытством, чуть приоткрыв занавески окон, наблюдали они за тем, у какой избы осадит барин коня, кого на очередную расправу покличет. И не было еще случая, чтобы Веретенников проехал через деревню тихо. Всхрапывал буланый жеребец, замирая у чьей-нибудь бревенчатой избы, и, по-офицерски гарцуя в седле, Веретенников злым громким голосом выкрикивал:

— Фрол Душников, а ну, выйди сюда!

Окликнутый мужик, бывало, со всех ног бежал по узкой мокрой тропинке через двор и замирал с покорным лицом перед буланым жеребцом.

— Что, барин-батюшка? — спрашивал он оробело.

— Это по твоей вине бычок в стаде вчера на гвоздь напоролся? Ты стадо пас?

— Точно так, барин-батюшка, я стадо вчера на заимку гонял. Через меня это вышло.

— Так вот тебе, негодяй! — Извивалась в воздухе плетка, стонал мужик, закрывая разбитое в кровь лицо, а Веретенников, вторично замахиваясь, приговаривал: — Вот и еще тебе, чтобы неповадно было, а в следующий раз голову сниму, если повторится такое!

— Не повторится, барин-батюшка! — всхлипывая, обещал мужик. — Никогда больше, родной, не повторится. Вовек науки твоей не забуду, сколько бы жить ни пришлось.

Цокали подковы удалявшегося мелкой рысцой жеребца, и Григорий Афанасьевич уже не думал об избитом, ему будто легче становилось от исполненного наказания и чужого истошного крика.

С Андреем Якушевым барин Веретенников столкнулся впервые, когда тому шел пятнадцатый год. Этого крупного не по годам парня, обученного дьячком и читать и писать, взяли в барскую усадьбу конюхом. Был он что ни на есть круглым сиротой. Трудно сказать, каким Андрей обладал секретом, но он так быстро научился объезживать лошадей, что многие диву давались и даже советовали Григорию Афанасьевичу взять его на конский завод, который барин в ту пору собирался обосновать. Но тут случилась непредвиденная беда. Андрейку прихватила лихорадка. Корчась в ознобе, он заснул в ночном, а тем временем пара нестреноженных лошадей убежала. Правда, на рассвете кобыленка Палашка вернулась в табун. А вот любимец Веретенникова жеребец Зяблик исчез вовсе.

Андрейку привел в усадьбу старый конюх дед Пантелей, добрый рябоватый мужик, отслуживший солдатчину и возвратившийся в Зарубино с больными легкими. Впрочем, слово «привел» здесь явно неуместно, потому что Андрейка шагал сам и только спросил за всю дорогу в три с лишним версты:

— Что же это будет, дедушка Пантелей?

— Жаль мне тебя, мальчонок, да пособить твоему горю не могу, — свертывая цигарку, вздохнул старый конюх. — Лучшей утехи ты нашего барина лишил, а норов его тебе хорошо известен.

Каким-то образом слух о побеге из табуна красавца Зяблика их опередил, и, когда они ступили на подворье, у распахнутых дверей конюшни их уже дожидались два дюжих зарубинских мужика, обычно исполнявших «волю барскую», и сам Веретенников, только под утро возвратившийся домой из губернского города. Еще не проспавшийся, с блуждающими, кровью налитыми хмельными глазами, он помахивал зажатым в правой руке арапником. Витой коричневатый хвост плетки извивался в воздухе, как хвост змеи. Да и сам Веретенников, лишенный от ярости голоса, прошипел, как змея:

Назад Дальше