Пьер с тревогой взглянул на Нарцисса, тот колебался, смущенно покачивая головой.
— Да, это так, пробормотал он наконец, — мы недавно просили аудиенции для одного французского политического деятеля и получили отказ, нам было весьма неприятно… Монсеньер прав. Следует приберечь нашего посла и прибегнуть к его помощи лишь напоследок, когда все другие возможности будут исчерпаны.
Увидев разочарование Пьера, Нарцисс со свойственной ему обязательностью добавил:
— Первым делом мы навестим в Ватикане моего двоюродного брата.
Нани снова насторожился и с удивлением взглянул на молодого человека.
— В Ватикане? У вас есть в Ватикане двоюродный брат?
— Ну да, монсеньер Гамба дель Цоппо.
— Гамба… Гамба!.. Да, да! Простите, припоминаю… Ах, вы предполагаете через него ходатайствовать перед его святейшеством! Это, конечно, было бы неплохо, надо подумать, надо подумать…
Он несколько раз повторил эти слова, чтобы самому тем временем взвесить предложение Нарцисса.
Монсеньер Гамба дель Цоппо был добрый малый, не игравший в Ватикане никакой роли, никчемность его стала там притчей во языцех. Он развлекал святого отца своими сплетнями, всячески ему льстил, и тот любил прогуливаться по саду, опираясь на руку монсеньера. Во время этих прогулок Гамба с легкостью добивался незначительных милостей папы. Но, неимоверно трусливый, он чрезвычайно опасался за свое влияние и отваживался на какую-либо просьбу, лишь предварительно удостоверившись, что она не будет во вред ему самому.
— Ну, что ж! Неплохая мысль, — объявил наконец Нани. — Да-да! Гамба, если захочет, сможет испросить для вас аудиенцию… Я сам повидаю его и все ему объясню.
В заключение Нани не пожалел советов, рекомендуя чрезвычайную осторожность. Он даже сказал, что, пожалуй, было бы благоразумнее остерегаться папского окружения. Увы, да! Его святейшество так добр, так слепо верит людям, что не всегда выбирает себе приближенных с должной осмотрительностью. Никогда не знаешь, к кому обращаешься, в какую ловушку можешь ступить ногой. Нани дал им даже понять, что ни в коем случае не следует обращаться непосредственно к его высокопреосвященству государственному секретарю, ибо он тоже не свободен в своих действиях, вокруг него сложное переплетение интриг, парализующих его добрую волю. И по мере того, как Нани говорил все тем же кротким вкрадчивым голосом, Ватикан начинал представляться Пьеру неким царством, которое стерегут завистливые и коварные драконы, царством, где нельзя переступить через порог, сделать шаг, высунуть наружу руку, заранее тщательно не удостоверившись, что не угодишь им в лапы.
Пьер слушал, охваченный неуверенностью, с каждой минутой леденея.
— Бог мой! — воскликнул он. — Даже не знаю, как мне поступить. Монсеньер, вы меня пугаете!
Нани опять сердечно заулыбался.
— Я, любезный сын мой? Я был бы этим весьма огорчен… Просто хочу вам напомнить: подождите, поразмыслите. Главное, не горячитесь. Срочного ничего нет, заверяю вас, только вчера назначили референта, который доложит конгрегации о вашей книге, — у вас в распоряжении еще целый месяц… Избегайте людей, живите так, словно вас нет в Риме, спокойно обозревайте город, — это лучшее, что вы можете предпринять для успеха своего дела. — И, взяв своими аристократическими пухлыми и мягкими руками руку аббата, Нани добавил: — Вы понимаете, что у меня есть основания так говорить… Я бы сам рад был предложить свои услуги, я почел бы за честь проводить вас прямо к его святейшеству. Но не хочу пока вмешиваться, слишком ясно чувствую, что в настоящее время это вам только повредило бы… Позже, понимаете, позже, в том случае, если никому не удастся, я сам добьюсь для вас аудиенции. Я вам это твердо обещаю. Но пока что, прошу вас, избегайте употреблять выражение «новая религия», оно, к сожалению, встречается в вашей книге: еще вчера вечером — я сам это слышал — вы его употребили. Никакой «новой религии» быть не может, любезный сын мой, существует единственная вечная религия, не признающая ни компромиссов, ни уступок, эта религия — апостолический римский католицизм. И оставьте в покое ваших парижских друзей, не слишком рассчитывайте на кардинала Бержеро, чье возвышенное благочестие не так уж ценится в Риме… Поверьте, я говорю это вам, как друг.
Потом, увидев, что Пьер растерян, подавлен и не знает, что ему дальше предпринять, Нани снова подбодрил его:
— Полноте, полноте! Все уладится наилучшим образом, все устроится ко благу церкви и вашему собственному… Прошу прощения, но я вас покидаю, сегодня повидать его высокопреосвященство мне не придется, дольше я ждать не могу.
Аббат Папарелли, который, как показалось Пьеру, навострив уши, рыскал у них за спиной, кинулся к монсеньеру Нани, заверяя, что до него осталось только двое посетителей. Но прелат весьма любезно ответил шлейфоносцу, что явится в другой раз, так как дело, о котором он хотел переговорить с его высокопреосвященством, может потерпеть. И Нани удалился, учтиво со всеми раскланявшись.
Почти тут же наступила очередь Нарцисса. Перед тем как войти в тронную залу, он пожал руку Пьеру и повторил:
— Итак, решено. Завтра я отправлюсь в Ватикан, повидаю двоюродного брата и, как только получу тот или иной ответ, дам вам знать… До скорого свидания.
Уже перевалило за полдень, в приемной оставалась только одна из старых дам, она как будто задремала. Дон Виджилио, сидя за своим небольшим столиком, все так же исписывал мелким почерком огромные листы желтой бумаги. И лишь время от времени, одержимый неизменной подозрительностью, он поднимал хмурый взгляд, как бы желая удостовериться, что ему ничто не угрожает.
Наступила унылая тишина; Пьер помедлил, застыв в глубине широкой оконной ниши. О, какая томительная тревога охватила его кроткую восторженную душу! Когда он покидал Париж, все представлялось ему таким простым, таким естественным! Его несправедливо обвинили, он хочет оправдаться, едет, припадает к стопам святейшего паны, тот милостиво его выслушивает. Разве папа — не воплощенная религия и всепонимающий разум, не сама истина и справедливость? И разве он прежде всего не отец, ниспосланный во имя всепрощения, божественного милосердия, протягивающий руку всем сынам церкви, хотя бы и грешным? Разве не должен он широко распахнуть свою дверь, дабы самые сирые из его детей могли войти и поведать о своих бедах, покаяться в своих прегрешениях, объяснить свои поступки, испить из источника неиссякаемой благостыни? Но в первый же день приезда эта дверь захлопнулась перед Пьером, он очутился во враждебном мире, где что ни шаг, то западня или пропасть. Все кричали ему «берегись», словно ему угрожала серьезная опасность, стоило только сделать шаг. Видеть папу? Какие дерзкие притязания! Добиться успеха можно было лишь с большим трудом, приведя в действие интересы, страсти, влиятельные силы Ватикана. Пьер выслушивал нескончаемые советы, пространно обсуждались необходимые уловки, то была тактика генералов, ведущих армию к победе, среди беспрестанно возникающих трудностей, хитросплетения интриг, которые смутно угадывались где-то под спудом. Великий боже! Как все это было далеко от милостивого приема, какого он ждал, от идиллии пастырского дома, чьи врата распахнуты для всех овец церковного стада, и послушных и заблудших!
Пьера начинали пугать злобные силы, которые шевелились, смутно угадывались во мраке. Кардинал Бержеро взят под подозрение, объявлен крамольником, знакомство с ним настолько порочит человека, что Пьеру советуют не называть имени этого пастыря! Молодому священнику вспомнилась презрительная гримаса, с какой кардинал Бокканера упомянул о своем коллеге. А предупреждение монсеньера Нани, чтобы Пьер не употреблял выражения «новая религия», словно не ясно для всех, что новая религия означает возврат католичества к чистоте раннего христианства! Не заключалось ли в этом призыве одно из прегрешений Пьера, о которых донесли конгрегации Индекса? Он уже начинал подозревать, кто они, эти доносчики, и его охватил страх, ибо теперь он догадывался о подкопе, который ведут против него, об усилиях многих лиц сразить автора и уничтожить его труд. Все вокруг казалось ему подозрительным. Нужно было несколько дней, чтобы собраться с мыслями, присмотреться и получше изучить это римское духовенство, оказавшееся совсем не таким, как он ожидал. В Пьере был возмущен апостол новой религии, и он поклялся самому себе, как он и заявил об этом кардиналу, ни за что не сдаваться, ничего не изменять в своей книге, ни единой страницы, ни единой строки, открыто защищать ее, как свидетельство неколебимости своих верований. Если даже конгрегация Индекса его осудит, он не покорится, не изымет книгу. И если потребуется, он отречется от сана, пренебрегая угрозой отлучения, но будет по-прежнему проповедовать новую религию, напишет вторую книгу — «Подлинный Рим», где изобразит настоящий лик этого города, который начинал уже смутно провидеть.
Между тем дон Виджилио перестал писать и так пристально глядел на Пьера, что тот наконец учтиво подошел попрощаться. Невзирая на боязнь, секретарь, уступив какой-то душевной потребности, доверительно прошептал:
— Ведь он только ради вас и пришел, хотел узнать, к чему привела ваша встреча с его высокопреосвященством.
Им не было нужды упоминать имя монсеньера Нани.
— Вы и вправду так думаете?
— О, несомненно!.. И если хотите послушать моего совета, будьте благоразумны, сразу же поступите так, как он желает, ибо позднее вы все равно это сделаете.
Слова дона Виджилио окончательно встревожили и возмутили Пьера. Он ушел, негодующе пожав плечами. Еще посмотрим, покорится ли он! И три залы, через которые ему снова пришлось пройти, показались Пьеру еще более мрачными, пустынными и мертвенными. Во второй с ним молча, коротким кивком, попрощался аббат Папарелли; в первой дремавший лакей, видимо, его даже не заметил. Паук ткал свою паутину между кистями красной кардинальской шапки, покоившейся под балдахином. А может быть, стоит вооружиться киркою и развалить все это прогнившее здание? И, сметя прах прошлого, открыть свободный доступ солнцу, дабы оно вернуло свежесть и плодородие очищенной от гнили почве?!
IV
Вторая половина дня была у Пьера свободна, а потому он решил сразу же пройтись по городу и, в первую очередь, нанести визит, который казался ему весьма заманчивым. Когда вышла в свет книга, он получил из Рима одно очень любопытное и глубоко взволновавшее его письмо; оно было от старого графа Орландо Прада, героя борьбы за единство и независимость Италии; не будучи знаком с автором, граф писал ему под непосредственным впечатлением от прочитанной книги; на четырех страницах письма звучал пламенный протест, патриотический клич исполненного юношеской веры старца; обвиняя Пьера в том, что тот позабыл в своем труде об Италии, объединенной и наконец-то свободной, он требовал возвратить ей Рим, новый Рим. Завязалась переписка, и священник, не расставаясь со своей мечтой о спасении мира через неокатоличество, заочно полюбил человека, в чьих письмах светилась такая пламенная любовь к родине и свободе. Пьер предупредил старика Орландо о своем приезде и пообещал его навестить. Но гостеприимство, проявленное к нему в палаццо Бокканера, очень его связывало: после теплого приема, оказанного ему Бенедеттой, Пьеру было неловко в первый же день, не предупредив ее, отправиться с визитом к отцу человека, от которого она ушла и против которого возбудила дело о разводе; тем более что старый Орландо жил вместе с сыном в небольшом дворце, который тот построил в начале улицы Двадцатого Сентября.
Пьер хотел прежде всего поделиться своими сомнениями с контессиной. Впрочем, виконт Филибер до Лашу рассказывал ему, что она сохранила к герою борьбы за итальянскую независимость нежное чувство дочерней привязанности и восхищения. И действительно, едва лишь Пьер после завтрака обмолвился о своих колебаниях, Бенедетта воскликнула:
— Что вы, господин аббат, ступайте, ступайте скорее! Вы ведь знаете, старик Орландо — наша национальная гордость. И не удивляйтесь, что я говорю «старик» — вся Италия любовно называет его так из чувства благодарности и почтения. Я выросла в среде, где его ненавидели, смотрели на него как на исчадие ада. Лишь позднее я узнала и полюбила его, — ведь синьор Орландо самый кроткий, самый справедливый человек на свете!
Бенедетта улыбалась, но глаза ее были влажны от невыплаканных слез, подступивших, верно, при воспоминании о годе, который она прожила в доме Орландо, подвергаясь постоянной угрозе насилия, в доме, где мирные часы ей случалось проводить только возле старика. И она добавила слегка дрогнувшим голосом:
— Раз вы там будете, передайте, что я все так же его люблю и никогда, что бы ни случилось, не позабуду его доброту.
Пьер взял фиакр и отправился на улицу Двадцатого Сентября; в его памяти оживала героическая история старого Орландо. От нее веяло подлинной эпопеей — верой, отвагой и бескорыстием иного века.
Граф Орландо Прада родился в семье миланского аристократа; еще в отрочестве он воспылал такой ненавистью к чужеземному владычеству, что, едва достигнув пятнадцати лет, вступил в тайное общество — одно из ответвлений старого карбонаризма. Ненависть к австрийскому господству уходила корнями в далекое прошлое, к тем временам, когда, восставая против рабства, заговорщики собирались в какой-нибудь заброшенной лесной хижине; эту ненависть питала к тому же вековая мечта об освобожденной Италии, которая сама распорядится собственной судьбой и наконец станет вновь великой суверенной державой, достойной Дочерью древних завоевателей и властелинов мира. О, эта некогда прославленная земля, эта расчлененная, раздробленная на куски Италия, добыча своры мелких тиранов, подвергающаяся непрерывным нашествиям и захватам со стороны соседей! Какая жгучая, какая пленительная мечта — избавить ее от давнишнего бесчестия! Разбить иноземцев, изгнать деспотов, пробудить народ, погрязший в унизительной нищете и рабстве, провозгласить Италию свободной, единой — это страстное стремление, как неугасимое пламя, горело в сердцах молодежи, оно зажгло восторгом и сердце молодого Орландо. Юность его прошла под знаком священного негодования, в горделивом нетерпении отдать свою кровь на благо родины, умереть за Италию, если не удастся ее освободить.
Орландо жил уединенно в Милане, в старом фамильном доме, содрогаясь под тяжестью чужеземного ярма, тратя время в бесплодных заговорах; ему исполнилось двадцать пять лет, и он только что женился, когда пришло известие о бегстве Пия IX и революции в Риме. Орландо сразу же бросил все — дом, жену — и поспешил в Рим, словно на зов самой судьбы. Так начались его походы в борьбе за независимость; не раз приходилось ему участвовать в военных кампаниях, и никогда он не знал усталости. Он познакомился с Мадзини и был на короткое время захвачен личностью этого республиканца, сочетавшего борьбу за единство Италии с мистической верой. Мечтая и сам о всемирной республике, Орландо принял девиз Мадзини: «Dio е popolo»;[2] он участвовал в шествии, которое с большой торжественностью проследовало через охваченный восстанием Рим. То было время великих упований; католицизм нуждался в обновлении, все ждали пришествия нового Христа, человека, которому суждено вторично спасти мир. Но вскоре полководец, подобный легендарному герою древности, великий Гарибальди, чья эпическая слава была еще впереди, целиком покорил Орландо, и тот сделался преданным бойцом за свободу и единство Италии. Орландо боготворил этого человека, доблестно сражался рядом с ним, участвовал в победном сражении над неаполитанцами под Риети, последовал за неукротимым патриотом во время отступления, когда Гарибальди вынужден был покинуть Рим на произвол французской армии генерала Удино, вновь посадившего на папский престол Пия IX, а сам поспешил на помощь Венеции. Какая необычайная, вдохновленная безумной отвагой битва! Венеция, которую Манин, другой великий патриот и мученик, вновь сделал республиканской, уже в течение многих месяцев сопротивляется австрийцам! И Гарибальди с горсточкой людей, снарядив тринадцать рыбачьих лодок, идет ей на выручку; восемь лодок остаются в руках врагов, Гарибальди вынужден вернуться к римским берегам, и тут трагически погибает его жена Анита; закрыв ей глаза, он возвращается в Америку, где жил до того, выжидая, когда пробьет час восстания. О, Италия тех дней, Италия, где клокочет пламя патриотизма, где в каждом городе находятся преданные республике и отважные люди, где повсюду, подобно грохоту извержения, слышится грохот восстаний, Италия, невзирая на поражения, неодолимо идущая к победе!
Орландо уезжает в Милан к молодой жене и два года скрывается там, снедаемый нетерпеливым ожиданием славного завтра, которое так долго не наступает. Он горит лихорадочной надеждой и в то же время испытывает отрадное чувство умиления: у него рождается сын Луиджи; однако появление ребенка стоило жизни матери, Орландо в глубоком горе. Жить в Милане, где полиция подстерегает, преследует его, он дольше не может; нестерпимо страдая от чужеземной оккупации, Орландо в конце концов решает превратить в наличные деньги то немногое, что осталось от его состояния, и уехать в Турин к тетке жены, которая берет на себя заботу о ребенке. Граф Кавур, незаурядный политик, тогда уже способствовал завоеванию независимости страны, подготавливая Пьемонт к решающей роли, которую тому предстояло сыграть. В ту пору король Виктор-Эммануил с льстивым добродушием принимал у себя изгнанников, стекавшихся к нему со всех концов Италии, даже республиканцев, замешанных в народных восстаниях. Крутые, но лукавые члены Савойской династии издавна лелеяли мечту о единстве Италии под главенством и к выгоде Пьемонтской монархии. Для Орландо не было тайной, какому хозяину он собирается служить; но патриот одержал в нем верх над республиканцем, он уже изверился в возможности объединить Италию под знаменем республики, препоручив ее покровительству либерального папы, как рассчитывал одно время Мадзини. Разве это не химера, и разве не грозит она свободе многих поколений, если и впредь упорно за нее цепляться? Орландо не желал примириться с мыслью, что будет похоронен на чужбине, а не в земле отвоеванного им Рима. Он готов был поступиться свободой во имя объединения, во имя независимости родины, которая обретет наконец место под солнцем. С каким лихорадочным ликованием вступил он в ряды бойцов 1859 года, и как билось сердце в его груди после Мадженты, когда вместе с французской армией он вступил в Милан, тот самый Милан, который восемью годами ранее с отчаянием в душе покинул, как изгнанник! После Сольферино договор, подписанный в Виллафранка, вызвал горькое разочарование: территория бывшей Венецианской республики отходила от Италии, Венеция оставалась в плену. Но зато Ломбардия была отвоевана, а Тоскана, Парма и Модена высказались за присоединение к Сардинскому королевству, Итак, ядро созвездия уже образовалось, отчизна готова была воссоединиться вокруг победоносного Пьемонта.