Дот - Акимов Игорь Алексеевич 24 стр.


Сами понимаете — блокнот был всегда при нем. Лейтенант носил его в левом кармане гимнастерки. Это мой партбилет, посмеивался он про себя, а вслух, приятелям, говорил: «Он всегда согрет моим сердцем, всегда с пылу с жару. В трудную минуту мне достаточно почувствовать его на груди, а еще лучше — положить руку вот так, на карман, и прижать его к груди, прижать… — и становится так хорошо, так легко, и я думаю: жизнь прожита не зря!..»

Интересно: теперь, когда коллекция гавкнула, поможет ли ему пережить эту потерю знаменитый блокнот?

Но это так — к слову.

Кстати, небольшая поправочка: и бритвы-то не все были на месте. Одна из них, чуть ли не самая ценная, находилась в мастерской. Немецкая, с грубой костяной ручкой, со свастикой у основания лезвия. Она даже имя имела, довольно простое, что-то там было насчет золы, только Чапа и не старался запомнить. Сам он еще не брился ни разу — у них у всех в роду волос был светлый, тонкий и поздний, — и был убежден, что привередничать из-за бритв — блажь. Но как было потешно, слов нет, когда лейтенант, отдавая эту бритву мастеру для пустяшного ремонта (клепка в ней разболталась; всей-то работы — пара ударов молотком), повторил раз пять, какая это ценность, и при том добавлял, что она дорога ему, как память. И вот теперь эта «память» осталась в мастерской, уж наверное — насовсем, потому что с войны не удерешь, это не маневры. Не сегодня — завтра Красная Армия пойдет вперед, на Берлин, чтобы задушить фашистскую гадину в ее собственном логове. Вот и выходит, что в это местечко, где были их казармы, лейтенант если и попадет, то ого как не скоро, и вряд ли тогда его признают, а скорее всего — не попадет вовсе. Выходит, бритва — тю-тю!..

Но оказалось, что лейтенант видит ситуацию иначе. Высказав Чапе все, что о нем думает, лейтенант приказал:

— Свой вещмешок оставляешь здесь. Налегке смотаешься в казарму. Внял? Даю тебе двадцать четыре часа. Чтобы ни минутой позже вся коллекция — и «золинген» из мастерской! — были здесь. Внял? Напорешься на патруль — сам крутись. Если вернешься с пустыми руками — сдам в спецотдел, как дезертира.

Ну что на это скажешь? Всегда прав тот, кто имеет право приказывать. А с этим лейтенантом — уж какой есть — еще жить и воевать. Поэтому Чапа и виду не подал, что он об этом думает. Конечно, приказ был еще тот, явно незаконный, но кто ссыт против ветра?..

Насчет вещмешка — это лейтенант со зла, решил Чапа. По себе судит. Без вещмешка — значит, без припасу; с пустым животом — не разгуляешься, бегом побежишь к ротному котлу. Но почему он сказал «налегке»? Имел в виду — и без оружия? Но коли это и впрямь война, — какой же я красноармеец без винтовки? Нет уж; раз про винтовку конкретно не было сказано — я буду при ней.

Чапа набил оба патронташа; сходил к старшине (старшина — человек полезный, поэтому Чапа еще в первые дни службы нашел тропку к его сердцу) — и получил четыре больших сухаря; наполнил флягу водой из родника (родник был рядом, у основания холма позади их позиции)… Сколько ни тяни, а идти придется. Чапа настроился на философский лад — и потопал к дороге.

Путь до казармы оказался неожиданно приятным. Его подобрала первая же попутная полуторка, а за развилкой Чапу пустил на фуру неразговорчивый вуйко в засмальцованном жилете из овчины и в картузе на манер конфедераток: весь углами и козырек лаковый. Солнце уже не пекло, дорога была гладкой, колеса у фуры богатые, на резине. Чапа как зарылся носом в то сено, так только перед казармой вуйко его и растолкал.

В расположение полка Чапа возвратился куда раньше назначенного срока, хотя от шоссе ему пришлось свернуть сразу: на первом же километре уже выставили КП, причем это были не красноармейцы, а энкавэдэшники, как известно — ребята серьезные. Разглядывая их через кусты, Чапа подумал, что бы это могло значить, ничего не придумал — и побрел лесом. С трехлинейкой за спиной и тяжелой коробкой под мышкой не разгонишься, но Чапа и не спешил. Когда вызвездило — ориентировался по звездам. Потом уснул. Когда поднялся — солнце было уже высоко.

Своего полка на месте он не обнаружил.

Место — то самое. Речка с характерным изгибом, с кувшинками — там же, где и вчера. Каменный сарай с крутой соломенной крышей на краю луга. И позиция та. Вот место, где копал траншею он, Чапа. Если несколько часов подряд долбишь каменистую землю — столько мелких деталей, оказывается, запоминаешь. Траншею без него успели закончить. А вот и блиндаж лейтенанта, тоже законченный, даже дерном поверху успели обложить. Но красноармейцев нет. И признаков боя нет: ни одной воронки от снаряда или мины, ни одной гильзы на дне траншеи. Полк словно испарился. Чапа поискал в блиндаже: ведь лейтенант должен был хотя бы записку оставить… Записки не было. Чапа выбрался наружу, сел в цветущую траву и положил рядом коробку с бритвами. Оцепенение длилось недолго. Когда оно рассеялось, Чапа знал, что теперь он дезертир. И нет ему оправдания.

Пахло свежей влажной землей, чабрецом и еще чем-то терпким, вроде лука. В густом воздухе плавали пчелы. Вязы стояли на вершине холма, как войско, изготовившееся к битве; роща кончалась вдруг, и оттого, что луга были выкошены, а кустарник вырублен совсем, крайние деревья казались стройнее и выше, чем были на самом деле. За долиной опять начинались холмы; из-за одного, сбоку, четко темнея на фоне белесого неба, выдвигался шпиль костела. Вчера Чапа его не заметил, не до того ему было, помкомвзвода сразу приставил к делу и следил, чтобы вестовой комроты не отлынивал. А сегодня Чапа был другим, сегодня Чапа примечал каждую деталь — и каждой находил применение. Еще бы: ведь теперь от этого зависела его жизнь…

Гудели разбитые, натруженные ноги, манили разбросанные по лугу стожки. Завалиться сейчас в какой-нибудь, ноги разуть… ах, разуть ноги, да придавить эдак минуток триста, — как идти после этого будет легко да весело!..

Чапа тяжело поднялся, закинул трехлинейку за спину, взял коробку с бритвами под мышку, еще раз оглядел долину, какая она тихая да пригожая, велел душе, чтоб заткнулась, — и пошел в сторону городка. Уж там-то я встречу наших, говорил себе он, под «нашими» имея в виду не обязательно свой полк, а нечто большее, за чем стояла привычная, надежная, родная атмосфера Красной Армии. Встречу наших, даст Бог — подхарчусь…

Он и разойтись толком не успел — когда увидал шоссе.

На шоссе были немцы.

Выбирать было не из чего — и Чапа заспешил вдоль шоссе на восток.

Первого убитого красноармейца Чапа увидал издалека. Красноармеец сидел почти на открытом месте, привалясь спиной к кусту бузины; правда, с шоссе его было не видать. Чапа не сразу понял, что красноармеец убит. Он вроде бы отдыхал, и это поначалу сбило Чапу с толку. Но когда до него осталось метров двадцать, Чапе что-то не понравилось, хотя он и не сразу догадался, что именно. А потом подошел совсем близко и увидал, что красноармеец весь в засохшей крови, и по ранам на животе и груди было ясно, что его добивали в упор. Здесь-то Чапа и понял, что его насторожило раньше: в траве белели бумажки, вывернутые из карманов красноармейца, и это даже больше диссонировало с окружающей пастельной зеленью, чем труп.

Чапа впервые видел убитого человека, и приблизился к нему с неохотой. Перекрестился, присел на корточки и долго рассматривал красноармейца, потом взял за конец ствола и потянул к себе его винтовку. Но то ли рука убитого уже оцепенела, то ли винтовку что-то удерживало, только легкого усилия оказалось мало. Чапа потянул сильнее, затем дернул винтовку. Убитый качнулся так по-живому, что у Чапы сердце замерло и он сел на землю. И даже вспотел. Но винтовка была уже в его руках. Зачем ему вторая винтовка — он не думал. Может быть, сработал крестьянский инстинкт: одна — хорошо, а две — лучше. Все-таки ценная вещь. Мысль, что вторая винтовка весьма затруднит его в пути, пока не созрела. Опять же: нельзя оставлять оружия врагу.

В винтовке патронов не было.

По нагару в затворе Чапа понял, что красноармеец успел выстрелять всю обойму. На войне патроны лишними не бывают, Чапа преодолел в себе сопротивление, приблизился к убитому и осмотрел патронташи. Они были полны. Но ведь не в карманы же сыпать патроны!.. Вывернутый немцами вещмешок убитого валялся здесь же. Немцы не взяли ни чистых, еще не старых портянок, ни пару чистого нательного белья, ни вафельного полотенца и мыла. Не позарились они и на печатную иконку Николы-угодника и потертую, читанную-перечитанную Псалтирь. Еды не было ни крошки. Чапа специально пошарил по карманам вещмешка. Ничего.

Зато теперь у Чапы снова был вещмешок.

А мой-то где? — с грустью подумал Чапа. Небось, путешествует где-то вместе со скаткой по лесным дорогам. Или валяется, вот так же вывернутый, в канаве… Если б не лейтенант — вещмешок был бы сейчас со мной, мой друг, с которым мы перевидали столько снов. А сколько замечательных вещей сберегал он для меня!..

Прежде всего Чапа поменял портянки; ногам сразу стало легче. Свои портянки отправил в вещмешок. Следом — белье, полотенце и мыло. Две пачки махорки. Отдельно — патроны. Хотел положить туда же Псалтирь и иконку, но спохватился: ведь нужно похоронить убитого, а раз он был верующий — соблюсти ритуал…

Кабы Чапа спешил, убегал, спасался, — об этом и речи бы не было. Но он уже не спешил. Схоронить человека — дело нетрудное и полезное для души. Если бы Чапе было, о чем подумать, от этой остановки ему была бы двойная польза, но предмета для размышлений Чапа не видел, поэтому прикрыл убитому глаза, стянул с него скатку (одна из пуль пробила шинель, значит, в ней теперь несколько дырок, ну и кровь, естественно; но кровь можно смыть, дырки заштопать — и пользуйся вещью; когда еще другую — поновей — добудешь…), отстегнул с его пояса саперную лопатку, высмотрел (по сочности травы) где земля помягче, — и дай Бог помощь. Копать было приятно: давненько ему не доводилось тратить свой труд с такой очевидной пользой. Чапа сразу решил, что копать будет не глубоко, на два, нет — на три штыка саперной лопатки. Вот когда потом тело перенесут на цвинтарь…

Длину и ширину могилы Чапа отмерил с запасом, поэтому тело легло свободно. Нигде не зажалось. Чапа вложил в нагрудный карман убитого его красноармейскую книжку, закрыл пилоткой его лицо, вложил в сложенные на груди руки иконку и раскрыл Псалтирь. В последний раз Чапа держал ее в руках… вспомнил! — ему было лет пять-шесть, и бабулька все норовила приобщить его к слову Божью: «сперва из этой книжечки, внучок, а уже потом сказочку…» В церкви он никогда не обращал внимания, когда отец Лаврентий называл номер псалма. Какой прочесть теперь?

Псалтирь раскрылась почти в самом начале, указательный палец Чапы упирался в 5-й псалом. Хорошо, когда все получается само собой и можно не думать.

Чапа начал читать, не вникая в смысл слов. Оно и понятно: ведь не для себя он это делает, а для этого парня. Последняя ему услуга на этом свете. Слова входили в глаза Чапы — и тут же слетали с языка, не углубляясь до мозга. Но уже на четвертом стихе Чапа запнулся.

Господи! рано услышь голос мой, —

рано предстану пред Тобою,

и буду ожидать.

Чапа перечитал стих еще раз, опять только глазами; сосредоточился…

рано предстану пред Тобою…

А если это обо мне? Если это мне предостережение о короткой судьбе?..

Он еще ни разу не думал о своей смерти. Даже в последние два дня. Даже убитый красноармеец не напомнил Чапе, что и он идет рядом со смертью, плечом к плечу, шаг в шаг, и стоит ей — случайно! — взглянуть на него, как шальная пуля прилетит неведомо откуда, или вдруг из-за кустов появятся враги, и начнут палить в упор…

Он взглянул на раны красноармейца совсем другими глазами. Раны обрели голос, но поскольку заговорили все сразу, Чапа не сразу понял, которая из них была первой. Его убили две пули в середину груди. До них были еще две: под правую ключицу и в живот. После раны под ключицей, если не раздробило кости, он еще мог стрелять, — не целясь, от пояса. Но после пули в живот уже не постреляешь…

Чапа представил, как этот парень сидел, истязаемый ужасной болью, и глядел, как немцы неторопливо подходят к нему. Его жизнь уже закончилась, но в свои последние мгновения он не прощался с этим прекрасным миром, не вспоминал мать или любимую девушку, — он смотрел на потных, равнодушных вражеских солдат. Вот сейчас подойдут — и добьют…

рано предстану пред Тобою…

Чапа заставил себя дочитать псалом, закопал красноармейца, смастерил из веток бузины большой крест (чтобы заметили; иначе как же он попадет на цвинтарь?), закрепил крест камнями, выкурил самокрутку. Все.

К счастью, коробку с бритвами удалось втиснуть в вещмешок.

Итак, скатка — через плечо, вещмешок — на спину, саперная лопатка — на пояс, на каждом плече по винтовке. Нагрузился, как ломовая лошадь. Ничего, своя ноша не тянет.

Чапа перекрестился на могилу и пошел через кусты.

Все это время он слышал гул движения по шоссе, рев отдельных моторов, но не прислушивался и вообще не придавал соседству немцев значения. В сознании Чапы он и немцы не пересекались. У них был свой интерес, у него — свой. Вот когда он придет к своим, когда снова станет частичкой Красной Армии, — тогда другое дело. Какое оно будет, это другое дело, Чапа не загадывал. Человек маленький. Куда приставят — там и буду исполнять свой долг.

Он не прошел и полста метров, как перед ним открылось поле недавнего боя. Бой был встречный, определил Чапа, хоть и не много в этом смыслил; никто окопаться не успел. Убитые лежали по всему пространству: в черных воронках, за камнями, просто посреди травы, — и сразу было видно, кто бился до последнего, а кто бежал прочь. Но больше всего убитых лежало по обочинам шоссе. Видать, они были убиты на самой дороге, а потом их сгребли в сторону, сбросили, чтоб они не мешали проезду, как сбросили смятые 45-тки и трупы лошадей, и разбитые повозки, и немецкий танк — он все еще чадил. Еще два танка мертво чернели среди маков, но ни одного убитого немца Чапа не высмотрел. Они уже убрали своих, успокоил он себя, и все продолжал стоять, все продолжал смотреть на эту картину, не обращая внимания на немцев, которые сплошной массой, почти без интервалов, двигались по шоссе.

Назад Дальше