Когда, взяв у Ленина письма и мандаты, еще раз повидавшись со Свердловым и получив от него последние инструкции, самые новые сведения о положении в стране, взяв в канцелярии военного отдела железнодорожные литеры, попрощавшись с Павловской, Родион Жуков с вещевым мешком за плечами вышел мимо часовых — красногвардейцев и солдат петроградского гарнизона — во двор, под арками его уже ждали делегаты-южане с тем, чтобы всем вместе идти на Николаевский вокзал.
Марина, только что простившаяся с матерью и расстроенная этим коротким, деловым прощанием, в сапогах и в своей старой гимназической шубке с дешевым меховым воротником, подпоясанная солдатским ремнем с тяжелым наганом, сидела на своем швейцарском чемоданчике перед костром и, протянув к огню растопыренные пальцы, сушила варежки.
Гаврик стоял перед ней, опершись спиной о край трехдюймовки, и смотрел на ее милую, немного сутулую фигурку, на ее финскую шапочку, сапоги и блестящие от слез глаза, в которых отражался костер.
— Южная группа, становись! — скомандовал Родион Жуков.
Он проверил их всех по списку и вывел за ворота Смольного мимо освещенных кострами дежурных пулеметчиков, мимо броневика, в тусклых гранях которого угрюмо отсвечивал огонь, мимо ящиков с патронами, мимо артиллерийских передков, и их поглотил туман холодного балтийского ноября, плывущий над тревожно настороженным Петроградом.
А через неделю желтый пассажирский вагон второго класса с размашистой надписью мелом «Делегатский. Южная группа», задержавшись на несколько дней в Москве, где шли бои с юнкерами и горел большой дом на углу Никитской и Тверского бульвара, простояв двое суток в Киеве, захваченном гайдамаками, застрявши на сутки в Казатине, наконец прицепившись в Бирзуле к санитарному поезду, мимо горящих помещичьих экономии, сахарных заводов, станций, забитых солдатами с Румфронта, мимо дубовых рощ с еще не опавшей ржавой тяжелой листвой, мимо черных замерзших украинских полей, белеющих по межам ранней порошей, мимо длинных ометов желто-бурой прошлогодней соломы, мимо митингов, дымов, набатов, красных флагов, разбрасывая пачки ленинских декретов о земле и мире, которые стаями разлетались во все стороны вокруг поезда, охваченный темно-красной, как раскаленное железо, поздней утренней зарей ноября, наконец прибыл на станцию Одесса-товарная и остановился.
22. Бог не допустит
Любовь к Ирине теперь уже потеряла свою новизну, вошла в берега и текла спокойно, как неглубокая и небыстрая речка, правда, очень живописная, местами просто восхитительная.
В доме Заря-Заряницких в последние дни все как-то потускнело.
Сам генерал отбыл в ставку Щербачева. Знакомые офицеры разъехались. Остался лишь муж красавицы Инны, который окопался в штабе военного округа, в контрразведке — местечке безопасном и на виду.
Шура и Мура притихли, сидели у себя в комнате и занимались. По вечерам за стол уже не садилось по двадцать человек, а были только свои и пили скромный чай на будничной клеенке под большой столовой люстрой, где горело всего два рожка, и то если был ток.
В девять часов уже всем хотелось спать.
Прислуга грубила, уходила на митинги, перестала мыть посуду, пропадала в гостях, так что часто некому было подать на стол. Один из денщиков, самый надежный, Степан, сверхсрочный ефрейтор, седоватый и степенный, к общему удивлению, первый дезертировал — без спросу ушел в деревню делить помещичью землю.
Ирина заметно изменилась. Теперь она уже не казалась Пете такой неразгаданной, пугающе-прекрасной. Она стала понятней, проще. В домашних туфлях, узкой английской юбке, в сером вязаном свитере с глухим круглым воротом вокруг нежной шеи, она садилась к Пете на колени, легко обнимала за шею и долго смотрела на него своими серовато-лиловыми глазами.
В это время он тоже рассматривал ее лицо, слегка блестевшее от кольдкрема, ее розоватые, как бы нарумяненные веки с густыми ресницами, ее красивые волосы, небрежно поднятые вверх и заколотые черепаховым гребнем.
Она уже не казалась такой недоступной, как раньше, но все же была по-прежнему обольстительной.
Со стены исчезла фотография жениха. На ее месте Петя однажды увидел пришпиленную к обоям свою маленькую глянцевитую карточку с аксельбантами и глупо раскрытыми глазами, в которых отпечатались яркие точки лампочек электрофотографии «Молния» на Дерибасовской против «Бонбон де Варсови», где Петя специально снялся по просьбе невесты. Да, теперь она была уже его невеста.
Он осторожно трогал ее крупно вьющиеся волосы, проводил пальцем по шелковистым бровям, подолгу рассматривал ее сухие темно-розовые потрескавшиеся губы.
Теперь он уже не так сильно боялся ее потерять, как раньше. Он был уверен в ее любви. Ведь она решительно отказала жениху! Пете в голову не приходила мысль, что, может быть, это он ее бросил. Он настолько привык к своему счастью, что временами переставал понимать это счастье.
Они мало разговаривали и много целовались, утомляя друг друга этими молчаливыми, однообразными, ни к чему не приводящими поцелуями.
Теперь Петя ходил к Заря-Заряницким ежедневно.
Именно в один из этих дней пришла весть об Октябрьской революции. По дороге к Заря-Заряницким Петя заметил, что в городе странное оживление, радостное и в то же время грозно-тревожное.
На углу Куликова поля и Пироговской у газетчицы-старухи, которую Петя помнил еще с детских лет, он взял с табурета, выставленного у ворот, жиденький номер «Известий Одесского Совета» и стал жадно читать газету, надувшуюся в его руках, как парус. Над черным, как всегда пустынным Куликовым полем на разные лады свистел сухой, холодный ветер, уже почти по-зимнему неся пыль, перемешанную с редкими снежинками.
У штаба мерзли часовые.
Из всего того, что было напечатано в газете, стало ясно одно, самое главное — мир!
Петя понял, что теперь новое, Советское правительство наконец-то заключит мир, и он, прапорщик Бачей, уже не должен идти на убой. Он уже не дезертир. Он свободный гражданин новой России. У него было такое чувство, как будто ему подарили жизнь. И подарили не где-нибудь, а именно здесь, сейчас, на углу Куликова поля и Пироговской в десять часов утра. И Петя тут же представил себе Петроград, в котором он никогда в жизни не был, Смольный, новое правительство— простых людей, большевиков, министров, называвшихся теперь народными комиссарами, и среди них того самого Ульянова-Ленина, который в последнее время где-то скрывался, а теперь вдруг появился и возглавил новое, социалистическое, рабоче-крестьянское правительство России.
Нет, они просто молодцы, эти большевики: выгнали Керенского, взяли Зимний, отдали землю крестьянам, а фабрики — рабочим, то есть в течение нескольких дней сделали то, что до них не могли сделать многие поколения русских революционеров! А самое главное, они провозгласили мир. Как завидовал Петя Марине и Гаврику, которые, наверное, были в это время в Смольном, все видели собственными глазами и во всем участвовали! Аи да Гаврик! Молодец! Ведь, в сущности, это он, Гаврик Черноиваненко, его старый друг, солдат, большевик, протянул Пете руку помощи и спас его от гибели.
Ну, теперь все пойдет по-другому!
— Господа, вы слышали: Временное правительство пало, Керенского по шапке, и теперь безусловно конец войне! Мир! Ура! — воскликнул Петя, входя сияющий к Заря-Заряницким.
Он еще хотел прибавить, что большевики — молодцы, что Ленин — настоящий русский патриот, что в Смольном собрались энергичные, сильные, простые люди, подлинные министры, хотя и называются народными комиссарами, что именно они, только они, и не кто другой, спасут Россию… Однако, увидев лицо генеральши, полосатое от слез, смешанных с пудрой, прикусил язык.
— Я только что получила от мужа письмо с нарочным из штаба Румынского фронта, — сказала она сильно вибрирующим голосом. — Он пишет, чтобы мы не волновались. Здесь, на юге, никакая большевистская опасность нам не угрожает, потому что в Румчероде в большинстве хотя и социалисты, но умные, умеренные люди и патриоты. А войска Центральной Рады прекрасно вооружены, боеспособны и преданы генералу Щербачеву. Что же касается большевистского Петрограда, то он нам не указ, тем более, что не нынче-завтра его возьмут немцы и прежде всего повесят Ленина со всеми его народными комиссарами.
— Да, но… — сказал Петя нерешительно.
Не слушая его, генеральша подошла к Пете вплотную.
— Бог не допустит! — строго сказала она с таким видом, как будто бог находился в распоряжении генерала Щербачева и был сослуживцем мужа, примерно в равных с ним чинах, ну, может быть, на одну звездочку старше. — Тем более, — сказала она, сделав большие глаза, — что у нас в Волынской губернии полторы тысячи прекрасных пахотных земель. А «они» собираются отдать всю землю мужикам. Вообразите себе, без выкупа! Если бы с приличным выкупом, можно было еще подумать. Но просто так, за здорово живешь… Нет уж, пардон. Конечно, это нас окончательно не разорит, потому что у меня есть в сейфе Азовско-Донского банка — антр ну суа ди — ценные бумаги, драгоценности, бриллианты… Все это принадлежит девочкам. — Она ласково, поощрительно посмотрела на Петю, потом на Ирину. — Впрочем, ужас, ужас, — тут же добавила она со свойственной ей непоследовательностью, — но я твердо надеюсь, что генерал Щербачев и Центральная Рада сумеют сохранить порядок и не позволят черни взламывать сейфы. — Затем она почему-то перекрестила Петю и, зарыдав, удалилась к себе в комнату, величественная, как вдовствующая императрица.
— Бог не допустит, — в последний раз послышалось из будуара, и все смолкло: по-видимому, генеральша стала приводить в порядок разрушения, которые причинили ее лицу слишком продолжительные рыдания.
А Ирина и Петя снова провели весь день вместе, мучая друг друга поцелуями, недоконченными фразами, полуулыбками. И конца этому не предвиделось. Генеральша Заря-Заряницкая оказалась права. Несмотря на то, что подавляющее большинство рабочих Одессы, многие солдаты и матросы уже твердо стояли за Советскую власть, все осталось по-прежнему. Время еще не пришло.
23. Скоро сказка сказывается
Петя почувствовал во сне, что его душат. Он хотел повернуться на другой бок, но не мог пошевелиться. На него навалилось что-то тяжелое и не пускало. Он сделал над собой усилие и проснулся. Но кошмар на этом не кончился. На Пете продолжал кто-то сидеть и даже слегка подпрыгивал.
Петя сорвал с головы полу шинели, которой укрывался, еще раз попытался вскочить, вырваться, но жиденькая походная кровать-сороконожка разъехалась, и Петя очутился на земляном полу вместе с тем, кто на нем сидел верхом.
В ту же минуту Петя увидел чью-то зимнюю солдатскую гимнастерку, матерчатые погоны на крепких плечах и знакомое лицо с наморщенным веснушчатым носом, рыжеватыми бровями и такими же усиками.
Это был Гаврик.
— Пусти, босяк! — закричал Петя дрыгаясь.
— От такового слышу, — прошипел Гаврик, еще сильнее наваливаясь на Петю.
— Засушишь!
— Мала куча! — раздался грубый голос Павлика. — Женька! Вперед! В атаку! Дави их, гадов!
— Наших бьют!
И сверху на барахтавшихся приятелей с воплями и сиплым смехом упали Женька и Павлик.
— Пустите, эфиопы! — глухо стонал Петя где-то в самом низу кучи.
— Жми его, я его знаю! — кричал Гаврик.
— Ты! Нижний чин… Серая порция… Ты как смеешь сидеть верхом на офицере? — кряхтел и отплевывался Петя, стараясь вылезти из кучи.
— Видали мы таких офицеров.
— Я раненый.
— Видали мы таких раненых.
— Стать как полагается!
— А раньше! Кончилось ваше времечко!
— Не скажи, брат…
При этом Петя ухитрился схватить Гаврика за ногу в рыжем солдатском башмаке и зеленых вязаных обмотках.
Гаврик крякнул, но не удержался и отлетел в сторону.
Не на шутку озлившись, Петя без особого труда расшвырял мальчишек и теперь сидел посреди сарайчика в бязевой рубахе и подштанниках с тесемками, с вихром на макушке, потный, разгоряченный битвой.
Петя великодушно протянул поверженному противнику руку:
— Дай пять, будет десять, — и поднял Гаврика с земли.
— Смотри, какой стал сильный. Прямо Лурих второй, Эстляндия, — сказал Гаврик, поправляя распустившиеся обмотки. Лурих второй был знаменитый борец. — А ну, покажись, какой ты есть офицер.
— Гляди.
— Шик!
— Ты откуда взялся? Прямо из Петрограда? Давно?
— Три дня назад.
— Где же ты пропадал?
— По делам всяким. Мы устроились в гостинице «Пассаж».
— А я, как видишь, тут, у вас, на Ближних Мельницах.
— Судьба играет человеком, она изменчива всегда: то вознесет его высоко, то в бездну кинет без следа.
Они стояли друг против друга, не скрывая радости и любопытства. Ни Петя, ни Гаврик не нашли друг в друге особых перемен, хотя эти перемены были налицо.
Так всегда бывает с друзьями детства. Лишь в первый миг поразит какая-нибудь новая, незнакомая черта — пробивающиеся усики, другая прическа, чужая интонация, повадка…
Но глаза, а в особенности та вечная, никогда не изменяющаяся у человека световая точка в зрачке, единственное, неповторимое выражение лица, манера морщить нос, запах кожи — все это прежнее, хорошо знакомое, вечное, как их взаимная приязнь и дружба на всю жизнь.
Они еще не сказали друг другу ни одного толкового слова, а уже между ними установилось то глубокое, безошибочное понимание, которое связывает лишь людей, съевших вместе, как говорится, пуд соли. Они молчали, многозначительно улыбаясь, и время от времени поглаживали друг друга по спине.
— А где же Марина? — спросил наконец Петя.
— Тут, — ответил Гаврик, показывая большим пальцем на дверь.
Когда в два счета, по-военному, одевшись, Петя шагнул из сарайчика во двор и вдруг увидел Марину в финской шапочке, с наганом, в первый миг она показалась ему совсем неузнаваемой, даже чужой.
— Здравствуй, — сказала она, с открытым любопытством рассматривая Петю, и протянула ему руку.
— Здравствуй, — ответил Петя.
Их рукопожатие было крепким, но вместе с тем осторожным.
Они оба смутились. Петя продолжал с удивлением ее разглядывать.
— Не удивляйтесь. Это я, — сказала Марина, переходя на «вы». — Не узнали?
Он действительно ее не узнавал.
Но вот она как-то слегка набок повернула голову, нахмурилась, и в тот же миг Петя узнал прежнюю Марину.
Сердце его вздрогнуло.
— Вы получили мою открытку? — спросила она.
— Да, — ответил Петя.
— Почему-то я очень хотела вас видеть.
— Я тоже.
— Вы были ранены. Но, надеюсь…
— Да, да. Кость не задета. Но теперь это уже не имеет значения.
— Почему?
— Мир!
— Какой мир?
— Который вы привезли из Смольного.
— А!
Смущение не только не проходило, но даже усиливалось.
— Я вам, кажется, писала, что мы собираемся сюда. Вот мы приехали, — сказала она после небольшого молчания. — Вы рады? Вы, конечно, поняли из моей открытки, что Черноиваненко — мой муж.
Теперь она снова из знакомой девочки превратилась в незнакомую молодую женщину.
Она смотрела на него с преувеличенной независимостью.
Петя догадался, что она смущена, так как опасается с его стороны ухаживания. Может быть, она думает, что он до сих пор в нее влюблен? Петя грустно улыбнулся.
Она по-своему истолковала его улыбку.
— Вам странно?
— Что?
— Что мы с Гавриком теперь вместе?
— Ничуть.
Но ему действительно было странно. Он еще не знал, что это всегда сначала кажется странным.
— «Нас венчали не в церкви, не в венцах, не с свечами! — вдруг запела она небольшим, но каким-то свободным, даже слегка вызывающим голосом. — Нам не пели ни гимнов, ни обрядов венчальных». — Она красиво тряхнула каштановыми кудрями и снова превратилась в ту Марину, которая некогда сидела с Петей у костра. — Ну, а вы? Что вы? — спросила она с оживлением.
В этом вопросе заключалось все.
Петя понял. Ему стало не по себе. Что он мог ответить?
— Ничего. Живу, — ответил он с неловкой улыбкой.
— Но все же? — настойчиво сказала Марина. — Вы с кем?
Он понял, что она спрашивает о его политических убеждениях.
Ответить было очень трудно. Вернее, даже невозможно.
— Что ты, Марочка, с места в карьер пристала к человеку? — нежно сказал Гаврик. — Не видишь, что он еще не совсем проснулся. Дай ему очухаться. Держись, Петя! Ты ее еще не знаешь. Хлебнешь горя.