Том 6. Зимний ветер. Катакомбы - Катаев Валентин Петрович 24 стр.


Часы стали бить двенадцать, и Петя с Ириной поцеловались через стол, через какое-то длинное рыбное блюдо, залитое майонезом с зелеными каперсами.

— С Новым годом, с новым счастьем! — сказала она чопорно.

Она играла роль строгой невесты, и, по-видимому, это ей доставляло удовольствие.

— Почему ты без погон? — спросила она строго.

Петя пожал плечами. Теперь многие офицеры принуждены были снять погоны. Он впервые в жизни попробовал шампанского, которое ему налили из бутылки с золотой головкой, облепленной двумя скрещенными зелеными лентами.

— «Кордон вер», — сказала Ирина, — марки «Моэтишандон».

Неприятно холодное вино защекотало Петин язык, ударило в нос. Петя чуть не поперхнулся.

Вокруг целовались, поздравляли друг друга с Новым годом. Звенели бокалы. Пили за генерала Щербачева, за Корнилова, Каледина, за единую, неделимую Россию.

Петя решил дальше не откладывать объяснения с Ириной. Он почему-то был уверен, что она поймет его. Ему казалось, что в ней есть что-то свое, независимое. Может быть, даже революционное. Слишком дерзко смотрели иногда ее серо-лиловые глаза, и слишком презрительно улыбался ее рот, когда пили за Учредительное собрание, которое наконец прекратит революцию.

— Послушай, Ирина, нам надо поговорить. Выслушай меня, — сказал он решительно.

Но вокруг было слишком шумно, пьяно. Она не услышала. Она в это время тянулась своим плоским бокалом с пузырьками к матери, и ее отставленный мизинчик с отделанным перламутровым ноготком казался против свечи полупрозрачным.

И Петя не сказал ей тогда ничего.

Но сегодня он скажет все, что у него на душе. Сегодня он, как никогда, верит, что для настоящей страсти нет преград. Он верит, что она пойдет за ним, перешагнув через все преграды, как сказала Марина. Нет, он не выпустит из рук свое счастье. Он будет за него бороться. Все-таки победа была за ними. И он прибавил шагу.

Но едва он дошел до угла Пироговской и Куликова поля, как услышал орудийный выстрел и немного погодя разрыв снаряда.

Стреляла трехдюймовка, гранатой. Это Петя определил без труда, на слух. Но за сильным ветром, не перестававшим дуть со вчерашней ночи, трудно было понять, откуда и куда стреляют.

Второй и третий выстрелы заставили Петю остановиться и прислушаться. Ему показалось, что бьют из района Среднего Фонтана, а снаряды ложатся где-то за вокзалом. Не было сомнения, что огонь ведет целая батарея.

Разрывы гремели, как связки кровельного железа, с силой брошенные о землю, и эти звуки — не в поле, на позициях, а в городе, среди домов, — казались особенно зловещими.

Душа Пети окаменела.

Он инстинктивно подтянул голенища сапог, пробежал замерзшими пальцами по застегнутым пуговицам кожаной куртки, пощупал в кармане пистолет.

В тот же миг он увидел Колесничука, который в расстегнутой шинели, подхватив под руку Раечку, бежал навстречу ему по Канатной улице, со стороны Ботанической церкви.

— Назад! — крикнул он Пете не останавливаясь. Петя повернул и зашагал рядом с ними.

— Что случилось? Кто стреляет?

Щеки Раисы горели. Черные брови были сдвинуты. Она то и дело рукой в яркой варежке поправляла волосы, выбившиеся из-под вязаной шапочки. Вся она, даже концы ее пунцового вязаного шарфа, разлетевшиеся за плечами, выражали возмущение, тревогу, смятение.

Она давно не виделась с Петей, но теперь даже не поздоровалась.

— Эти мерзавцы таки выступили! — говорила она возбужденно.

Ветер вырывал из ее рта клочки пара.

— Гайдамаки? — спросил Петя.

— Вот именно. Ни чести, ни совести. А еще называются «щирие украинцы»! Украинский народ позорят. Мы сами только что оттуда. Пошли в гайдамацкую казарму за Жоркиными вещами и насилу ноги унесли. А вещи пришлось покидать. Там собралась вся ихняя свора во главе с генералом Заря-Заряницким.

— Ты шутишь! — воскликнул Петя побледнев.

— Побей меня бог! — подтвердил Колесничук.

— И ты сам видел Заря-Заряницкого?

— Собственными глазами.

— Он же дал подписку, что не выступит против Советской власти!

— Чихал он на подписку.

— Это измена!

— А ты думал?

— Подлая, наглая измена!

Петя не находил слов… Он задыхался от ярости и стыда.

— Слышишь, бьет? Это горная батарея. А на город наступают два броневика и пластунский курень.

Пока Петя, Колесничук и Раиса добежали до станции Одесса-сортировочная, артиллерийская стрельба прекратилась.

Теперь над городом стояла та гнетущая, подавляющая тишина, которая обычно предшествует чему-то ужасному.

Переходя через железнодорожный мостик, Петя сверху увидел свой бронепоезд, уже выведенный на пути. Дегтярно-черные шпалы, наполовину занесенные снегом, железные подковы стрелок, тускло отсвечивающие рельсы, закопченная длинная ракушняковая стена с крупной черной надписью «Пиротехническое заведение „Фортуна“», полосатый шлагбаум, темные фигуры вооруженных людей вокруг бронепоезда, со свежей брони которого еще не сошла сизая окалина, — все это в сочетании с низким, недобрым, январским небом, холодным ветром и минутным перерывом в артиллерийской стрельбе, в этой тяжелой тишине, нависшей над миром, наполнило душу тревогой.

Снова выстрелила пушка. Где-то далеко застучал пулемет.

Петя и Колесничук серьезно переглянулись. Для них снова начиналась война. Их лица онемели.

Они побежали к бронепоезду.

30. Письмо Марины

«Дорогая мамочка, — писала Марина, — не знаю, получила ли ты наши последние послания, но от тебя вот уже второй месяц ни слуху, ни духу. Не сомневаюсь, что ты аккуратно пишешь, но только твои письма просто не доходят. На почту по нынешним временам надежда плохая. Видать, революция не слишком подходящее время для сентиментальной переписки между добродетельной мамашей и ее своенравной дочкой. Как тебе нравится мое „видать“? Ты, конечно, догадываешься, что это — влияние моего Гаврика с его совершенно невозможным черноморско-украинско-питерским языком. Он тебе шлет почтительный привет. Все-таки ты ему как-никак „теща“. Вот уж, наверное, не ожидала! У нас тут, как ты уже, конечно, слышала от приезжих товарищей, последние месяцы шла упорная борьба на два фронта. Во-первых, с меньшевиками, а во-вторых, с украинской буржуазно-националистической сволочью в стиле „писателя“ Винниченко из Центральной Рады. Мы их разбили, и таким образом с сегодняшнего дня наша богоспасаемая Одесса — советский город. Давно пора!

Сейчас я нахожусь в штабе Красной гвардии в помещении военно-революционного комитета на Торговой, 4, в бывшем особняке Руссова, где, помнишь, раньше была картинная галерея и, между прочим, висела картина Репина „Гайдамаки“! Как тебе нравится этот исторический парадокс?! Пожиная плоды бескровной победы, я засела наконец за обстоятельное письмо к тебе, моя золотая, в Питер. Надеюсь, что моя цидулка придет быстро, так как на днях несколько наших товарищей военморов едут в Питер по вызову Центробалта и, надо полагать, успешно пробьются сквозь железнодорожный хаос.

Ты ничего не пишешь, а слухи ползут очень и очень тревожные. Правда ли, что немцы наступают и уже заняли Псков? Неужели они возьмут Петроград, колыбель нашей революции? Нет! Не могу этому поверить. Как-то вы все живете там? Мысленно представляю себе Смольный и дядю Володю в своей кепке, в пальто внакидку, его быструю походку, бессонные, сухие морщинки возле прищуренного, раскосого глаза. Я так привыкла его называть дядей Володей, что теперь мне иногда кажется, что дядя Володя и товарищ Ленин — два разных человека. Ленин! В этом имени воплотилось все то, что мы называем Великой Октябрьской социалистической революцией. Ленин — ее сила, воля, разум, ее непреклонность, непримиримость, ее бессмертие в веках! Я думаю, еще никогда не было в мире такого воистину великого человека. Что по сравнению с Лениным все эти Александры Македонские, Наполеоны… Нет, на самом деле, мамочка! Даже Робеспьер… Не говорю, Марат, потому что…

Ну, да это пока секрет. Впрочем, ты, наверное, догадываешься. У нас в скором времени будет маленький Марат, твой внучек. Радуйся!

Я часто вспоминаю Париж, дождливые улицы и дядю Володю, с подвернутыми брюками, на велосипеде по дороге из Монсури в Национальную библиотеку. Однажды он меня взял с собой на полеты. Я сидела на раме его велосипеда, и мы ехали по шоссе среди фиакров и автомобилей, и легкий биплан „Фарман“ косо и совсем низко пронесся над нами и потом сделал вираж над Виль Жюиф, и авиатор в желтом кожаном шлеме помахал публике рукой, а дядя Володя зазевался, и мы чуть было не угодили под чей-то шикарный мотор, набитый господами в цилиндрах и дамами в громадных шляпах со страусовыми перьями — а-ля Тулуз-Лотрек… Что-то я нынче в лирическом настроении и предаюсь воспоминаниям… Но это простительно. Во-первых, все-таки маленький Марат…

Да! Чуть не забыла! Угадай, кто явился сегодня утром на заседание? Держу пари, не угадаешь. Василий Петрович Бачей! Вообрази, он пришел вместе с делегацией железнодорожного района, окруженный своими бывшими учениками по нашему хуторскому кружку, в солдатских башмаках и обмотках, в старом демисезонном пальто и широкополой шляпе а-ля Сеченов или Менделеев, в пенсне, с давно не стриженной, сильно поседевшей бородой, сердитый, вдохновенный, решительный — одним словом, наш великолепный учитель Василий Петрович, но только в каком-то новом, революционном, что ли, качестве. Многие его узнали и стали хлопать. Скоро зааплодировал весь зал. Некоторые даже встали. Это была дань глубокого общественного уважения человеку, пострадавшему за идеи при старом режиме. Пролетариат приветствовал в день своей победы честного русского интеллигента, учителя. И, представь себе, Василий Петрович не растерялся, хотя и немного сконфузился. Он как-то осанисто выпрямил согнутые плечи и весело посмотрел на аудиторию. Снял шляпу и помахал ею над головой. К нему из президиума потянулись руки и втащили раба божьего на помост. Тут он произнес великолепнейшую речь о праве трудящегося народа на верховную власть, о мечах, которые мы должны теперь перековать на орала, о великой общечеловеческой революционной миссии русского народа, о Петре Великом, Прометее, Ломоносове и Ленине. Да, да! Можешь представить! Он каким-то образом умудрился поставить их рядом — Петра и Ленина — и даже присоединил к ним Льва Толстого.

Помнишь его лекции на хуторе? Это было и тогда очень хорошо, возвышенно, чисто и по-своему революционно. Но теперь, среди подлинно революционной толпы матросов, солдат, красногвардейцев, крестьян и городской бедноты из предместий, речь Василия Петровича произвела большое впечатление. Когда же он вдруг замолчал, посмотрел на слушателей и низко поклонился на все стороны, благодаря трудовой народ — истинного хозяина жизни — за ту поддержку, которую он ему оказал в трудное для него время, в мрачные дни столыпинской реакции, не берусь тебе описать, какая буря поднялась в зале: крики, аплодисменты, шум, гром! Некоторые горячие головы сделали попытку качать Василия Петровича и один раз даже подбросили его, так что с его носа свалилось пенсне и закачалось на черном шнурке с шариком, и серые волосы взметнулись и развалились на две стороны, как у подгулявшего семинариста. Но Родион Иванович, председательствовавший на заседании, быстро водворил порядок, крепко пожал руку Василию Петровичу, и они, к общему удовольствию, расцеловались, причем Василий Петрович плакал. Я это описываю немножко в юмористическом стиле, но на самом деле это было действительно трогательно. Жаль, что этого не мог видеть дядя Володя. Для него это была бы настоящая радость, наглядный пример, как на сторону пролетарской революции переходят лучшие люди из старой интеллигенции.

Вообще, мамочка, все население города в одну минуту резко размежевалось на две антагонистические группы. Одна, революционно-пролетарская, на Николаевском бульваре возле бывшего Николаевского дворца, где помещался Румчерод, а другая буквально в сотне шагов — вокруг городской думы. В то время, как у нас шло торжественное заседание, недорезанные буржуи бушевали в городской думе, требуя передачи всей власти городскому самоуправлению. И ты знаешь, кто там разорялся больше всех? Мадам Стороженко! Да, да, та самая.

Оказывается, пока шла война, она сильно нажилась на различных военных поставках, снюхалась с Союзом городов, развила бурную спекулятивную деятельность, участвовала в каких-то темных махинациях Земсоюза и в конце концов к началу семнадцатого года настолько разбогатела, что слопала со всеми потрохами мадам Васютинскую, не солоно хлебавши вернувшуюся из-за границы, купила у нее „наш“ хуторок со всеми его угодьями, садами, виноградниками да плюс к этому по дешевке понахватала у солдатских вдов и сирот десятин пятьсот крестьянской пахотной земли и стала в полном смысле слова барыней-помещицей, к чему, конечно, всю жизнь стремилась ее кулацкая, мещанская душонка. До последних дней сия дама играла в городской думе крупную роль. Под ее дудку плясали все гласные из района Крытого рынка, Привоза, Первого христианского кладбища и прочих мест. Кроме того, она уже „заворачивала“, как здесь выражаются, делами нескольких банкирских контор и уже протянула свои ненасытные лапы к городскому банку. В политическом же отношении она являлась ультра-„самостийницей“ и что есть сил воевала против большевиков, за так называемую „вильну Украину“, разумеется, отнюдь не пролетарскую или крестьянскую, а помещичье-кулацкую с сильным креном в сторону капиталистической Европы, а вернее всего, кайзеровской Германии.

Я сама в городской думе не была, но мой Гаврик, который с мандатом ревкома и отрядом морячков с „Алмаза“ явился туда закрыть всю эту лавочку, с большим юмором описал мне свою старую знакомую мадам Стороженко, раздувшуюся, как жаба. Почему-то она была в костюме сестры милосердия, с красным крестом на необъятной груди. С седыми усами, тремя подбородками и алчными глазами, она представляла из себя нечто омерзительное. Она была окружена сине-жупанниками гайдамацкой гвардии и вообще, как сказал Гаврик, разыгрывала из себя какую-то гайдамацкую богородицу, воительницу против большевиков и защитницу „вильной Украины“. Она ужасно разоралась, стучала зонтиком и требовала немедленного перехода всей власти в городе в руки управы. Гаврик вошел со своими хлопцами в зал заседаний и так цыкнул на господ гласных, что они „наложили полные штаны“ (выражение Гаврика!), в два счета закрыли свой базар и, как говорится, скрылись в неизвестном направлении. Представляешь сцену, когда Гаврик очутился нос к носу с бушующей мадам Стороженко! Вот это был номер! Конечно, они узнали друг друга. Не знаю, чего здесь было больше — комедии или драмы. Так совершилось историческое возмездие и социальная справедливость востор…»

На этом месте письмо прерывалось.

Затем торопливым почерком было приписано:

«Подожди, мамочка. Я слышу орудийные выстрелы. Сейчас узнаю, в чем дело. Так и есть! Несмотря на свои миролюбивые заверения и якобы капитуляцию, только что штаб войск Центральной Рады предъявил нам ультиматум немедленно очистить занятые советскими войсками учреждения. И вот в чем подлость: ультиматум еще не был фактически передан, как значительные силы гайдамаков и юнкеров начали наступление на город. В настоящий момент, нам только что сообщили по телефону, они наступают со стороны Среднего Фонтана, где расположены их казармы… Вот опять пушечный выстрел… Трехдюймовка… Оказывается, у них есть артиллерия. Слышу шаги Гаврика. Ну, пока прощай, мамочка. Потом допишу. Наш дежурный отряд выступает…»

Письмо это так и осталось недописанным, потому что Марина была убита через час после этого на углу Пушкинской и Троицкой, где небольшой отряд матросов и красногвардейцев начал строить баррикаду, пытаясь остановить гайдамаков, которые к этому времени вместе с юнкерами внезапным ударом захватили здание штаба военного округа, вокзал и теперь, выйдя на главные улицы — Пушкинскую, Ришельевскую и Екатерининскую, — под прикрытием броневиков быстро продвигались к центру города.

Назад Дальше