Новеллы - Гофман Эрнст Теодор Амадей 2 стр.


2

В литературном процессе своего времени Гофман выступил как наследник немецкого романтизма, прошедшего за короткий срок несколько важных этапов. Романтизм в Германии возник в конце 1790-х годов и представлял собой сложное, специфически немецкое явление. Вместе с тем он был тесно связан с событием всемирно-исторического значения — Великой французской революцией 1789–1794 годов, резко изменившей мировосприятие современников, независимо от той политической позиции, которую они заняли по отношению к революции. Изменилось все — осмысление истории и современности, человека и природы, религии и общества. Рожденный бурными потрясениями революционных лет, романтизм по самой своей сути был пронизан динамизмом, идеей развития и движения, протекающего как во времени, так и в пространстве. Не случайно такое большое место в произведениях романтиков приобретает мотив странствия — от раннего романа Л. Тика «Странствия Франца Штернбальда» (1798) до «Странствующего Энтузиаста» гофмановских рассказов и лирических песен Вильгельма Мюллера, положенных на музыку Францем Шубертом.

Другая черта, характерная для немецкого романтизма, — универсальность и целостность культуры, органическое слияние поэзии, живописи, музыки, философии, естественных наук, являвшее собой определенный тип восприятия мира. Наиболее ярко оно выступает у ранних романтиков (так называемой йенской школы) — писателей и критиков братьев Шлегель, Новалиса и философа Шеллинга. Натурфилософия последнего с ее идеей единства универсума оказала значительное влияние на творчество Гофмана. Человек, в концепции романтиков, не выделяется из природы, не противостоит ей как нечто самостоятельное и самоценное, а органически включен в нее как неотъемлемая часть. Нити, соединяющие его с природой, многообразны и далеко не всегда открыты нашему сознанию. Романтические философия и естествознание ищут постижения этих таинственных связей и законов, обращаясь, в частности, к учению о так называемом «животном магнетизме», вызывавшему живой интерес на пороге XVIII–XIX веков.

Здесь особенно ясно проявилась неудовлетворенность нового, романтического мышления научными теориями эпохи Просвещения с их строгой систематикой, аналитическим духом, расчленявшим живой целостный организм мироздания на отдельные сферы познания. Мир представлялся романтикам бесконечным и неисчерпаемым во времени и пространстве, текучим и свободным от внутренних границ, отделяющих живое от неживого. Идея бесконечного отождествлялась с представлением о божественном начале, разлитом в мире и присущем человеку. Воплощение его романтики видели в искусстве, и прежде всего в музыке. Уже в одном из первых романтических произведений — книге Л. Тика и В. Ваккенродера «Сердечные излияния монаха любителя искусств» (1797) музыка выступает в особой роли — главного и высшего в иерархии искусств. Гофману, как никому другому, была близка эта идея, ибо он сам был не просто теоретизирующим любителем музыки, а творческим музыкантом, композитором и дирижером, отдавшим музыке многие годы жизни.

Если ранние романтики верили в исконную гармонию человека и мироздания, в целостность и единство мира, пронизанного высоким, духовным божественным началом, то последующее развитие романтической мысли внесло существенные изменения в эту оптимистическую картину. Наполеоновские войны, потрясшие Европу в первом десятилетии XIX века, особенно близко коснулись Германии. Реальная действительность грозно напомнила о себе трагическими судьбами множества людей, национальным унижением. В сознании второго поколения романтиков (так называемый «гейдельбергский романтизм») мир выступал не целостным, а разорванным, бесконечное, божественное начало и реальное земное бытие оказались двумя полюсами. Земная жизнь предстала в литературе уже не в виде призрачных сновидений, символически обобщенных образов или условного и довольно абстрактного средневековья (как в романе Новалиса «Генрих фон Офтердинген»), а в лице вполне ощутимых фольклорных персонажей народных сказок, собранных братьями Гримм, или народных песен, записанных поэтами Брентано и Арнимом.

Гофман по возрасту мог принадлежать к ранней романтической школе, но в литературу вступил десятилетием позже, когда уже сказали свое главное слово и первое и второе поколения романтиков. Он многое воспринял от йенской школы как в чисто литературном, так и в философском плане, но критически переоценил ее идеи на основе реального жизненного опыта, личного и исторического. А ведь история той поры двигалась семимильными шагами, и короткий промежуток времени, отделявший первые выступления йенских романтиков от творческих дебютов Гофмана, оказался до предела насыщен политическими событиями и потрясениями.

Историки литературы отвели Гофману место в ряду «поздних романтиков» — понятие чисто хронологическое, ибо в отличие от своих предшественников они не составляли единой школы, не были связаны ни общей идейно-эстетической программой, ни сколько-нибудь устойчивой личной и творческой близостью. Между тем преемственность его по отношению к раннему романтизму совершенно очевидна — она выступает и в проблематике его произведений, и в трактовке основных тем, и даже в ориентации на некоторые особенно полюбившиеся ему образцы — прежде всего на произведения Новалиса и Тика. Однако мировосприятие Гофмана обнаруживает существенные отличия от его учителей: это проявляется прежде всего в знаменитом гофмановском «двоемирии», о котором неизменно говорят, характеризуя его творчество.

В отличие от гейдельбергских романтиков высокое и низкое, идеальное и земное не противостоят у Гофмана друг другу как бесконечно далекие полюса, а тесно сплетаются в реальной жизни, порою — в личности одного и того же человека. Подлинные Дрезден или Берлин с их улицами, лавками, кондитерскими, увеселительными садами мгновенно оборачиваются сказочной фантасмагорией — волшебной Атлантидой («Золотой горшок») или средневековым шабашем ведьм («Выбор невесты»). Герои живут в разных измерениях пространства и времени, незаметно переходя из одного в другое, принадлежат сегодняшнему повседневному быту и легенде («Фалунские рудники», «Артуров двор»). При этом фантастический, парящий над реальностью мир так же несвободен от борьбы добра и зла, как и обыденный мир человеческих отношений. Темные и светлые силы борются и в неземных сферах и в убогой реальности карликовых немецких княжеств с их марионеточным двором, шутовским монархом, министрами и фрейлинами, а точкой пересечения противоборствующих сил оказывается главный гофмановский герой — не защищенный внешним благополучием, тянущийся к духовному началу, к искусству, к романтической мечте, хотя далеко не сразу понимающий свой истинный путь и жизненное призвание, — студент Ансельм («Золотой горшок»), художник Траугот («Артуров двор»), музыкант Иоганнес Крейслер. Действительность предстает в фантастическом обличье, которое может украшать, облагораживать ее — и тут же искажать до отвращения, оборачиваться обманчивой иллюзией и разочарованием. Фантастика, пронизывающая почти все новеллы Гофмана, выполняет разные функции — она гротескно заостряет картину действительной жизни, ее гримасы и диссонансы, но она же создает и утопический идеальный сказочный мир, последнее прибежище романтического мечтателя.

Устами многих своих персонажей Гофман на разные лады варьирует мысль: нет ничего более невероятного, фантастичного, чем то, что ежедневно совершается в реальной жизни. Самая необузданная фантазия не в силах угнаться за действительными событиями, отношениями и причудливыми характерами окружающих нас людей. В его новеллах перед нами проходит вереница чудаков — безобидных и зловещих, исполненных юмора и осененных мрачной тайной. Их диапазон чрезвычайно обширен, и сами они далеко не однозначны: искусный изобретатель заводных механизмов в чем-то сродни колдуну, эксцентричный коллекционер, «анатомирующий» скрипки, чтобы познать секрет их звучания, совмещает в себе эгоистичного деспота и любящего отца («Советник Креспель»), средневековый ювелир, непонятно каким образом переселившийся в современный Берлин, оказывает покровительство влюбленному художнику и одновременно искусно удерживает его от чересчур поспешной женитьбы, грозящей погубить его дар («Выбор невесты»). Причудливость, необычность, странности поведения гофмановских героев особенно ясно выступают на фоне унылой заурядности благонадежных и исполнительных чиновников, профессорских и купеческих дочек, всей этой стихии торжествующего и преуспевающего филистерства, ежеминутно готовой захлестнуть романтического героя, соблазнить его обманчивой видимостью примитивного благополучия.

3

Одним из преломлений гофмановского двоемирия является тема двойника. Она вспыхивает как мимолетный эпизод ночной фантасмагории в «Выборе невесты», проходит как устойчивый (биологически обоснованный) сюжетно-композиционный мотив в романе «Эликсиры сатаны», как смутный намек в «Магнетизере» (сходство таинственного майора и Альбана). Порою Гофман играет мотивом иллюзорного «двойничества», которое оборачивается крушением романтической мечты. Так, в новелле «Артуров двор» перед нами проходит целая цепочка двойников: старик и юный паж на картине и та же пара в реальной жизни; паж как предполагаемый двойник прекрасной Фелициты (на картине и в жизни); молодая итальянка как двойник Фелициты, в конце концов действительно занимающая ее место в душе героя. Да и сама эта Фелицита — романтическая возлюбленная Траугота, ставшая под конец благополучной советницей Матезиус, матерью многодетного семейства, фактически дублирует его первую, отвергнутую невесту — бойкую и практичную Кристину. И даже далекое Сорренто, куда устремляется герой в погоне за исчезнувшей возлюбленной, получает своего прозаического миниатюрного двойника в виде названного этим именем загородного бюргерского дома в окрестностях Данцига. Тот же мотив предстает уже в гротескно сниженном, потешном варианте в новелле «Синьор Формика», когда Паскуале Капуцци вступает в комическую перебранку со своим двойником на сцене.

Но есть у этой темы и другой, гораздо более важный для Гофмана аспект — патологическое раздвоение сознания, утратившего тождество своей личности, ее связь с условиями времени и пространства (отшельник Серапион) или с ее физическими атрибутами, такими, как отражение. Материальный мир со своими естественными законами оказывается зыбким и нестойким перед лицом темных сил, которые Гофман обычно именует «враждебное начало», «враждебный принцип». Эти силы могут выступать как чистое колдовство (доктор Дапертутто в «Приключениях в Новогоднюю ночь») или как власть неисповедимого случая, недоступная нашему сознанию и воплощенная в азартной игре («Счастье игрока»), иногда как бесовская механика, создающая циничное подобие человека, автомат, вторгающийся в жизнь людей, посягающий на их личность и судьбу («Песочный человек»).

Тема автомата имеет у Гофмана одновременно философскую и реально-бытовую основу. Предшествующий век, который Гофман еще застал (и прожил в нем более половины отпущенного ему судьбой срока), век Просвещения, был по преимуществу веком механики. Она наложила отпечаток на систему мышления, на представления о человеке и его месте в мироздании. Концепция «человека-машины», выдвинутая Просвещением, была неприемлема для Гофмана, как и для всей романтической культуры, противопоставившей мертвому механизму живой организм. Он не раз возвращался к полемике с этой концепцией (в частности, в «Церкви иезуитов в Г.»). С настороженной неприязнью воспринимал он и чисто прикладное, бытовое ее проявление — пристрастие к замысловатым заводным механизмам и игрушкам, сохранившееся и в начале XIX века.

Рассказывая о них в новелле «Автоматы», Гофман основывался на реальных, хорошо ему известных экспонатах, неоднократно выставлявшихся на всеобщее обозрение, подробно описанных в книгах и газетах. Особенно болезненно он относился к музыкальным автоматам (и даже к усовершенствованным музыкальным инструментам, основанным на механическом принципе). Они казались ему посягательством на священную гармонию человеческой и мировой души, воплощенную в музыке. Гораздо ближе его сердцу была простая непритязательная игрушка, кукла-марионетка с ее примитивной жестикуляцией, условная в своей гротескной карикатурности, не претендующая на иллюзию полного тождества с человеком. «Мой щелкунчик мне все же милее!»— восклицает один из персонажей новеллы задолго до того, как этот самый щелкунчик обретет живую плоть и доброе сердце в знаменитой гофмановской сказке.

|То же относится и к создателям механических игрушек. По мере того мак бесхитростная детская забава превращается в пугающую своим внешним сходством имитацию человека, ее изобретатель утрачивает черты добродушного чудака (Дроссельмейер в «Щелкунчике») и становится демонической фигурой, источающей темную, зловещую власть над другими людьми. В «Автоматах» эта тема лишь пунктирно намечена и не получает последовательного сюжетного развития. В «Песочном человеке» она предстает во всей своей неумолимой жестокости и трагизме, одновременно обретая сатирическое звучание. Философское осмысление автомата сплетается здесь с социальным: кукла Олимпия — не просто говорящий, поющий, танцующий автомат, но и гротескная метафора образцовой барышни, профессорской дочки на выданье, и — шире — всего филистерского мира.

В контексте этой темы особый смысл получают у Гофмана оптические инструменты — очки, зеркала, деформирующие восприятие мира. Внушенные ими ложные идеи обретают гипнотическую власть над человеческим сознанием, парализуют волю, толкают на непредсказуемые, порою роковые поступки. Мертвый предмет, построенный на основе физических законов, «хватает» живое существо. Тем самым стирается грань между живым и неживым в окружающем мире, пограничной зоной становится психика человека с ее непознанными «безднами», точка пересечения физических и духовных начал.

Разрешение этих загадок Гофман и его герои ищут в учении о «животном магнетизме». Известно, что Гофман пристально изучал обширную литературу, посвященную магнетизму и сопредельным с ним проблемам (сомнамбулизму, теории сновидений и т. п.). Вопросы экстрасенсорных (как мы бы назвали это сегодня) воздействий и их носителей являются центральной темой уже в «Магнетизере» и занимают важное место в сборнике «Ночные рассказы» — заглавие, также имеющее метафорический характер.

Ночь как всеобъемлющий символ прочно вошла в романтическую образность и шире — в романтическую культуру («Гимны к ночи» Новалиса, «Ночные дозоры» Бонавентуры, натурфилософский труд Г. Г. Шуберта «Рассуждения о ночных сторонах естествознания», к которому Гофман обращался не раз). «Ночная» сторона человеческой психики, то, что много позже, уже в наши дни, будет обозначено как подсознание, особенно ощутимо выступает в новеллах «Песочный человек» и «Пустой дом», в романе «Эликсиры сатаны», написанном почти одновременно с «Ночными рассказами».

Безумие и колдовство, магнетическое воздействие и алхимические опыты, загадочный разносчик со своим магическим зеркальцем складываются в причудливый мозаичный сюжет «Пустого дома», который вбирает в себя, кроме истории героя-рассказчика несколько параллельных миниатюрных новелл на ту же тему. Поспешно, почти скороговоркой, изложенная в самом конце предыстория пустого дома и его обитателей снимает только внешний, поверхностный слой окружающей его тайны, но не проясняет скрытой глубинной связи, возникшей между рассказчиком и безумной старухой, хозяйкой пустого дома. А декорацией, как обычно, выступает топографически точно описанный центр современного Берлина, оживленного, растущего и вместе с тем страшного города. Таким же предстает он и в двух новеллах, вошедших в другие книги рассказов Гофмана, — в «Приключениях в Новогоднюю ночь» и «Выборе невесты». И только в «Эпизоде из жизни трех друзей» мрачная фантасмагория прусской столицы сменяется откровенно иронической, благодушно банальной идиллией в духе так называемого «бидермайера», пришедшего на смену мятежному и трагическому мировосприятию романтизма.

4

Берлин как место действия многих новелл Гофмана неизбежно нас приводит к более общему вопросу о художественном пространстве, в котором развертываются судьбы его персонажей. Оно очень различно по своим масштабам, по смысловому и художественному наполнению: от тесной почтовой кареты, на короткое время сблизившей героев, до величественной панорамы с холма приморского города, от светского салона или филистерского клуба с заранее запрограммированным поведением его посетителей до мрачных сводов католического храма, от винного погребка с его причудливыми завсегдатаями до сурового северного ландшафта в окрестностях горного рудника.

Назад Дальше