— Как говоришь ты, сестрица, — не дадут отпора? И дали бы, да тут же рядом измена, за спиною у тебя. Везде-то шаткость, ни на кого надежды возложить нельзя, ни друга, ни брата, ни кровного. А ты об отпоре говоришь!
— Так как же быть, по-твоему?
— А по-моему так: заранее меры принять. Я так и брату Филарету говорил, — вот, к примеру, тебя с детьми я отослал бы, пока есть путь в Москву. Там все же вернее будет.
— Меня с детьми? А муж здесь чтобы остался? Нет, нет! Ни за что!
— Ну, так сама останься, а детей отпусти со мною. Я все равно сегодня в ночь поеду.
— Нет, и с детьми расстаться мне не под силу. Сколько муки натерпелась я в разлуке с ними.
— Мама! Мама! — зазвенели со стороны, из-под густых берез, серебристые голоса детей. — Гриб нашли! Гриб нашли! Белый, хороший!
И Миша с Танюшей стремглав подбежали к матери, с торжеством подавая ей свою находку.
— Это я первая увидала! — утверждала Танюша.
— А я… А я его сломал! — оспаривал Миша.
— Ох, вы милые, дорогие мои! — обратилась, мать к деткам, обнимая их и привлекая к себе. — И ты, моя большуха глупенькая! Чуть не невеста уж, ведь тринадцатый годокпошел, а из-за гриба поспорить готова. И ты, моя надежда! Грибовник мой! Нет, не расстанусь я больше с вами!
И она обняла детей, стала их горячо целовать и в лоб, и в щеки.
— По нынешнему смутному времени, сестрица, так говорить— Бога гневить! Разве мы в себе вольны? Или ты забыла, как всех нас разметала гроза гнева Божия и вихрь разнес нас по лицу земли русской! Как цвет и гордость нашей семьи погибла? Брат Михаил — красавец, богатырь по силе — сошел в могилу, а я, больной и хилый, все перенес. Чем ты поручишься, что и теперь живем не накануне такой же беды? Вот я и думаю, что было бы неразумно испытывать судьбу, а следует позаботиться теперь же и упредить опасность.
— Мама, что такое дядя говорит? — пугливо прижимаясь к матери, проговорила Танюша. — Разве тут нам жить опасно?
— Нет, голубушка! Дядя не об нас и говорил… Ступайте с Мишей, поищите еще грибов: из одного не сваришь похлебки… А где же пестун Мишенькин, где Сенька?
— Здесь я, матушка-боярыня! — раздался голос из-за крыльца, и к инокине Марфе подошел высокий и сухой мужчина, лет сорока пяти, с очень приятными чертами лица; глаза его светились добротою, и улыбка почти не сходила с уст его.
— Смотрел я, государыня, любовался, как господин воевода городовых стражников мушкетной пальбе обучает… Видно, что он не на шутку воевать затеял, и тогда, пожалуй, точно ворогам несдобровать будет… Жаль только, что наши мужики ростовские не заодно с воеводою думают.
— А ты почем их думы знаешь? — спросил Иван Никитич, недоверчиво озираясь на Сеньку.
— Как почему знаю? Я же на торгу ежеден толкаюсь и в храмы Божии хожу, а мужики теперь все горланами стали — не шепотом говорят.
— Что говорят-то? Ну? — нетерпеливо допрашивал Иван Никитич.
— А вот, одни-то, кто посмирнее, те жалобную песню поют: уж нам ли, мол, воевать, весь век на печи просидевши! Нам-де, людям мирным, торговым да пашенным, доспех пристал ли? Иной говорит — за весь свой век тетивы ни разу не натянул, меча из ножен не вынул… А кто посмелее, те уж прямо кричат: в нашем городе ни острога нет, ни наряда настенного; коли к нам ворог придет, надо супротив его не с рогатиной, а с хлебом-солью выйти!…
— Вот тут и говори об отпоре, сестрица! — с горькой усмешкой сказал Иван Никитич, поднимаясь с места и опираясь на трость. — И если ты не хочешь слушать моего совета — твоя воля! Только, чур, не спокайся потом.
— Нет, братец, не могу, не в силах так поступить… Лучше всем вместе умереть, чем порознь жить и тосковать друг по дружке!
Иван Никитич пожал плечами и, не сказав более ни слова, заковылял к дому, а дети, которые все это слышали из-за ближайших кустов, где они спрятались, вдруг выскочили оттуда и бросились к матери на шею.
— Да, мамочка! Да! Лучше всем вместе, чем порознь жить! — шептала матери Танюша.
Но даже и ласка деток не могла согнать с чела инокини Марфы того темного облака, которое на нем нависло. Черные думы не давали ей покоя, и она не находила себе ни в чем ни утехи, ни просвета. Наконец, утомленная своими неразрешимыми заботами, она почувствовала потребность остаться наедине с собою и сказала Сеньке:
— Сведи-ка ты детей в Кремль, в митрополичий дом, сегодня, за недосугом, они еще у благословения родительского не бывали. А я тут стану братца в путь собирать.
Когда они ушли, а она осталась одна на той же лавке, в углу густого сада, который уже золотили и румянили лучи рано закатывающегося солнца, она погрузилась в думы о муже, о детях, о тех опасностях, которые могли их здесь ожидать, и старалась найти хотя какой-нибудь утешительный выход из своего тягостного положения… Но в тот день ей не суждено было ни на чем успокоиться.
— Государыня, — раздался с крыльца голос сенной девушки, — холоп твой Степанка Скобарь просит, чтобы ты дозволила ему твоих очей видеть… Говорит, с вестями приехал.
— С вестями?-тревожно переспросила Марфа Ивановна. — Зови его скорей!
Степан Скобарь вошел в сад из горницы, спустился с крыльца и, подойдя к госпоже своей, отвесил ей низкий поклон, касаясь земли перстами.
— Съездил, матушка! Все разузнал, а только хороших вестей с меня не спрашивай. Беда кругом, куда ни глянешь.
— Был ли во Владимире? Говори скорей! Видел ли зятя, сестру?
— Где их видеть? Владимир передался на сторону Тушинского царя, и зять-то твой, Иван-то Годунов, сам с хлебом-солью к тушинцам вышел.
— Боже! Боже мой! Что это за время ужасное! — воскликнула Марфа Ивановна, всплеснув руками.
— И Суздаль в их руках! Там стали было противляться, да кожевник Меньшак Шилов всех сбил с толку: заревел вдруг в истошный голос, чтобы все, кто хочет жив остаться, царю Дмитрию пусть крест целуют. И все перепутались и стали целовать крест Тушинскому… И в Переяславле тоже! А ведь переяславцы нам, ростовским, первые враги. Ну, того и жди, что скоро сюда нагрянут: наш черед теперь на зубы тушинцам попасть.
— Ты и поклясться можешь, что все эти вести верны? — твердо сказала Марфа Ивановна.
— Слова лжи не вымолвил, — с уверенностью сказал Степан Скобарь. — Вот и крест целую.
Он полез за пазуху, вытащил свой тельник и поцеловал его.
Тогда Марфа Ивановна поднялась с места и направилась к дому. На крылечке хором ей встретился Иван Никитич, уже одетый в дорожное платье.
— Что, сестрица? Хороши ли вести тебе принес Степанка? — сказал он. — А Годунов каков? Хорош отпор он дал тушинцам? И неужели же ты и после того всего упорствуешь здесь остаться?
— Да, братец, теперь больше, чем когда-нибудь, я в этом убеждена, что мое место здесь, при муже и при детях!
— Пускай бы уж при муже! Ну, а детей-то на что же под обух вести?…
Марфа Ивановна молчала и спокойно глядела ему в глаза: он понял, что она приняла твердое решение.
— Ну, как знаешь. А мне пора, пока еще не все дороги отсюда перехвачены. Прощай, сестрица! Буду ждать всех вас на Москве, коли Бог даст свидеться.
Они молча обнялись и поцеловались, не сказав ни слова более на прощанье.
* * *
На другое утро, спозаранок, тревожно зазвонили колокола во всех ростовских церквах кроме кремлевских соборов. Не то набат, не то сполох… И все граждане, поспешно высыпавшие из домов на улицу, полуодетые, простоволосые, встревоженные, прежде всего спрашивали у соседей при встрече:
— Пожара нет ли где?… А не то ворог не подступает ли?
— Ни пожара, ни ворога, а все же беда над головой висит неминучая. Вести такие получены! — слышалось в ответ на вопросы, хотя никто и не брался объяснить, в чем беда и какие именно вести.
Между тем звон продолжался, толпы на улицах возрастали, а из домов выбегали все новые и новые лица: мужчины, женщины и дети. Кто на ходу совал руку в рукав кафтана, кто затягивал пояс или ремень поверх однорядки, кто просто выскакивал без оглядки, в одной рубахе и босиком или еще хуже того — об одном сапоге. Женщины начинали кое-где голосить, дети, перепуганные общим настроением и толками, кричали и плакали. Тревога изображалась на всех лицах и становилась общею.
— Да кто звонит-то? Из-за чего звонят? — спрашивали более спокойные люди, ничего не понимая в общей панике.
— А кто же их знает! Вот у Миколы зазвонили, и наш пономарь на колокольню полез.
— Да кто велел звонить?
— Ну чего вы к нам пристали! Не мы, чай, приказывали!
— Говорят, гонец приехал, вести привез — по церквам читать будут; ну вот мы у церкви и собрались. Ан, смотрим, и церковь на замке стоит, — слышится в толпе, собравшейся у церкви.
— Да вот постойте, постойте! Отец протопоп и сам идет!
Все бросаются к отцу протопопу с расспросами о вестях и о причине звона.
— Знать не знаю. И вестей никаких не получали, — отвечает отец протопоп в полном недоумении. — Расходитесь вы, благословясь, а я сейчас пономаря с колокольни спугну.
— Как нам расходиться после этой тревоги и страха смертного! Нам надо вести знать, — кричат в ответ протопопу с разных сторон.
— Где же я вестей возьму, коли у меня их нет? Ступайте к властям в Кремль, у них спрашивайте, — отзывается отец протопоп.
— А и точно, братцы. Пойдем к самому митрополиту да к воеводе: они должны знать — они на то поставлены.
— Вестимо, к ним! К ним! Туда! В Кремль! К митрополиту, к воеводе! Как им не знать! — раздались в толпе голоса и крики и, повторяемые другими толпами, привели к общему движению в одном направлении.
VI РОСТОВСКИЙ ПЕРЕПОЛОХ
Толпа, все возрастая, повалила к Кремлю, запрудила всю улицу перед входными воротами, произвела усиленную давку в широком воротном пролете и наконец хлынула в Кремль и залила всю площадь между соборами и митрополичьим домом, шумя и галдя. В толпе от времени до времени слышались возгласы и даже крики:
— Воеводу нам! Третьяка Сеитова! Пусть нам объявит, какие вести!
— Кто сказал, что вести есть? Кто? — раздалось где-то в стороне.
— Романовский холоп еще вчерась с вестями приехал… А нам не сказывают! — крикнул вдруг кто-то во весь голос.
— Какой холоп? Какие вести?… Отца митрополита сюда, пусть он и с воеводою оповестит нам!
Крики становились все громче и громче и уже начинали сливаться в один общий гул, когда наконец на рундуке[21] митрополичьего дома явились сначала дьяки, потом воевода Сеитов, высокий, плотный, здоровый мужчина, лет пятидесяти, с очень энергичными и выразительными чертами лица. Вслед за Сеитовым вышел и сам митрополит Филарет Никитич, в темной рясе и белом клобуке с воскрылиями, которые опускались ему на плечи и грудь. Мерно и твердо опираясь на свой пастырский посох, он остановился на середине рундука и величавым, спокойным движением руки стал благословлять толпу во все стороны.
Толпа разом смолкла. Шапки, одна за другою, поползли прочь с голов, а руки полезли в затылок, и те, что еще за минуту кричали и галдели, теперь присмирели и, переминаясь с ноги на ногу, не знали, что сказать, как приступить к делу.
Филарет обвел всех спокойным и строгим взглядом и произнес:
— Зачем собрались вы, дети мои? Какая у вас забота?
Этот вопрос словно прорвал плотину — отовсюду так и полились и посыпались вопросы и жалобы:
— Вести! Вести какие?… Воевода зачем их скрывает?… Хотим знать… Сказывайте, какие вести?…
Филарет обратился к воеводе и сказал ему:
— Сказывай им все, без утайки.
Воевода приосанился и громко, так громко, что слышно было во все концы площади, сообщил:
— Вчера, поздно вечером, романовский холоп привез нам вот какие вести: Суздаль врасплох захвачен Литвой и русскими изменниками. Нашлись предатели и в городе и не дали добрым гражданам простору биться с ворогами… Владимир предан тушинцам воеводою Годуновым, который, забыв страх Божий и верность присяг, не стал оборонять города, хотя и мог — и войска, и наряда, и зелья[22] было у него полно… Переяславцы же и того хуже поступили: злым ворогам и нехристям, грабителям и кровопийцам навстречу вышли с хлебом-солью и приняли их, как дорогих гостей… Вот вам наши вести.
Воевода замолк — и толпа молчала, довольно-таки сумрачно настроенная. Потом послышались тут и там отдельные голоса:
— И Суздаль сдали, и Владимир на их сторону потянул, и Переяславль сдался… Надо и нам за ними… Одним где ж нам с этакою силою справиться?
— Да чего и воевать-то? Где же нам в царях разбираться, — который правый, который неправый! — послышалось даже в передних рядах.
— Разбирать вам и не приходится: вам только присягу помнить надо! — строго заметил Филарет.
— Да ведь сила-то, отец честной, соломушку ломит! — заговорили в передних же рядах купцы.
— Так, по-вашему, сейчас и с хлебом-солью хоть к самому сатане, — крикнул воевода. — Возьми, мол, наши животы — оставь нас с головами.
— Да уж тут как ни храбрись — побьют. Одно слово — побьют, а потом пограбят — по миру пустят! — загалдели посадские. — Переяславцы-то давно на нас зубы точат — это нам довольно известно.
— А вы их в зубы да в загривок, — крикнул воевода, энергично размахивая здоровенными кулачищами, — вот и присмиреют!…
— Да ведь хорошо бы, кабы с ними одними, а то их тут придет сила! — уныло покачивая головами, отвечали ему посадские разом.
— Ну что ж! И у нас есть сила! Тысячи две стрельцов и добрых ратных людей у нас наберется, — сказал воевода. — Подбирайте и вы молодцов; коли наберете столько же, то я вам ручаюсь, что мы переяславцев с тушинцами и на порог не пустим! Вот в Гладком логу и встретим; да так-то угостим, что до новых веников не забудут.
Энергичная речь нашла себе сочувствие в толпе; раздались смешки и одобрительные возгласы; но уныние опять одолело.
— Где уж нам в поле выходить! Там и ляхи, и казаки, народ привычный к бою, народ-головорез! Тем и живут — с конца ножа… Нет, уж коли на то пошло, так уж лучше собрать животишки[23], да бежать всем розно…
— Пока путь чист, в Ярославль переберемся! — поддакнули другие.
— Да, да! Чем тут голову под обух нести, лучше бежать загодя — спасти, что можно!
— Бежать от ворога! Бежать всем городом! — раздались крики. — Стойте! Стойте!… Молчите! Отец митрополит хочет говорить!…
— Православные! — начал Филарет. — С душевной скорбью вижу я, что помыслы все ваши только о мирском. Заботитесь о животах, о жизни, о покое своем, бежать сбираетесь… Почему не позаботитесь о Божьем! О храмах ваших, о святых иконах, о мощах угодников, о благолепном строении церковном, вами же и вашими руками созданном, из вашей лепты! Почему не вспомните могилы отцов и дедов и почивших братий ваших! Или и это все возьмете вы с собою? Или и это все вы понесете в дар лютым ворогам и скажете им: возьмите, разоряйте, грабьте, оскверняйте, — только нас, робких, пощадите за смиренство наше. Так что ли? Говорите, так ли?
Филарет обвел передние ряды вопрошающим взглядом; никто ни слова не проронил ему в ответ. Тогда он продолжал:
— Бегите же, маловеры! Спасайтесь, позабыв святой долг присяги, по которому вы за своего царя должны стоять до конца, до последней капли крови! Я не пойду за вами: я останусь здесь на страже соборной церкви, святых мощей, икон и всей казны церковной… И помните, что нет вам моего благословения.
Спокойствие и твердость этой речи произвели на толпу очень сильное впечатление. Раздались с разных сторон возгласы:
— О-ох, грехи! Стыдно покидать святыню, это что говорить!… Насмеются над нами наши вороги… Ох, кабы рать царская, кабы помочь откуда подошла!
Сеитов воспользовался этой минутой колебания и вдруг заговорил.
— Кабы чужими руками да жар загрести! Других бы подставить, а самим за чужую спину спрятаться! Этак-то, братцы, и всякий сумеет… Да и хитрость тут невеликая! Нет, вы сами покажите себя, сами рогатину в руки, да топор, да лом… Да станьте-ка стеною твердою: подступай, мол, кто смелее!… Так у ворога и руки опустятся!