Марк, совершенно убитый, молча покачал головой, и Феру продолжал:
— Понимаете, какой представился замечательный случай нанести удар светской школе! Учитель коммунальной школы оказался педерастом и убийцей! Да этим тараном нанесут такой удар нашему брату, всем нам — безбожникам и отщепенцам, что будь здоров!.. Смерть предателям и врагам отечества! Смерть жидам!
С этими словами Феру исчез в толпе, размахивая длинными руками. Он не раз говорил с горькой иронией, что ему, в конце концов, наплевать — сожгут ли его на костре, облачив в пропитанную серой рубаху, или он подохнет с голода в своей жалкой школе в Морё.
За обедом в холодной столовой, в доме на площади Капуцинов, где собралась вся семья, никто не произнес ни слова. Вечером, когда Марк и Женевьева легли в постель, она, видя отчаяние мужа, нежно его обняла и, прижавшись к нему, залилась слезами. Это его глубоко тронуло, так как днем ему показалось, что между ними наметилось легкое отчуждение. Он привлек к себе жену, и они долго молча плакали.
Наконец она неуверенно проговорила:
— Знаешь ли, друг мой, мне кажется, нам лучше не оставаться дольше у бабушки. Уедем завтра.
— Так мы ей уже надоели? — удивленно спросил он. — Тебе поручили намекнуть мне об этом?
— Да нет, нет!.. Напротив, мама будет очень огорчена. Нам придется придумать предлог, устроить так, чтобы нас вызвали телеграммой.
— Ну, тогда я не вижу, почему бы нам не остаться здесь, как всегда, на весь месяц? Конечно, кое-какие трения неизбежны, но я ни на что не жалуюсь.
Женевьева не нашла, что ответить; она не решилась поведать мужу о глухой тревоге, вызванной чувством отчуждения, которое она испытывала к нему весь вечер, заразившись благочестивой неприязнью бабушки. Ей казалось, что к ней возвращаются прежние девические мысли и настроения, несовместимые с ее нынешней жизнью супруги Марка и матери его ребенка. Но то были лишь смутные предчувствия, и ласки мужа скоро развеяли ее грусть и сомнения. В кроватке, стоявшей возле их постели, мирно посапывала маленькая Луиза.
— Ты прав, давай останемся, и делай то, что ты считаешь своим долгом. Мы так любим друг друга, что будем всегда счастливы.
III
С тех пор в домике г-жи Дюпарк, как бы по взаимному уговору, перестали упоминать о деле Симона. Избегали малейшего намека, который мог бы вызвать тягостные ссоры. За столом преспокойно говорили о погоде, словно находились за тысячу лье от Майбуа, где страсти бушевали все сильнее, где не только старые друзья, но даже родные крепко ссорились между собой, и дело доходило до угроз и даже драк. Марк, молчавший с равнодушным видом в доме г-жи Дюпарк, был за его стенами одним из самых горячих и мужественных поборников истины и справедливости.
В день ареста Симона он убедил его жену переехать с детьми к ее родителям Леманам, мелким портным, занимавшим тесный и темный дом на улице Тру. Начались летние каникулы, школа была заперта, и младший преподаватель Миньо приглядывал за зданием; страстный рыболов, он никуда не уезжал и ежедневно по утрам отправлялся удить рыбу на соседнюю речку Верпиль. На этот раз и мадемуазель Рузер отказалась от ежегодной поездки к жившей в дальнем городе тетушке, так как хотела, чтобы ее показания, которые приобретали большое значение, фигурировали в деле. Г-жа Симон переехала с детьми на улицу Тру, оставив на старой квартире всю обстановку; чтобы не подумали, что она навсегда убегает из дому, косвенно подтверждая преступление, она захватила с собой лишь один чемодан, словно собиралась погостить у родителей всего несколько недель.
С тех пор не проходило дня, чтобы Марк не навестил Леманов. Улица Тру, примыкавшая к улице Плезир, была одной из самых убогих в бедном квартале города; в нижнем этаже дома Леманов находилась темная лавка с примыкавшей к ней еще более темной комнатой, скудно освещенная крутая лестница вела в верхний этаж, где было три комнатки, да еще под крышей имелась чердачная каморка, единственная в доме, куда иногда заглядывал луч солнца. Комната за лавкой, со стенами, позеленевшими от сырости, служила одновременно кухней и столовой. Рашель поселилась в своей мрачной девичьей комнатке, старики же теснились в одной комнате, уступив третью детям, в распоряжении которых, к счастью, был еще просторный чердак, служивший им залом для игр. Для Марка было загадкой, как могла вырасти в этой клоаке, у бедняков, придавленных лишениями и вековым гнетом, такая изумительная красавица, как Рашель. Пятидесятипятилетний папаша Леман был типичным евреем: маленького роста, невзрачный, с крупным носом, подслеповатыми глазами и густой седой бородою. Профессия изуродовала его тело — одно плечо было выше другого, что придавало ему особенно приниженный вид, словно он вечно робел и смущался. Его жена, также с утра до вечера гнувшая спину над шитьем, как бы укрывалась в его тени, еще более придавленная и незаметная. Супруги жили скудно, едва сводя концы с концами; они работали иглой, не покладая рук, и дорожили с трудом приобретенной клиентурой, среди зажиточных евреев и христиан, гнавшихся за дешевизной. Золото Франции, которым, по утверждению антисемитов, набивали себе карманы евреи, уж конечно, копилось не здесь, и больно было глядеть на этих стариков, вконец изношенных и нищих, живущих в вечном страхе, что у них могут отнять хлеб, заработанный с таким трудом.
У Леманов Марк познакомился с братом Симона Давидом. Тот примчался в день ареста, вызванный телеграммой. Старше Симона на три года, он был выше ростом и более крепкого сложения; его полное, твердо очерченное лицо и ясный взгляд так и дышали энергией. После смерти отца, мелкого часовщика в Бомоне, разоренного тяжбой, Симон поступил в Нормальную школу, а Давид завербовался в армию и прослужил там двенадцать лет. Уже в чине лейтенанта, накануне производства в капитаны, Давид был вынужден, после бесчисленных трений и горьких испытаний, подать в отставку, не в силах дольше терпеть оскорбления, какие наносили ему сослуживцы и начальники, глумясь над евреем. Пять лет назад, когда Симон собрался жениться на красавице Рашели Леман, воспылав к ней страстью, Давид, оставшийся холостяком, затеял, со свойственной ему энергией и инициативой, дело, которым до него никто не занимался, — разработку неиспользованных песчаных и гравийных карьеров. Они находились на земле Дезирад, имения, принадлежавшего миллионеру-банкиру барону Натану; тот согласился сдать карьеры за умеренную арендную плату на тридцать лет своему единоверцу, чья деятельная натура и ясный практический ум ему понравились. Таким образом, Давид стал богатеть и за три года заработал около сотни тысяч франков на созданном им крупном предприятии, которому посвящал все свое время.
Однако он без колебаний бросил все, поручив вести дело старшему мастеру, пользовавшемуся его доверием. Первый же разговор с Марком убедил Давида в полной невиновности брата. Впрочем, он ни минуты в этом не сомневался, он не допускал и мысли, что подобное злодеяние мог совершить такой человек, как Симон, которого он знал лучше всех на свете, как самого себя. Он был твердо уверен, что брат здесь ни при чем, это было ему ясно как день. Но, несмотря на все свое мужество, Давид проявлял крайнюю осторожность, опасаясь повредить брату, так как отлично понимал, насколько непопулярны евреи. Поэтому, когда Марк взволнованно поделился с ним своими подозрениями, высказав твердую уверенность, что убийство было совершено одним из братьев Общины христианской веры, он попытался сдержать его порыв, хотя в душе был вполне с ним согласен; Давид считал, что нельзя окончательно отказаться от версии о случайном бродяге, ночном убийце, проникшем в комнату Зефирена через окно и скрывшемся тем же путем. Он опасался, что выдвинутое им бездоказательное обвинение вызовет еще большую ярость, и предвидел, что ему дадут отпор все сплотившиеся против Симона силы, — необходимо иметь в руках бесспорные улики. Почему бы пока что не внушить лицам, ведущим следствие, сомнение в виновности Симона, поддерживая гипотезу о бродяге, показавшуюся всем правдоподобной в первый момент? Основываясь на этой версии, можно выиграть некоторое время; монахи сейчас начеку и пользуются такой поддержкой, что любая направленная против них кампания неизбежно обернется против Симона.
Во время следствия Давиду удалось повидаться с Симоном в присутствии следователя Дэ; оба почерпнули волю к борьбе и мужество в долгом братском объятии. Вторично они встретились в тюрьме; Давид рассказал у Леманов, что брат, несмотря на свое отчаяние, день и ночь ломает голову, пытаясь разгадать тайну преступления, и намерен до конца защищать свою честь и честь своих детей. Слушая в маленькой темной лавке рассказ Давида о свидании с Симоном, Марк был глубоко растроган безмолвными слезами г-жи Симон, такой красивой, печальной и всеми покинутой любящей супруги, сраженной ударом судьбы. Леманы только тяжело вздыхали — то было отчаянье маленьких людей, безропотно сносивших презрение окружающих. Они продолжали усердно работать и, хотя были убеждены в невиновности зятя, не смели высказываться перед заказчиками из страха повредить ему и лишиться заработка. Хуже всего было то, что волнение в Майбуа все возрастало, и однажды вечером орава крикунов разбила стекла в лавке Леманов. Пришлось срочно навесить ставни. Распространялись написанные от руки листки, призывавшие патриотов спалить дом портного. Несколько дней подряд продолжалось буйство, а в одно воскресенье, после окончания службы в часовне Капуцинов, антисемитские страсти до того разыгрались, что мэр Дарра вызвал из Бомона дополнительный наряд полиции, считая необходимым охранять улицу Тру, дабы предупредить возможный погром.
Час от часу атмосфера в городе накалялась, дело запутывалось и становилось ареной социальной борьбы, где враждебные партии должны были встретиться в смертельной схватке. Следователю Дэ, несомненно, даны были указания ускорить следствие. Он сумел меньше чем за месяц вызвать и допросить всех свидетелей: Миньо, мадемуазель Рузер, отца Филибена, брата Фюльжанса, школьников, служащих железной дороги. Брат Фюльжанс, как всегда неугомонный, настоял на том, чтобы допросили его трех помощников — братьев Изидора, Лазаруса и Горжиа; он даже потребовал, чтобы в его школе был произведен обыск на предмет обнаружения образца для чистописания; разумеется, ничего не нашли. Дэ решил тщательно выяснить все обстоятельства, связанные с версией о бродяге, который мог бы проникнуть в комнату жертвы в ночь со среды на четверг. Симон на всех допросах настаивал на своей невиновности и просил следователя разыскать преступника. Тот поставил на ноги всю жандармерию департамента — арестовали и тут же выпустили с полсотни бродяг, по напасть на сколько-нибудь достоверные следы так и не удалось. Одного разносчика продержали под арестом три дня, но тоже без толку. Таким образом, Дэ, вынужденный отказаться от этой версии, располагал лишь одним вещественным доказательством — прописью, на которой и приходилось строить обвинение. Это несколько успокаивало Марка и Давида, — им представлялось невероятным, чтобы серьезное обвинение основывалось на такой зыбкой и спорной улике. Давид продолжал утверждать, что, хотя бродяга и не найден, все же нельзя отбросить эту версию. Если же прибавить к этому отсутствие улик против Симона, полную невозможность для него совершить преступление, наконец, его неизменное утверждение своей невиновности — разве можно допустить, чтобы сколько-нибудь добросовестный следователь мог признать его виновным? Надо было ожидать, что дело прекратят, — Давид и Марк твердо на это рассчитывали.
Они действовали в братском согласии, но в иные дни чувствовали, как колеблется их уверенность. Они ждали, что здравый смысл заставит признать невиновность Симона, однако по городу ходили скверные слухи. Осуждение невинного обеспечивало виновному полную безнаказанность. Поэтому конгрегация орудовала вовсю. Отец Крабо зачастил в Бомон, нанося светские визиты, его видели то на обеде у официальных лиц, то у судейских чиновников и даже в учебном ведомстве. По мере того как шансы еврея на освобождение росли, борьба разгоралась. Давиду пришла в голову мысль похлопотать за брата у барона Натана, крупного банкира и прежнего владельца Дезирад. Как раз в это время Натан гостил у дочери, графини де Сангльбёф, которая принесла мужу в приданое царственное поместье Дезирад и в придачу десяток миллионов. И вот однажды в погожий августовский день Давид предложил Марку, который тоже был знаком с бароном, совершить приятную прогулку пешком — поместье находилось всего в двух километрах от Майбуа.
Граф Эктор де Сангльбёф, последний в роде, потомок оруженосца Людовика Святого, к тридцати шести годам разорился дотла, промотав остатки состояния, расстроенного его отцом. Граф служил в кирасирах, но ему наскучила гарнизонная служба, он вышел в отставку и жил с маркизой де Буаз, вдовой старше его десятью годами; эта дама слишком ценила свое благополучие, чтобы выйти замуж за графа и обречь себя на жалкое прозябание с таким же нищим, как она. Рассказывали, что именно ее осенила счастливая мысль устроить его женитьбу на Лии, дочери банкира Натана, двадцатичетырехлетней красавице, озаренной блеском миллионов. Натан отнесся к сделке, как человек глубоко практичный, оценив ее с присущей ему проницательностью, прекрасно зная, что он дает и получает взамен; добавляя дочь к десяти миллионам, уплывающим из его кассы, он приобретал зятя, принадлежащего к родовитой старинной знати, и мог проникнуть в круги общества, прежде ему недоступные. Он только что получил титул барона, его больше не преследовал призрак гетто и не угнетало всеобщее презрение, о котором он не мог вспомнить без дрожи. Этот толстосум, накопивший в своих подвалах горы золота, теперь, подобно столь же алчным финансистам-католикам, вовсю наслаждался своим могуществом — его тщеславие было удовлетворено, и он находился на вершине власти; денежному королю нужны были почет, восторги и поклонение, а главное, его радовало, что он избавился от навязчивого страха подзатыльников и плевков. Отныне он торжествовал, поселившись у зятя в Дезирад и стараясь извлечь все преимущества из своего положения графского тестя; позабыв о своем еврейском происхождении, он завербовался в ряды отъявленных юдофобов и вдобавок сделался рьяным роялистом, патриотом и спасителем Франции. Тонкой и обходительной маркизе де Буаз, извлекшей из этого тщательно обдуманного и выполненного дела все возможные выгоды для своего друга Эктора и для себя, приходилось сдерживать его рвение.
Впрочем, женитьба ничего не изменила — просто к сожительству маркизы и графа, как бы узаконенному годами, присоединилась красавица Лия. Маркиза, зрелая блондинка, была все еще хороша и, разумеется, не ревновала; умная женщина, столько лет прожившая в мире и согласии со своим возлюбленным, стремилась к блеску, роскоши и всем благам жизни. К тому же она знала Лию, это восхитительное мраморное изваяние, недалекую, самовлюбленную эгоистку, которая радовалась, что ей воздвигли алтарь, поклонялись, обожали ее, не слишком при этом утомляя. Книги нагоняли на нее скуку. Лия проводила дни, окруженная общим вниманием, занятая исключительно своей особой. Разумеется, она недолго оставалась в неведении относительно подлинного характера дружбы между маркизой и графом, однако она отстранила от себя неприятные осложнения и под конец стала неразлучной с маркизой, ласковой и льстивой, щедрой на очаровательные нежности и называвшей ее своей кошечкой, душкой и сокровищем. Это была на редкость трогательная дружба; у маркизы скоро оказались в замке графини свои комнаты и прибор за столом. Затем у нее родилась другая гениальная мысль — она задумала обратить Лию в католичество. Сначала та пришла в ужас, опасаясь, что ее замучают исполнением всевозможных религиозных обрядов. Но как только к делу привлекли отца Крабо, он, со светской непринужденностью, немедленно устранил все трудности. Отец Лии барон Натан восторженно отнесся к затее маркизы, словно надеялся смыть с себя в купели дочери постыдное иудейство. Торжественная церемония взволновала все высшее общество Бомона, о ней говорили как о великом успехе церкви.
Маркиза де Буаз, по-матерински опекавшая Эктора де Сангльбёфа, как неумного, но послушного великовозрастного ребенка, добилась благодаря обширному поместью и миллионам, какие принесла ему жена, его избрания депутатом от Бомона. Впоследствии она даже потребовала, чтобы он примкнул к небольшой группе реакционеров-оппортунистов, ставших на сторону республики, надеясь таким путем когда-нибудь продвинуть его на высокий пост. Забавнее всего было то, что барон Натан, еврей, едва стерший с себя наследственное позорное клеймо, стал крайним роялистом, куда Солее правым, чем его зять, потомок Сангльбёфа, оруженосца Людовика Святого. Он гордился своей крещеной дочерью, которой выбрал новое имя Мария, и отныне называл ее только Марией, да еще с каким-то подчеркнутым благочестием. Он был также горд своим зятем депутатом и, несомненно, рассчитывал в дальнейшем использовать его в своих целях; вместе с тем ему была по душе атмосфера светского дома, где вечно толпилось духовенство и только и было речи, что о богоугодных делах, к участию в которых маркиза де Буаз, еще теснее сдружившаяся с Марией, привлекла свою приятельницу.