Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Золя Эмиль 15 стр.


В среду встал вопрос о закрытых дверях. Предстояло выслушать отчет судебно-медицинской экспертизы и показания детей. Председатель имел право утвердить закрытое заседание. Дельбо не оспаривал его права, но, взяв слово, указал на всю опасность тайны в этом деле и выставил новые требования. Граньон, не вступая в спор, все же настоял на своем решении, которое тотчас же выполнили жандармы; их было множество в зале, и они немедленно вытолкали вон всю публику. Все были крайне возбуждены, у выхода создалась неописуемая давка, люди продолжали страстно спорить в кулуарах. Заседание при закрытых дверях продолжалось два часа, возбуждение публики возрастало. В толпе ходили всевозможные слухи, передавались жуткие новости, словно то, что говорилось в зале суда, просачивалось сквозь стены. Сначала сообщили об отчете судебно-медицинской экспертизы, где каждый пункт комментировался, обрастал новыми отвратительными подробностями, неоспоримо доказывавшими виновность Симона. Затем передали показания учеников, детей Бонгаров, Долуаров, Савенов и Мильомов. Им приписывали то, чего они никогда не говорили. Возникала уверенность, что обвиняемый растлил их всех; под конец стали утверждать, будто Дельбо протестовал только для видимости и закрытого заседания потребовали симонисты, которым важно было не допустить, чтобы публично облили грязью светскую школу. Теперь становилось уже совершенно ясно, что Симон будет осужден. Тем, кого смущало отсутствие улик для обвинения Симона в изнасиловании и убийстве Зефирена, можно было указать на неизвестные для них обстоятельства, рассматривавшиеся при закрытых дверях. Едва их отворили, люди, сбивая друг друга с ног, стремительно ринулись обратно в зал; они обшаривали взглядом все углы, принюхивались, словно желая впитать в себя атмосферу чудовищного преступления. В конце заседания опросили немногочисленных свидетелей защиты, в том числе и Марка Фромана, — все они показали, каким добрым и отзывчивым человеком был Симон, как горячо любил он жену и детей. Лишь один из этих свидетелей ненадолго привлек внимание зала, — то был инспектор начальных школ Морезен, которого Дельбо умышленно вызвал на процесс, к великой его досаде. Как официальный представитель учебного ведомства, Морезен чувствовал себя между двух огней: с одной стороны, ему хотелось угодить антисимонистам, с другой — он опасался заслужить неудовольствие своего непосредственного начальника, окружного инспектора Ле Баразе, втайне симпатизировавшего Симону; он вынужден был подтвердить отличную аттестацию, выданную им прежде Симону, по постарался ослабить впечатление смутными намеками на его скрытный характер и присущий ему сектантский фанатизм.

Два следующих дня были посвящены обвинительной речи прокурора и выступлению Дельбо. Во время прений ла Биссоньер умышленно как можно реже вмешивался, делал заметки, разглядывал свои ногти. В сущности, он находился в нерешительности, спрашивая себя, не отказаться ли от некоторых пунктов обвинения ввиду явной шаткости доказательств. Эти колебания отразились на его обвинительной речи, составленной довольно туманно. Он поддержал обвинение, но указал лишь на вероятность виновности Симона. В конце своей речи прокурор призвал присяжных применить к преступнику надлежащие статьи закона. Обвинительная речь заняла не более двух часов, не имела должного успеха и переполошила антисимонистов. Защитник проговорил целое заседание и закончил свою речь на следующий день. Дельбо прекрасно владел собою, говорил сухо и энергично; он набросал портрет Симона, рассказал, как его любили и уважали ученики, каким он был примерным супругом и отцом, упомянул о его восхитительной жене, о прелестных детях. Подчеркнув всю гнусность убийства, адвокат заявил, что такой человек, как Симон, не способен на столь чудовищный поступок. Перебрав одну за другой все так называемые улики обвинения, он доказал их абсурдность и полное неправдоподобие. Далее Дельбо беспощадно расправился с прописью и с докладом господ Бадоша и Трабю, он ясно показал, что это единственное вещественное доказательство не имеет никакого веса, и поднял на смех экспертов, сделавших столь нелепое заключение. Он не оставил камня на камне от свидетельских показаний, опровергнув даже те, какие были заслушаны в закрытом заседании, — это снова вызвало гнев Граньона, и произошла бурная перепалка. С этого момента Дельбо, говоривший под угрозой лишения слова, из защитника превратился в обвинителя и требовал суда над Братьями, капуцинами и даже над иезуитами. Он перебрал их всех и, поднимаясь все выше, дошел до самого отца Крабо, которому предназначался главный удар. Преступление мог совершить только один из Братьев, — не называя имени, Дельбо указал на Горжиа, привел убедительные доводы, разоблачил закулисную работу, обширный заговор клерикалов, жертвой которого стал Симон; клерикалы добиваются, утверждал он, чтобы осудили невиновного и тем самым спасли подлинного преступника. В заключение, обращаясь к присяжным, Дельбо возмущенно воскликнул, что от них требуют не приговора убийце Зефирена, но обвинения светского учителя, еврея. Финал его речи, то и дело прерываемой председателем и гиканьем зала, был, несомненно, блистательным ораторским достижением, — ярко выявился талант Дельбо, — однако эта речь дорого обошлась его клиенту. Едва кончил Дельбо, как выступил ла Биссоньер, изобразив на лице негодование и скорбь. Произошел неслыханный скандал, заявил он, защита осмелилась обвинить одного из Братьев, не приведя никаких серьезных доказательств. Более того, она дерзнула назвать соучастниками преступления начальника этого Брата, прочих монахов и даже высокое лицо, перед которым все порядочные люди склоняются с уважением. То было посягательство на религию, проявление разнузданных анархических страстей, безбожники и изменники хотели столкнуть родину в пропасть. В продолжение трех часов он метал громы и молнии во врагов общества, уснащая речь цветистыми выражениями, вытянувшись во весь свой коротенький рост, словно возносясь к тем высоким сферам, о каких мечтал. Под конец он стал острить, спросил, достаточно ли быть евреем, чтобы заранее прослыть невиновным, и потребовал у присяжных головы негодяя, растлителя малолетних и убийцы. Раздались бешеные аплодисменты, а реплику Дельбо, страстную, продиктованную отчаянием, прерывали оскорблениями и угрозами.

Было уже семь часов вечера, когда присяжные удалились в совещательную комнату. Суд поставил перед ними лишь несколько вопросов, и все надеялись, что они решат их за какой-нибудь час и можно будет отправиться обедать. Между тем стемнело, большие лампы, расставленные на столах, едва освещали обширный зал. В ложе для прессы, где еще строчили отчеты понаехавшие отовсюду репортеры, мерцали огоньки свечей, совсем как в церкви. Публика упорно не расходилась, ни одна дама не тронулась с места, — все ждали в душном полутемном зале, окутанном зловещими, призрачными тенями. Страсти разгорелись, люди громко говорили, стараясь перекричать друг друга, зал гудел и волновался, словно кипящий котел. Немногочисленные симонисты торжествовали, утверждая, что присяжные ни за что не вынесут обвинительного приговора. Благодаря мудрой предусмотрительности председателя суда Граньона зал был битком набит антисимонистами, и хотя отповедь прокурора вызвала шумное одобрение, они нервничали, опасаясь, как бы не ускользнула искупительная жертва. Уверяли, что архитектор Жакен, старшина присяжных, поделился с кем-то своими сомнениями, указывая на полное отсутствие улик. Называли еще двух-трех присяжных, чьи лица во время разбирательства выражали сочувствие обвиняемому. Намечалась возможность оправдания. Вопреки всем предположениям, ожидание затягивалось до бесконечности, нервы были крайне напряжены, часы пробили восемь, потом девять, а присяжные все не показывались. Они совещались битых два часа, но, очевидно, никак не могли прийти к соглашению. Это только усиливало всеобщую тревогу. Хотя двери совещательной комнаты были заперты, слухи оттуда неизвестно как проникали в зал и еще больше будоражили взвинченную публику, голодную и измученную ожиданием. Вдруг стало известно, что старшина присяжных от имени своих коллег вызвал в совещательную комнату председателя суда. Кто-то утверждал, что, наоборот, Граньон сам предложил свои услуги, добившись, чтобы его допустили к присяжным, и это сочли не вполне корректным. Томительное ожидание продолжалось. Что делал председатель суда в совещательной комнате? По закону он имел право лишь дать присяжным справку о применении той или иной статьи закона, в случае, если б они не были достаточно осведомлены. Но на это не требовалось много времени, и среди людей, близких к Граньону, возникли новые слухи, чудовищности которых они даже не сознавали, — сообщали, будто председатель суда предъявил старшине присяжных новый факт, документ, поступивший уже после прекращения прений, который он счел необходимым довести до сведения присяжных, минуя защиту и обвиняемого. Пробило десять часов, когда присяжные наконец вернулись в зал.

Воцарилась гробовая тишина. Члены суда заняли свои места, их красные мантии выступали яркими пятнами в глубине сумрачного зала; публика замерла, когда поднялся архитектор Жакен, старшина присяжных. Свет лампы падал на его лицо; он был очень бледен, все это разглядели. Слегка неуверенным голосом он зачитал обычную формулу. Присяжные ответили утвердительно на все поставленные им вопросы и совсем непоследовательно указали на смягчающие обстоятельства, лишь бы спасти обвиняемого от смертной казни. Симон был приговорен к пожизненной каторге. Председатель Граньон прочитал приговор, как всегда, с самодовольным видом, насмешливым, гнусавым голосом. Прокурор ла Биссоньер стал быстро складывать бумаги, как видно, испытывая облегчение, довольный достигнутыми результатами. В публике раздались бешеные аплодисменты — вой своры голодных псов, дорвавшихся до кровавой добычи, за которой они долго гнались. То было исступление каннибалов — наконец-то они набили рот человеческим мясом! Но сквозь оголтелый звериный рев прорвался голос Симона. «Я невиновен, я невиновен!» — настойчиво выкрикивал он; это был голос самой истины, и он отозвался во всех честных сердцах. Адвокат Дельбо, не в силах сдержать слезы, подошел к осужденному и братски его обнял.

Давид, не присутствовавший на суде из опасения еще пуще разжечь ненависть антисемитов, ожидал исхода процесса у Дельбо, на улице Фонтанье. До десяти часов он считал минуты, охваченный смертельной тревогой, не зная, радоваться ли ему или ужасаться этой затяжке. Ежеминутно он выглядывал из окна, прислушиваясь к малейшему шуму. Выкрики случайных прохожих, отразившие настроение толпы, донесли до него страшную весть еще раньше, чем измученный Марк сообщил ее, прерывая слова рыданиями. Марка сопровождал Сальван, встретивший его при выходе из суда; он разделял горе друга и пожелал подняться с ним в квартиру адвоката. То был час великого отчаяния, — рухнули все их надежды, и, казалось, навеки было утеряно даже попятив о добре и справедливости. Дельбо возвратился позднее — он посетил в камере потрясенного, но не сломленного Симона и теперь бросился обнимать Давида, как обнял его брата в зале суда.

— Плачьте, плачьте, мой друг! — воскликнул он. — Свершилась величайшая несправедливость нашего времени!

IV

Когда Марк, до глубины души взволнованный делом Симона, вернулся в Жонвиль и приступил к занятиям в школе, ему снова пришлось выдержать борьбу. Местный кюре, аббат Коньяс, желая насолить школьному учителю, вздумал переманить на свою сторону мэра, крестьянина Мартино, действуя через его красавицу жену.

Этот аббат Коньяс был страшный человек — высокий, тощий, угловатый, с тяжелым подбородком, острым носом и низким лбом, наполовину скрытым гривой темных волос. Глаза аббата горели воинственным огнем, а неопрятные жилистые руки словно были предназначены свернуть шею тем, кто осмелится встать ему поперек дороги. Сорокалетнего кюре обслуживала единственная служанка, шестидесятилетняя старая дева Пальмира, горбатая, скупая и черствая, еще более свирепая, чем он, наводившая страх на всю округу; она стерегла своего хозяина, огрызаясь и ворча на всех, как цепная собака. Говорили, что кюре живет целомудренно, но он много ел и пил, хотя никогда не бывал пьяным. Сын крестьянина, ограниченный и упрямый, он придерживался буквы катехизиса, сурово обращался с прихожанами, ревниво оберегал свои права и требовал, чтобы ему платили за услуги; тут он никому не спускал ни одного су, даже беднякам. Кюре стремился подчинить себе мэра Мартино, чтобы стать полновластным хозяином общины, это не только означало бы торжество церкви, но и увеличило бы его личные доходы. Его спор с Марком разгорелся из-за тридцати франков, которые община ежегодно платила школьному учителю за исполнение обязанностей звонаря; Марк регулярно получал эти деньги, хотя решительно отказался звонить в церкви.

Но воздействовать на Мартино было не так-то легко, особенно если он чувствовал поддержку. Одного возраста с аббатом, крепко скроенный, скуластый, рыжий и светлоглазый, он говорил мало и никому не доверял. Мартино слыл самым зажиточным крестьянином в общине, пользовался уважением односельчан из-за своих обширных полей, и вот уже десять лет подряд его избирали мэром Жонвиля. Без всякого образования, еле грамотный, Мартино избегал высказываться за церковь или за школу, считая более политичным не вмешиваться в спор, но в конечном счете всегда поддерживал того, кто был в данное время сильнее, кюре или учителя. В душе он все же предпочитал учителя, так как унаследовал вековую неприязнь крестьянина к попу, ленивому и сластолюбивому, который бьет баклуши и требует платы, соблазняет жену и развращает дочь во имя невидимого, злобного и ревнивого бога. Но если Мартино и не ходил в церковь, он никогда не выступал один на один против кюре, считая, что эти церковники все же чертовски сильны. Марку пришлось проявить незаурядную энергию и разумную настойчивость, чтобы Мартино встал на его сторону и, не слишком связывая себя, предоставил ему поступать по-своему.

Тогда-то у аббата Коньяса возникла мысль действовать через красавицу Мартино, хотя она не была его духовной дочерью; она вообще не отличалась набожностью, но по воскресеньям и праздникам всегда ходила в церковь. Эта темноволосая женщина с большими глазами, свежим ртом и полной грудью слыла кокеткой. Она и в самом деле была не прочь обновить нарядное платье, надеть кружевной чепчик или щегольнуть золотыми украшениями. Из-за этого она не пропускала мессы, церковь стала для нее развлечением, единственным местом светских встреч, где можно было показаться в парадном туалете и осмотреть платья соседок. В этом селении с восемьюстами жителей собираться было негде, там знали лишь религиозные праздники и торжества, и тесная сырая церквушка, где кюре умел в два счета спроворить мессу, заменяла одновременно и клуб, и спектакль, и гулянье; почти все женщины шли туда по тем же причинам, что и красавица Мартино, — развлечься и показать свои наряды. Так делали матери, значит, и дочери поступали так же, — то был обычай, который следовало соблюдать. Внимание Коньяса к г-же Мартино и его лесть оказали свое действие, она попыталась внушить супругу, что в вопросе о тридцати франках прав кюре. Однако муж с первых же слов не стал ее слушать и предложил заняться коровами, так как жил по старинке и не позволял женщинам встревать в мужские дела.

Правда, дело было очень простое. С тех пор как в Жонвиле открылась школа, учителю платили тридцать франков в год с тем, чтобы он звонил в церковный колокол. Марк, отказавшийся выполнять эту обязанность, убедил муниципальный совет употребить тридцать франков на другие надобности, заявив, что, если кюре нужен звонарь, он вполне может его оплатить. Старые часы на колокольне уже давно испортились и постоянно отставали, а живший в деревне престарелый часовщик предлагал починить часы и содержать их в порядке за тридцать франков в год. Марк затеял это дело не без задней мысли, но крестьяне долго мялись, не зная, что их больше устраивает — колокольный звон к мессе или часы, показывающие верное время; разумеется, они и не подумали ассигновать дополнительные тридцать франков, чтобы получить и то и другое, поскольку придерживались правила не обременять излишними расходами коммунальный бюджет. Произошла грандиозная стычка между кюре и учителем, и победил Марк; несмотря на громовые проповеди и проклятия, которые аббат Коньяс обрушивал на безбожников, заставивших смолкнуть глас божий, ему пришлось уступить. Колокольня безмолвствовала целый месяц, как вдруг однажды в воскресенье она вновь обрела голое и оглушила деревню неистовым звоном. Это изо всех сил трудилась старая служанка аббата, бешеная Пальмира, вкладывая в трезвон всю свою злобу.

Сообразив, что ему не удастся перетянуть на свою сторону мэра, задыхавшийся от гнева аббат Коньяс как истый церковник сделался осторожнее и сговорчивее. Марк почувствовал себя хозяином, Мартино стал все чаще с ним советоваться, его доверие к учителю постепенно возрастало. Сделавшись секретарем мэрии, Марк начал потихоньку оказывать влияние на муниципальный совет, не задевая самолюбий и оставаясь в тени; сила была на его стороне, так как он воплощал разум, здравый смысл, прямодушие и крепкую волю, и это действовало на крестьян, стремившихся прежде всего к миру и благополучию. Марк упорно боролся за дело освобождения народа от вековых пут невежества, при нем стало быстро распространяться просвещение; оно все озаряло новым светом, рассеивало предрассудки и изгоняло из лачуг вместе со скудоумием нищету и запустение, ибо нет изобилия без знания. Освобождаясь от невежества и грязи, Жонвиль твердо вступил на путь преуспеяния — община становилась самой благоденствующей и счастливой во всем департаменте. Огромную помощь в этом деле оказывала Марку мадемуазель Мазлин, преподавательница школы для девочек, помещавшейся за стеной мужской школы, которой он руководил. Маленькая, черненькая, широколицая, с большим добродушным ртом и высоким выпуклым лбом, она была некрасива, но чрезвычайно привлекательна, в ее прекрасных черных глазах светились нежность и самоотречение; мадемуазель Мазлин, как и Марк, олицетворяла собой разум, здравый смысл и крепкую волю, она как бы родилась воспитательницей и просвещала девочек, которых ей поручали. Мадемуазель Мазлин окончила Нормальную школу в Фонтеней-о-Роз, то самое учебное заведение, где применялись методы выдающегося наставника, уже взрастившего целую плеяду замечательных учительниц, призванных воспитывать будущих супруг и матерей. Если в двадцать шесть лет она уже занимала должность штатной преподавательницы, то лишь потому, что такие дальновидные начальники, как Сальван и Ле Баразе, возлагали на нее большие надежды. На первое время они послали мадемуазель Мазлин в сельское захолустье, хотя их несколько тревожил ее передовой образ мыслей; они опасались, что родителям учениц придутся не по вкусу антиклерикальные взгляды молодой учительницы, горячо верившей, что женщина принесет счастье миру в день, когда освободится из-под власти священника. Но мадемуазель Мазлин действовала с большим тактом, проявляя веселый нрав, и крестьяне, видя, как по-матерински она относится к девочкам, как любовно их учит и воспитывает, уже не жаловались, что детей не водят в церковь, и в конце концов горячо полюбили учительницу. Таким образом, мадемуазель Мазлин стала ценной сподвижницей Марка, доказав крестьянам на собственном примере, что можно не ходить к мессе, верить в господа бога чуть поменьше, чем в труд и в человеческую совесть, и быть при этом прекрасной, рассудительной и честной девушкой.

Назад Дальше