Внезапно появился Симон, которого привел Миньо. Он был маленького роста, худой, нервный, с коротко остриженными рыжими волосами и редкой бородкой. Его лицо с тонкими губами и длинным типичным еврейским носом освещали добрые голубые глаза; невыразительные черты и болезненный вид производили невыгодное впечатление. В эту минуту он был так потрясен чудовищным известием, что походил на пьяного, — пошатывался, заикался, руки у него тряслись.
— Какой ужас, боже мой! Какая гнусность, что за чудовищное злодейство!
При виде трупика Симон остановился у окна, вконец подавленный, не в силах вымолвить ни слова, непроизвольно вздрагивая всем телом. Свидетели этой сцены — монахи, владелицы писчебумажной лавки, учительница — молча за ним наблюдали, удивляясь, что он не плачет.
Марк, чрезвычайно растроганный, обнял Симона и поцеловал его.
— Крепись, мой друг, мужайся, возьми себя в руки.
Симон, не слушая его, обратился к своему помощнику.
— Умоляю вас, Миньо, бегите к моей жене. Я не хочу, чтобы она это видела. Она нежно любила своего племянника и так слаба здоровьем, что ей не вынести такого зрелища.
Когда молодой человек ушел, Симон продолжал слабым голосом:
— Боже, что за пробуждение! В кои-то веки мы позволили себе понежиться утром в постели. Моя бедная Рашель еще спала. Мне не хотелось ее будить, и я лежал рядом с ней с открытыми глазами, раздумывая, мечтая, как мы проведем каникулы… Нынче ночью я разбудил ее, когда вернулся, и она не могла потом заснуть до трех часов утра из-за грозы.
— В котором часу ты вернулся? — спросил Марк.
— Ровно без двадцати двенадцать. Жена спросила меня, который час, и я взглянул на часы.
Эти слова удивили мадемуазель Рузер, и она громко высказала свое недоумение:
— В это время нет поезда из Бомона.
— Я и не возвращался по железной дороге, — пояснил Симон. — Банкет затянулся, я опоздал на поезд десять тридцать и решил не ждать двенадцатичасового поезда и пройти пешком эти шесть километров… Мне хотелось поскорее вернуться к жене.
Отец Филибен по-прежнему молчал с невозмутимым видом, но брат Фюльжанс, более не в силах сдерживаться, задал несколько вопросов.
— Без двадцати двенадцать… преступление уже совершилось… И вы ничего не видели и ничего не слышали?
— Решительно ничего. На площади не было ни души, вдали уже громыхала гроза… Я вошел к себе, никого не повстречав, В доме было все тихо.
— И вам не пришло в голову проверить, вернулся ли бедный Зефирен из часовни, спит ли он? Вы не заходили к нему по вечерам, перед сном?
— Нет. Наш дорогой мальчик вел себя очень разумно, совсем по-взрослому, и мы старались не докучать ему присмотром. Кроме того, кругом было так тихо, что мне и в голову не пришло потревожить его сон. Я сразу поднялся к себе наверх, стараясь как можно меньше шуметь. Поцеловав спящих детей, я тотчас лег в постель и тихонько разговаривал с женой, которая, к счастью, чувствовала себя немного лучше.
Отец Филибен одобрительно покачал головой и наконец заговорил:
— Как будто все ясно.
Остальные присутствующие, видимо, тоже удовлетворились объяснением, — все более вероятной казалась версия о ночном бродяге, который совершил злодеяние в половине одиннадцатого вечера, забравшись в комнату через окно и выскочив из него. То, что рассказывал Симон, подтверждало показания мадемуазель Рузер. Вдобавок дамы Мильом, соседние лавочницы, уверяли, будто заметили в сумерках, как по площади бродил человек подозрительного вида.
— Теперь столько дурных людей на дорогах! — заключил отец иезуит. — Будем надеяться, что полиция поймает убийцу, хотя это не так-то легко сделать.
Один Марк продолжал сомневаться, его не покидало чувство беспокойства. Хотя ему первому пришла мысль о незнакомце, набросившемся на Зефирена, через некоторое время это показалось ему маловероятным. Не естественнее ли было предположить, что преступник знал мальчика и сначала поговорил с ним, стараясь успокоить его ласковыми словами? Затем им вдруг овладел чудовищный соблазн, он набросился на ребенка, который стал кричать, изнасиловал и убил его в припадке безотчетного страха. Но это были до того смутные предположения, что Марк, кое-что угадавший чутьем, затем снова стал блуждать в потемках, лихорадочно цепляясь за возникающие в уме противоречивые догадки. Чтобы окончательно успокоить Симона, он нашел нужным добавить:
— Все свидетельства сходятся, истина не замедлят обнаружиться.
Наконец, когда вернулся Миньо, убедивший г-жу Симон не покидать своей комнаты, прибыл мэр Дарра в сопровождении трех полицейских. Дарра, преуспевающий подрядчик, был дородный мужчина лет сорока двух, с круглым бритым лицом, краснощекий, белобрысый, коротко остриженный. Он тотчас велел затворить ставни, поставил на улице у окна двух полицейских, а третьего послал в коридор караулить дверь комнаты, запертой только на задвижку. Зефирен никогда не запирал ее на ключ. Одновременно мэр дал строгое распоряжение больше ни к чему не притрагиваться, даже не подходить к месту преступления. Как только мэра известили о происшедшем, он телеграфировал в бомонскую прокуратуру, и теперь ждали ее представителей с первым же поездом. Отец Филибен и брат Фюльжанс заявили, что им необходимо отлучиться, чтобы присутствовать при раздаче наград, назначенной на этот день, и мэр Дарра наказал им как можно скорей возвратиться; государственный прокурор, добавил он, несомненно, захочет их допросить по поводу номера газеты «Пти Бомонтэ» и прописи, найденных возле жертвы. Пока полицейские на улице с трудом сдерживали напор все растущей гневной толпы, требовавшей смерти преступника, Симон, вместе с Дарра, Марком, мадемуазель Рузер и Миньо, вошли в просторную классную комнату с огромным окном, которое выходило на школьный двор, и стали ждать.
Было восемь часов утра, прошел короткий грозовой ливень, потом стало проясняться и засияло яркое солнце. Представители прокуратуры прибыли только к девяти часам. Государственный прокурор Рауль де ла Биссоньер нашел нужным лично приехать в сопровождении судебного следователя Дэ; оба были взволнованы выходящим из ряда вон преступлением и понимали, что предстоит громкое дело. Ла Биссоньер — маленький подвижной брюнет с румяным лицом, обрамленным аккуратно подстриженными бачками, чрезвычайно честолюбивый, в сорок пять лет не был удовлетворен своей успешной карьерой и все ждал какого-нибудь громкого процесса, который помог бы ему выдвинуться и перевестись в Париж, где он надеялся благодаря изворотливости и умению услужить любой власти занять крупный пост. Дэ был его полной противоположностью; высокий, сухой, с лицом узким, как лезвие ножа, дотошный следователь, ревностно исполнявший служебный долг; нервный и робкий, он был под башмаком у жены, некрасивой кокетки, мотовки, которая приходила в отчаяние от вечной нужды и горько упрекала мужа в недостатке честолюбия. Ла Биссоньер и Дэ сразу же направились в школу и, прежде чем приступить к опросу свидетелей, проследовали в комнату Зефирена для предварительного осмотра.
Их сопровождали Симон и Дарра, меж тем как Марк, мадемуазель Рузер и Миньо, к которым вскоре присоединились отец Филибен и брат Фюльжанс, остались в просторном классе. Установив все обстоятельства преступления и войдя в курс мельчайших, уже известных подробностей, прокурор и следователь вернулись в зал. Они захватили с собой номер газеты «Пти Бомонтэ» и пропись, которым, как видно, придавали первостепенное значение. Расположившись за преподавательским столом, они принялись изучать вещественные доказательства, особенно настойчиво показывая Симону, Марку, мадемуазель Рузер и монахам скомканный листок прописи. Все это происходило в порядке обсуждения, с ними не было секретаря, который вел бы протокол допроса.
— Такие прописи, — говорил Марк, — употребляются во всех школах, как в светских, так и в школах, принадлежащих конгрегациям.
— Совершенно верно, — подтвердил брат Фюльжанс, — точно такие можно найти и у нас, они должны быть и в этой школе.
Ла Биссоньер захотел уточнить.
— Не помните ли вы, — обратился он к Симону, — приходилось ли вам раздавать своим ученикам пропись с текстом «Любите друг друга»? Вероятно, это бы вам запомнилось.
— Я никогда не пользовался подобной прописью в своем классе, — решительно ответил преподаватель. — Вы совершенно правы, сударь, — такой текст врезался бы в память.
Государственный прокурор обратился с тем же вопросом к брату Фюльжансу; тот ответил после некоторого колебания:
— Вместе со мной преподают три брата — брат Изидор, брат Лазарус и брат Горжиа, мне трудно что-либо утверждать.
После небольшой паузы он добавил:
— Впрочем, нет, — такой прописи никогда не было в нашей школе, она непременно попалась бы мне на глаза.
Представители прокуратуры не стали настаивать, не желая обнаруживать, какое значение они придают этому вещественному доказательству. Все же они удивились, что не был обнаружен оторванный уголок листка.
— Разве на этих прописях не ставится в углу штамп учебного заведения? — спросил Дэ.
— Да, иногда ставится, — признался брат Фюльжанс.
Тут запротестовал Марк.
— Что до меня, я никогда не штампую прописей. У нас это не принято.
— Позвольте, — заявил Симон, не терявший самообладания, — у меня есть несколько прописей, на которых вы увидите штамп. Однако я ставлю его внизу, вот здесь.
Заметив недоумение представителей прокуратуры, отец Филибен, до сих пор молча за всем наблюдавший, позволил себе легкий смешок.
— Это доказывает, — сказал он, — как трудно установить истину… Да вот хотя бы это пятно, которое вы сейчас разглядываете, господин государственный прокурор. В нем уже усмотрели что-то вроде инициалов, подобие росчерка. Лично я склонен считать его кляксой, которую школьник захотел стереть пальцем.
— Разве преподаватели имеют обыкновение ставить свою подпись на образцах? — снова спросил Дэ.
— У нас так делают, — опять признался брат Фюльжанс.
— Ну нет! — воскликнули в один голос Симон и Марк. — В наших коммунальных школах это не принято.
— Вы ошибаетесь, — вставила мадемуазель Рузер, — я не штампую свои образцы, но нередко ставлю на них свои инициалы.
Движением руки ла Биссоньер прекратил спор, по опыту зная, в какие дебри можно забраться, углубляясь во второстепенные подробности. Следствию надлежало заняться этой важнейшей вещественной уликой, исчезнувшим уголком прописи, и установить, могли ли находиться на прописи штамп и подпись. На первых порах стали опрашивать свидетелей, как было обнаружено преступление. Миньо рассказал, что широко распахнутое окно привлекло его внимание и он закричал, увидев труп ребенка, над которым так ужасно надругались. Мадемуазель Рузер объяснила, как она оказалась на месте происшествия, затем подробно рассказала о происходившей накануне церемонии, о том, как она довела Зефирена до самого окна и он вскочил в свою комнату. В свою очередь, отец Филибен и брат Фюльжанс сообщили, что лишь случайно оказались замешанными в драме, описали, в каком виде они застали комнату, точно указали место, где лежал ком бумаги, который они позволили себе расправить, прежде чем положить на стол. И, наконец, Марк сообщил о наблюдениях, какие он сделал, войдя в комнату вслед за другими.
Тогда ла Биссоньер повернулся к Симону и стал его допрашивать.
— Вы говорили нам, что вернулись без двадцати двенадцать и обратили внимание, как тихо было повсюду в доме… Ваша супруга спала.
Дэ позволил себе его прервать.
— Господин государственный прокурор, не находите ли вы нужным, чтобы здесь присутствовала госпожа Симон? Может быть, ее не затруднит ненадолго спуститься к нам?
Ла Биссоньер утвердительно кивнул головой, и Симон пошел за женой; вскоре он вернулся вместе с ней.
В простом полотняном пеньюаре Рашель была так хороша, что ее появление вызвало трепет восторга и сочувствия в наступившей тишине. То была еврейская красота в полном расцвете: пленительный овал лица, роскошные черные волосы, золотистая кожа, большие ласковые глаза, алый рот и безукоризненные ослепительные зубы. Чувствовалось, что она целиком отдалась любви к мужу и детям, несколько флегматична и замкнулась в тесном семейном кругу, как восточная женщина в укромном садике. Симон не успел запереть дверь, и в класс вбежали, несмотря на запрещение, двое красивых, здоровых детей — четырехлетний Жозеф и двухлетняя Сарра; они спрятались в юбках матери, и прокурор дал знак чтобы их оставили.
Ла Биссоньер, неравнодушный к женской красоте, стал медовым голосом задавать вопросы.
— Было без двадцати двенадцать, когда ваш муж возвратился, сударыня?
— Да, сударь, прежде чем лечь, он взглянул на стенные часы; чтобы не разбудить детей, мы разговаривали с ним вполголоса в темноте, когда пробило полночь.
— А вы ничего не слышали, сударыня, до прихода вашего мужа между половиной одиннадцатого и половиной двенадцатого, — может быть, шаги, голоса, шум борьбы или приглушенные крики?
— Нет, сударь, решительно ничего. Я спала, меня разбудил муж, войдя в комнату… Мне нездоровилось, когда он уходил, и на радостях, что застал меня совсем здоровой, он целовал меня и смеялся, так расшалился, что мне пришлось его угомонить, — кругом было тихо, я боялась, как бы он кого не обеспокоил… Боже мой! Кто бы мог подумать, что на нашу семью обрушится такое страшное несчастье!
Госпожа Симон не могла сдержаться, из глаз у нее хлынули слезы, и она обернулась к мужу, точно желая почерпнуть у него силы и утешение. При виде ее слез он заплакал сам и, забыв обо всех вокруг, с любовью обнял жену, в порыве невыразимой нежности покрывая поцелуями ее заплаканное лицо. Дети в тревоге смотрели на них, все были глубоко взволнованы и испытывали острую жалость.
— Меня немного удивило, что муж вернулся в такое время — ведь в этот час нет поезда, — снова заговорила г-жа Симон. — Когда он лег, то рассказал, как это получилось.
— Я не мог отказаться присутствовать на этом банкете, — продолжал свои объяснения Симон, — хотя мне и не хотелось ехать. Мне стало так досадно, когда поезд десять тридцать ушел у меня из-под носа, что я тут же решил идти пешком, не дожидаясь двенадцатичасового. Шесть километров — не так уж далеко. Ночь была тихая, очень теплая… Около часа ночи, когда началась гроза, я все еще тихонько беседовал с женой — она не могла заснуть — и рассказывал ей о проведенном мною вечере. Поэтому сегодня мы встали поздно, а тем временем ужасная смерть уже проникла в наш дом!
Рашель снова заплакала, и он принялся любовно, по-отечески утешать ее.
— Полно, друг мой, успокойся, мы с тобой всем сердцем любили бедного мальчика, смотрели на него как на собственного сына, совесть наша чиста, и теперь, когда разразилось страшное несчастье, нам не в чем себя упрекнуть.
То же думали и все присутствующие. Мэр Дарра относился с большим уважением к Симону, считая его очень добросовестным, честным преподавателем. Миньо и мадемуазель Рузер, хотя и не любили евреев, все же находили, что этот еврей ведет себя безупречно, всячески добиваясь, чтобы ему простили его происхождение. Оставались отец Филибен и брат Фюльжанс, которые, видя, что все сошлись во мнении, не выражали своих чувств, держались как бы в стороне и молчали, внимательно оглядывая людей и обстановку, точно обыскивая своими острыми глазками. Прокурор и следователь блуждали в потемках; покамест им пришлось принять гипотезу о неизвестном, проникнувшем в комнату и выпрыгнувшем в окно, и удовольствоваться первыми полученными показаниями. Удалось твердо установить лишь одно, что преступление совершилось между половиной одиннадцатого и одиннадцатью часами, но это гнусное, зверское злодеяние было покрыто непроницаемым мраком.
Представители власти стали улаживать кое-какие формальности, и Марк решил сходить позавтракать; на прощание он братски обнял Симона. Сцена между супругами не открыла ему ничего нового — он знал, как они привязаны друг к другу. Однако и у него на глазах выступили слезы при виде такой любви и глубокой скорби. Было около двенадцати, когда он очутился на площади, до того запруженной народом, что он с трудом пробрался через толпу. Весть о злодеянии быстро распространялась, люди стекались со всех сторон, теснились возле запертого окна, и полицейские с трудом сдерживали напор толпы; передавались всевозможные россказни — искаженные, преувеличенные, чудовищные, они возбуждали гнев, народ грозно гудел. Когда Марк наконец протиснулся сквозь толпу, к нему подошел священник.