С первых еще лет юности, с первого времени своего житья в Гатчине Екатерина Ивановна пристрастилась к чтению. Хотя она и блистательным образом окончила институтский курс, но без труда поняла, что ее знания недостаточны: она была только подготовлена к тому, чтобы продолжать теперь свое образование без помощи учителей, продолжать своими собственными средствами. И она принялась за это дело. Она перечла и изучила все, что только было ей доступно, она хранила в своей отличной памяти самые разнообразные предметы. И в редких случаях, когда ей приходилось беседовать с людьми действительно образованными, она поражала этих людей своими знаниями, начитанностью, ясным взглядом на вещи.
Она любила также искусство, и хотя в ней не было особенного таланта, но было его достаточно, чтобы доставлять себе самой удовольствие. Она очень мило рисовала, с большим чувством играла на клавесине и часто, среди тишины Смольного, из ее окон доносились хватающие за душу звуки. По целым часам забывалась она и не замечала, как ноты, которые она разбирала, оказывались на полу, и как ее маленькие тонкие пальцы, бегая по клавишам, фантазировали и верно передавали ее душевные ощущения, ее мысли и грезы. У нее не было слушателей, и некому было решать, насколько музыкальны, насколько ярки ее фантазии. Они ее удовлетворяли, с их помощью она проводила тихие, волшебные часы, совсем отделяясь от земли, а когда возвращалась на землю после такого сладкого забытья, то чувствовала себя освеженной, ободренной, готовой с благодарностью к судьбе продолжать свое мало кому ведомое, исполненное никем не понятых радостей и страданий существование. Теперь, возвращаясь к себе из церкви, Екатерина Ивановна была занята одною мыслью: удалось или нет ее дело, вчера задуманное ею вместе с императрицей. Как и было между ними условлено, вечером к ней приезжал Плещеев. Он подтвердил ей слова императрицы, передал подробности разговора с ним государя относительно уничтожения ордена Св. Георгия. Он разрешил ей в письме к государю упомянуть, что именно от него она слышала об этом деле. Она переписала свое письмо, и рано утром оно было доставлено Павлу Петровичу. Теперь уже мог быть ответ от него, и, вероятно, этот ответ ее ожидает. Да и во всяком случае он, наверно, сегодня пришлет весточку. Он никогда не забывал этого дня. И как хорошо, что все это случилось именно в этот день! Она торопливо вошла к себе, спросила, есть ли письма на ее имя. Прислуживавшая ей девушка отвечала, что недавно принесли из дворца письмо и посылку.
— Пожалуйста, сойди вниз, — своим неизменно ласковым тоном проговорила Екатерина Ивановна, — и скажи швейцару, что если кто-нибудь будет меня спрашивать, то чтобы он всем говорил, что я сегодня нездорова и потому никого не принимаю.
— Уже многие приезжали с поздравлением, — отвечала девушка.
— Так, пожалуйста, распорядись поскорей.
Это приказание было отдано вовремя, потому что к Смольному то и дело стали подъезжать кареты. Многие из членов петербургской знати после обедни во дворце сочли нужным заехать поздравить именинницу, новую кавалерственную даму и камер-фрейлину. Между тем, Екатерина Ивановна, рассеянно взглянув на большой ящик, стоявший на столе в ее маленькой гостиной, порывисто и в волнении распечатала письмо, лежавшее на этом ящике. Она жадно пробегала строки, написанные давно и хорошо знакомым ей почерком.
«Дорогой друг мой, — читала она, — прежде всего от всей души и от всего сердца поздравляю вас с ангелом, глубоко сожалею, что не придется сегодня вас увидеть, — такой тяжелый день! Не предвижу ни минуты свободной, потому даже и не зову вас, а приехать к вам на минутку, сами знаете, возможно ли нынче это? Но я бы сделал и невозможное, да боюсь, что вы рассердитесь, а сердить вас сегодня я не желаю ни под каким видом.
Посылаю вам маленькую память о сегодняшнем дне и пуще всего желаю, чтобы вы одобрили мой выбор и страшусь, ибо вы не раз говорили, что у меня дурной вкус.
А затем перехожу к тому, что вас, вероятно, всего больше интересует: я получил милое письмо ваше и несколько раз перечел его и обдумал то, что вы мне пишете. Зачем Плещеев разболтал вам? Я его на сие не уполномочивал, но ради сегодняшнего дня сердиться на него не стану. Что же мне ответить? Если бы я даже полагал, что вы неправы, я не мог бы сегодня отказать в вашей просьбе: вы очень хитры и, по обычаю, и на сей раз верно рассчитали. Но успокойтесь, мой друг, я согласен с вами, вы меня убедили, я отказываюсь от своего намерения, — орден не будет уничтожен. Довольны ли вы? Скажите, что довольны, я только этого и желаю. Ваш преданный Павел».
— Слава Богу! слава Богу! — радостно прошептала Нелидова и даже перекрестилась. — Но что же это за память? Что в этом ящике? Зачем это?..
Она покраснела. Ей вдруг стало неловко, почти даже обидно. Она развязала шнурок, открыла ящик. Перед нею был маленький саксонский сервиз, так называемый «dejeune» [13]. Она очень любила саксонский фарфор, и этот «dejeune» был прелестен, совсем в ее вкусе, такой светленький, простенький и в то же время необыкновенно изящный. Она невольно осматривала каждую вещицу, восхищалась, расставила все на столе и любовалась несколько мгновений. Но вдруг она заметила, что не все еще выбрала из ящика, что там лежит еще что-то, завернутое в тонкую розовую бумагу. Она раскрыла — кожаный футляр! «Что же это?» Внезапно краска залила все лицо ее, так что даже совсем покраснели ее маленькие уши. Полоса солнечного света, пробивавшаяся из окошка и падавшая прямо на стол, перед которым она стояла, озарила футляр, и загорелись, заиграли разноцветными огнями крупные, великолепные бриллианты дорогой парюры. Екатерина Ивановна захлопнула футляр и оттолкнула его от себя.
— Это невозможно! — говорила она сама с собою, быстрыми шагами ходя по комнате. — Когда же он, наконец, поймет меня? Разве он не знает, что оскорбляет меня подобными подарками?.. Да и к чему мне это? Разве когда-нибудь я надену на себя эти каменья? И в молодости-то не носила, так уж, конечно, под старость носить не буду… И каких денег это стоит! Откуда только берутся эти деньги? Будто им и конца нет, будто их неиссякаемый источник! Сам же ведь говорит, что денег мало, а нужд много. Зачем он меня сердит, а сам пишет, что сердить сегодня не может? Как смеет он присылать мне такие вещи? Как будто мало этого прелестного «dejeune»!..
Она уже сердилась, что так редко бывало с нею, она чувствовала себя оскорбленной, чувствовала, как поднимается в ней негодование. Но долго негодовать и сердиться она не была в силах. Ей вспомнилось доброе и ласковое лицо его; такое лицо у него всегда бывало в минуты их дружеских бесед. Она поняла, что напрасно его обвиняет, поняла, как, должно быть, было ему приятно выбрать для нее и послать ей подарок, — первый «драгоценный» подарок. Он так часто говорил в прежнее время, что его мучает невозможность дарить как следует близких ему людей.
— Странные понятия, однако! — шепнула Нелидова. — Ведь должен же он знать, кому что нужно… Он не хочет сегодня сердить меня, а уж рассердил, ну, так и я рассержу его, хоть он и исполнил мою просьбу… Ведь не могу же я принять от него эти бриллианты, а главное, нужно сразу положить этому конец, чтобы не было повторений…
Она припомнила свой вчерашний разговор с императрицей и снова покраснела.
— Сейчас же, сейчас напишу ему и возвращу ему его бриллианты!
Она подошла к письменному столу и своим тонким, красивым почерком написала:
«Ваше императорское величество, соизволите допустить, чтобы, не изменяя своего образа мыслей, я поступила так же, как и всегда поступала в подобных случаях. Вы знаете, что, ценя по достоинству дружбу, которую вы с давних пор мне оказываете, я умею ценить единственно это чувство, и что дары ваши всегда мне были более тягостны, чем приятны. Позвольте мне умолять вас не принуждать меня к принятию того подарка, который я осмеливаюсь возвратить вашему величеству. Вы должны быть спокойны насчет чувства, заставляющего меня так поступать, потому что я в то же время с благодарностью принимаю фарфоровый «dejeune».
Она запечатала свою записку, завернула футляр и позвала горничную.
— Отдай Семену вот это и скажи, чтобы он, как можно скорей, свез во дворец для передачи государю… Да пусть поторопится, и чтобы было передано в собственные руки. Ответа не надо.
— И Семена нечего посылать, сударыня, он может еще вам понадобиться, из дворца есть посланный, принес вот эту записку, он еще здесь, я поручу ему, если прикажете…
— Записку? Подожди, быть может, нужно будет ответить.
Она узнала почерк императрицы.
Мария Федоровна, в свою очередь, поздравляла ее, сожалела, что не будет иметь возможности ее навестить, но завтра утром постарается быть у нее. «Государь уже писал вам, — заканчивала она, — но не знаю, сообщил ли он о предмете, нас интересующем… Я могу вас успокоить и обрадовать. Письмо ваше, полученное рано утром, возымело желаемое действие: он сам сказал мне, что отказывается от своего намерения. Мне остается только благодарить вас, потому что единственно с вашей помощью и можно было отклонить его от этого необдуманного поступка, который мог бы иметь столь печальные последствия. Итак, до завтра, моя добрая Катерина Ивановна, спешу, сегодня ужасный день во всех отношениях — и по печальным воспоминаниям, и по тем хлопотам, которые начались уже с раннего утра. О, если б вы знали, как я завидую вашему уединению и спокойствию! Крепко обнимаю вас, добрый друг мой, так же крепко, как нежно люблю вас».
— Вот и нужно ответить! — сказала Нелидова, обращаясь к горничной. — Подожди, я сейчас кончу.
Она в горячих выражениях благодарила императрицу и не преминула известить ее о подарке, который так ее растревожил и который она возвращала. «Если доведут об этом до вашего сведения, — писала она, — заступитесь за меня и объясните то, что побуждает меня так действовать. Я уверена, что вы поймете мои ощущения, и уверена, что и вы точно так же бы поступили на моем месте».
Отправив письмо и футляр, Екатерина Ивановна снова подошла к столу, на котором был расставлен «dejeune», снова стала любоваться изящными вещицами. Она почувствовала аппетит, и, когда горничная вернулась доложить ей, что приказание исполнено, она велела подать себе завтрак с тем, чтобы обновить подарок своего старого, дорогого друга, с которым ей так трудно было ладить.
XXI. ЧТО ЭТО С НЕЮ?
Каждому дню свои злобы, — но проходит день и вместе с ним проходит и злоба его. То, что казалось важным, что представлялось полным значения и интереса, то внезапно забывается и исчезает, заменяясь чем-нибудь новым, что кажется несравненно важнее и значительнее, и что, в свою очередь, исчезает с последними лучами своего дня, чтобы уступить место опять иной злобе, иному, восставшему в своем временном блеске, событию.
Таков закон природы. Таково свойство натуры человеческой, склонной нестись постоянно вперед и легкомысленно забывать прошлое. Но есть и другие законы, по которым это прошлое укладывается мало-помалу, по мере своего совершения, оставляет следы свои в обрывках человеческой памяти, в предметах вещественных, в записанных документах, — и следы эти сохраняются иногда случайно, иногда сберегаемые чьей-нибудь благоразумной рукою.
Время идет и творит свою вечную, неустанную работу. Проходит много времени. Иногда человек, не способный удовлетворяться злобою для, утомленный этою злобой, любит отойти от себя и заглянуть в далекое прошлое, в чужое прошлое, которое тем не менее получает для него значение. Ведь это прошлое — общечеловеческое и не может не заинтересовать всякого живого человека.
И вот далекая, чужая злоба дня, записанная или сохранившаяся в чьей-либо памяти, как старое сказание, является совсем в ином виде, в ином освещении. Она теряет то значение, в каком представлялась современникам, занимает подобающее ей место, и человек, всматривающийся в даль прошедшего, легко понимает ее истинный смысл, ее действительную важность. Часто приходится ему изумляться, когда он встречается с доказательствами непонимания, с каким современники относились к тому или другому занимавшему их явлению. Он видит, что иногда явление, само по себе незначительное, производило впечатление несравненно сильнейшее и продолжительнейшее, чем явление действительно крупное, имевшее большие последствия. Иногда изумляется он людской забывчивости: прошумело какое-нибудь событие, у целого общества было на устах чье-нибудь имя, все были заняты чьей-нибудь судьбою и вдруг — обрываются нити, и человек, разбирающийся в прошлом, не может доискаться конца истории. Все забылось, нахлынули новые волны иных событий, затерялась судьба человека, имя которого смущало столько сердец, вызывало такие горячие порицания или такие восторги. Никому вдруг не стало дела до этого человека!..
А между тем, ведь всякое событие, всякая судьба души человеческой должны быть исследованы до конца, для того чтобы их можно было ясно и верно понять, для того чтобы они получили свое настоящее место в истории человечества.
И особенно тяжело становится, когда среди тумана прошедшего вдруг выступит светлый и чистый образ, который по каким-либо обстоятельствам вызвал мгновенно всеобщее сочувствие и вдруг, блеснув прекрасным светом, померк и забылся. Таких чистых, светлых образов вырастает немного — и в интересах развития души человеческой следует сохранять о них воспоминание и бережно передавать их следующим поколениям. Пусть эти чистые образы, озаренные случайной злобой дня, не имели никакого влияния на судьбу государств и народов, но они, во всяком случае, представят собою пример и урок, нужный для последующих поколений.
Нежданная кончина Екатерины, ожидания, тревоги и волнения, соединенные с началом нового царствования, естественно, заставили забыть все те интересы, которыми еще за несколько недель перед тем жило петербургское общество. И тут совершилось нечто в высшей степени несправедливое, и жестокое, что обыкновенно совершается в подобных случаях: петербургские люди, в новой злобе дня, совершено позабыли об одном существе, имя которого еще так недавно повторялось всеми, трогательная судьба которого заставляла интересоваться собою даже самых холодных и мало чувствительных людей. Недавнее прошлое было забыто, как будто его никогда и не было. Память о нем сохранилась только в тесном кружке семьи царской, но и здесь новые интересы поглощали внимание всех, и здесь была невольная несправедливость.
Великая княжна Александра Павловна почувствовала себя совершенно одинокой со своим тяжелым горем. Несмотря на всю любовь к ней родных, на нее теперь обращали слишком мало внимания, и она, как цветок, едва распустившийся и уже подкошенный недавно налетевшей весенней бурей, бледнела и увядала среди роскоши Зимнего Дворца, где еще так недавно познала сказочное, погубившее ее счастье.
Что такое была она, эта девушка-ребенок? Она не являла в себе зачатков гениальности своей бабки, она не совершила никакого подвига, она просто погибала, насмерть раненная бессмысленно направленной рукою, погибала жертвою чужих ошибок, чужих пороков, чужой настойчивости и честолюбия, которым даже трудно найти объяснение: Но душа ее, прозрачная, как хрусталь, и рожденная в среде, где кипели все человеческие пороки, она была чужда этих пороков. Ее помыслы были чисты, ее чувства были святы. Она была непричастна злу, которое ее окружало. Казалось, ее все любили, казалось, иначе не могло и быть, такое светлое, такое чарующее впечатление производила она своей красотой и своей детской невинностью, своей кротостью и добротою. А между тем, будто нарочно был составлен против нее заговор для того, чтобы истерзать ее, провести через все пытки, каким только можно подвергнуть ребенка и женщину. О ней стоит подумать и не следует забывать судьбу ее…
Если бы тот, кто не видел великую княжну в течение последних трех месяцев, теперь встретился с нею, то вряд ли бы узнал ее, — так она изменилась. Недавно она была свежим, веселым ребенком, теперь казалась уже совершенно взрослой девушкой. Она стала несравненно лучше, чем прежде, ее прелестное, оригинальное лицо получило новое очарование. Следы тяжелого страдания на молодом лице представляют собою высшую прелесть, высшую красоту, но эта красота такого рода, что тяжело и невыносимо ею любоваться.