Сергей весь день проводил у себя. Он, по обычаю, не мог быть до самого венца с невестой. А видеть кого-нибудь из посторонних ему не хотелось. Он сделал исключение для дяди Нарышкина, который был в числе приглашенных на свадьбу и теперь заехал проведать племянника.
Лев Александрович очень изменился со дня кончины императрицы. На нем можно было видеть, что значила Екатерина для людей, давно и близко ее знавших. Он, этот шутник и весельчак, он, счастливый сибарит, всю жизнь отстранявший от себя мрачные мысли, искавший только во всем забавную и смешную сторону, умевший с философским хладнокровием выходить из самых затруднительных и печальных обстоятельств, — он забыл теперь всю свою житейскую философию, потерял свою природную веселость и некоторое легкомыслие, не пропадавшее в нем даже и в самые зрелые годы.
Еще недавно, еще несколько недель тому назад, несмотря на следы времени, которое хотя и обращалось с ним очень бережно, но все же не забывало его, он оставался еще «Левушкой», неизменным «Левушкой» первых лет славного Екатерининского царствования. Он ни за что не хотел признавать прав и обязанностей своей старости, он молодился, бодрился насколько сил хватало.
А теперь никто уже не назвал бы его «Левушкой». Это был старик, проживший очень широко, очень весело, безо всяких стеснений, безо всяких дум о грядущих днях, ради которых следовало бы давно уже наложить узду на свои желания и порывы; но теперь он оказался человеком даже чересчур равно состарившимся и одряхлевшим. А между тем, еще недавно, глядя на него, можно было подумать, что этому человеку и конца не будет. Что же вдруг так надломило, так разрушило весельчака и забавника? Умерла Екатерина!
Но ведь по мере того, как человек живет, по мере того, как он все быстрее и быстрее приближается к старости, он начинает мириться с мыслью о смерти. Потеря близких, друзей и сверстников поражает все меньше и меньше. Человек ко всему привыкает, привыкает он и теряет то, что было близко и дорого. К тому же смерть эта ни в чем не изменила положения бессменного обер-шталмейстера. Ему нечего было бояться за дальнейшую судьбу свою. Он не мог думать о том, что его старость будет потревожена какими-нибудь неприятными заботами, что его самолюбие будет страдать. Он был одним из тех немногих, постоянно приближенных к Екатерине людей, которые сохраняли добрые отношения к цесаревичу. Новый государь всегда выказывал расположение другу своей матери и теперь, в первые дни своего царствования, обошелся с ним очень милостиво. Сказал ему несколько горячих, искренних слов, обнял и поцеловал его, говоря, что по-прежнему его любит.
И все же Нарышкин был совсем надломлен горем, и несмотря на то, что время проходило, все еще не мог прийти в себя, не мог помириться с мыслью о том, что нет Екатерины. Он похоронил с нею всю жизнь свою, он понимал одно, что для него нет настоящего, нет будущего, что у него осталось одно прошедшее, и он постоянно возвращался к этому прошедшему, к этой свежей могиле и стонал, и плакал, и изнывал над нею.
И теперь, в беседе с Сергеем, несмотря на все желание не омрачать своим горем этот радостный день в жизни племянника, он нет-нет, да и прорывался. Он не мог сказать нескольких слов, чтобы не упомянуть «о ней».
— Вот, — говорил он, — не дожила!.. А с каким интересом расспрашивала она про твою невесту. Знаешь ли, мой милый, несмотря на все, ведь она всегда была искренне расположена к тебе.
— Мне очень приятно это сознание, — отвечал Сергей.
— Нет, скажи мне откровенно, — перебил его Нарышкин, — у тебя не осталось никакого горького чувства?
— Можете быть уверены в этом, дядюшка.
— Ах, да ты мало знал ее! Все ее мало знали, все ее мало ценили. Даже я, сколько раз ворчал, негодовал, сердился на нее, находил и то, и другое, и только теперь вижу, что был неправ, что все же не умел ценить ее как следует. Теперь вот оценил — и поздно!.. Друг мой, что же это будет, как будем жить мы без нее?..
И вдруг в нем закипела почти даже злоба.
— Э, да что я говорю тебе об этом, разве вы, молодые люди, поймете? У вас все впереди, вы заняты новостями, вы думаете, как бы уничтожить все старое, как бы насадить новое. Вам блестящая карьера, почести, а мы… ах, кабы только умереть скорее!
— Дядюшка, вы ли это? Зачем вы говорите о смерти? Вы очень пригодитесь государю, подумайте об этом…
— Я пригожусь? Никому я не пригожусь, никому я не нужен, и мне никто не нужен. Я годился для нее, я нужен был ей. В этом моя гордость. После нее разве я кому-нибудь могу служить, разве я смею? Да и хорош бы я был, если бы желал этого! Нет, служите теперь вы, бейтесь, волнуйтесь, кричите, добивайтесь, чего хотите, а нам дайте только умереть, чтобы не видеть всей этой вашей путаницы…
Он совсем забылся, он волновался больше и больше. Сергей начинал понимать его и глядел на него с сочувствием. Но вот он пришел в себя, сморгнул набежавшие на глаза слезы.
— Прости меня, друг мой, — упавшим голосом проговорил он. — Я наболтал невесть что, не к месту и не ко времени, оглупел я совсем, голубчик!.. Тоска все такая скверная овладевает, совсем ни на что не годен. Приехал побеседовать с тобою, потолковать о невесте — и только скуку нагнал на себя… Прости ты меня. До свидания, мой милый…
— Куда же вы, дядюшка, посидите. Я весь день один.
— Нет, что же, поеду лучше туда, в собор, к ней на могилку. Там как-то легче дышится.
Он махнул рукою и совсем расстроенный вышел от Сергея.
«Плохо жить на свете! Уж если дядюшка Нарышкин мог таким сделаться — совсем плохо!» — подумал счастливый жених, несмотря на все свое счастье.
Он никак не мог заглушить в себе чувства какого-то тоскливого неудовольствия, которое с каждым днем росло в нем больше и больше.
На смену Нарышкину в кабинете Сергея очутился Моська, и явился он как бы живым протестом против вывода Сергея о том, что плохо жить на свете. Мудрецу-карлику, очевидно, очень хорошо жилось с некоторого времени. Он знал теперь, что все мрачное отошло и впереди ничего худого не предвидится. Нежданный арест и все соединенные с ним треволнения были последним горем. Правда, скончалась императрица, но Моська этого давно ожидал, он рассуждал так, что всему свой час и свое время, пожил человек, пожил на свете, да и умер. Как тому и быть иначе?
«Матушка государыня была в летах, пожила на славу, в свое удовольствие. Мудрая была государыня, что и говорить, весь свет тому свидетель. Упокой Господи ее душу!..»
Карлик помолился, помолился от всего сердца, записал «царицу Екатерину» в свое поминаньице, отслужил по ней панихиду, поминал ее на молитве каждое утро и каждый вечер. Одним словом, исполнял все то, что повелевал ему долг доброго христианина. И затем, с чистым сердцем и спокойной совестью, принялся за исполнение другого своего долга: принялся радоваться тому, что воцарился на Руси прирожденный, истинный государь, Павел Петрович.
«Дай ему Господи много лет здравствовать и царствовать на славу. Такого государя и не было, и не будет. Истинный отец и милостивец!»
«А уж мы-то! — восторженно оканчивал он свои мысли, — чем отблагодарим его за все его милости? Ну, что бы мы без него стали делать? Пропали бы, совсем пропали. И ведь поди ж ты, какой человек, сама истина говорит его устами. Святой человек совсем!.. А находятся дураки — и то, вишь, в нем не ладно, и другое…»
Он уж начинал слышать отзвуки того глухого ропота, который поднимался в петербургском обществе. Он жадно ловил каждое слово о государе и твердо решил вцепиться в лицо тому, кто вздумает при нем сказать что-нибудь неладное.
До сих пор, впрочем, ему не пришлось привести в действие этого решения, так как в низших классах, среди которых он, главным образом, вращался, и в большом доме Горбатова, и во время своих ежедневных прогулок по городу, он слышал пока только одобрение поступков нового императора. О нем передавались многие анекдоты, иногда основанные на действительном случае, иногда выдуманные неизвестно кем, прошедшие целый ряд всевозможных вариантов. Из этих анекдотов и рассказов вырастал своеобразный образ гонителя всякой неправды, всякого зла, любителя прямоты и правды, образ, милый русскому народу.
И не подозревал еще Моська, что уже выискиваются охотники и плодятся с каждым часом, и изощряются всячески, как бы исказить, как бы затемнить этот милый народу образ…
Но и мысли свои «о благодетеле государе» позабыл Моська с тех пор, как Сергей объявил ему, что день свадьбы назначен и уже окончательно, и что к этому дню следует сделать последние приготовления. Моська блаженствовал. Он по нескольку раз в день осматривал каждую вещицу в доме, заглядывал во всякие углы, тормошил прислугу, заставляя ее беспрестанно сметать пыль.
— Олухи, — пищал он во весь свой слабый голос, — да бросьте хоть теперь-то вашу леность, подумайте, время какое! Привыкли, небось, ничего не делать, благо хозяин не взыскивает. Так о том помыслите, что хозяюшка молодая к нам пожалует. Она к чистоте да ко всякому порядку привыкла. Сквозь пальцы на такую пыль глядеть не станет.
— И чего это ты, Моисей Схепаныч, хозяйкой пугаешь, — улыбаясь, отвечали ему. — Не страшна нам хозяйка. Видели мы ее, разглядели, как намедни с государем пожаловала. И ничего-то в ней страшного нету. Красавица, да и сейчас по лицу видно, что добрая…
— То-то добрая… У! Избаловались вы все! Надо бы вам вон такую боярыню, как была Салтычиха, что слуг своих с утра и до вечера каленым железом потчевала… Народятся же такие олухи, — ни стыда в вас, ни совести, и как это вам, братцы, глядеть на свет Божий не зазорно… Смотри, смотри, видишь, что это такое? Ведь говорил: смотри, нет-таки оставил! Ишь, пылища-то, ну, мигом, мне ведь за вас отвечать придется, с меня хозяйка взыскивать станет, зачем не доглядел…
И он, ворча и в то же время задыхаясь от восторга при мысли о хозяйке, стремился быстрыми мелкими шагами дальше, заглядывать в новые уголки и осматривать каждую вещицу.
Но вот наступил торжественный день. Еще несколько часов, и новобрачная хозяйка появится в горбатовском доме…
Моська, войдя в кабинет Сергея, так и сиял. Он весь превратился в олицетворение радости.
— Фу ты, как разрядился! — ласково ему улыбаясь, проговорил Сергей.
— Еще бы не разрядиться, батюшка, нынче-то! Когда же мне и вырядиться?..
Он был в новом, богатом кафтанчике малинового бархата. Весь кафтанчик был зашит золотыми блестками, на рукавах и по фалдам шло разноцветного шелка шитье, камзольчик был белый атласный, и из-под него пышно выглядывало широкое кружево. Паричок на кругленькой голове Моськи был особенно щедро напудрен — пудра так и сыпалась.
— И откуда такая роскошь? — поворачивая перед собою своего крошечного старого друга, шутливо продолжал Сергей. — Никогда я тебя, Степаныч, в таком наряде не видывал.
— Откуда, откуда! — повторял Моська. — К нынешнему дню все справил в лучшем виде. Наряд — точно краше не найти, не то, что нынешние басурманские выдумки, вот что ты, батюшка, навез из Лондона. Здесь-то у нас все еще люди по-настоящему одеты… Ну, да уж признаться разве, откуда такой наряд у меня? Ты вот не позаботился, небось, к своей свадьбе меня украсить. Да нашлась-таки добрая душа, Татьяна Владимировна это мне нынче прислала. Вот посмотри-ка, как порадовала… и цидулочка ее руки при посылке…
Он осторожно вынул из кармашка маленькую записочку и передал ее Сергею. Сергей, продолжая улыбаться, прочел:
«Милый Степаныч, посылаю тебе наряд, в котором ты должен нынче быть на моей свадьбе. Сама два дня на кафтан блестки нашивала, авось, тебе понравится и ворчать не будешь на меня».
— Ишь ты, какая хитрая, — сказал Сергей, снова осматривая Моську, — это она задобрить тебя хочет, чтобы ты был к ней милостив. Боится она тебя, страшен ты больно, Степаныч!
— Ну, ну, шути, шути, а кабы знал ты, как она меня, голубушка, своей лаской да заботой за сердце тронула. Одеваюсь это я нынче, а сам плачу, давно таких слез радостных не было.
— Известно, у тебя глаза на мокром месте, ревешь по всякому пустяку, будто малый ребенок. И когда это ты вырастешь?
— Полно, полно, сударь, нечего балясы-то точить! — вдруг принимая на себя серьезный и даже строгий вид, проговорил Моська. — А ты вот что скажи, Сергей Борисыч, как мы теперь жить будем?
— Я и сам все об этом думаю. Знаешь ты что, — так мне сдается, что не надолго мы с тобой этот дом устраиваем. В Горабатовское тянет.
— В Горбатовское?
Моська так весь и встрепенулся.
— Да, мы уж с Татьяной Владимировной так решили. Отпрошусь я у государя.
— Как же это так? — Моська совсем растерялся. — Не ладно что-то, батюшка, тебе уезжать-то отсюда, — после некоторого раздумья проговорил он. — Как это уезжать от государя?
— Да тебе самому разве в Горбатовское не хочется?
— Ох, не искушай ты меня, Сергей Борисыч! Так хочется, что и сказать невозможно. Там и могилки родные, и все родное там, батюшка. В деревне-то жизнь не в пример лучше здешней, городской. Греха меньше, для души спасительнее, и люди деревенские, простые, куда лучше здешних. Эх, кабы только можно было! Да нет, где уж. Я о таком счастье и мыслить не смею…
— Так слушай ты мое слово, Степаныч! Обещаю тебе, к весне будем мы в Горбатовском. Да не на короткое время, а надолго.
— Твоими бы устами да мед пить.
Он вдруг замолчал, сморщил брови, вся фигурка его выразила сначала смущение, а потом внезапную решимость.
— Вот что, золотой мой. Есть у меня до тебя маленькая просьба.
— Какая?
Моська запустил руку в кармашек, вынул оттуда что-то и держал в кулачонке.
— Вот, — проговорил он, — крестик. Это от мощей святого Сергия Преподобного. Мне твоя маменька покойница дала этот крестик. Голубчик ты мой, золотой мой, не обидь ты меня, старика: осчастливь ты мою душу, дозволь нынче надеть на тебя этот крестик… Молился я усердно, молился за твое благополучие… Дозволь, дитятко…
Он глядел на Сергея таким умильным взглядом, в его голосе слышалась такая страстная ласка. Крохотная ручонка его, в которой блестел маленький золотой крестик, так и дрожала от волнения.
— Спасибо, Степаныч, дай, я надену.
— Да ты без греха, без насмешки?
Сергей укоризненно взглянул на него и наклонил голову. Моська благословил его. Сергей приложился к крестику и спрятал его на груди своей.
И вдруг он почувствовал в себе что-то странное. На него откуда-то пахнуло каким-то теплом, какой-то тихой радостью, и в то же время грустью. Ему вспомнилась мать, ему будто даже почудился ее голос, ее прикосновение. Ему вспомнилось детство и не только вспомнилось оно, но на мгновенье даже и вернулось в его сердце со всем обаянием своих неуловимых, тончайших блаженных ощущений.
Он обнял карлика, этого единственного друга, оставшегося ему от далекого прошлого, и несколько минут не мог от него оторваться, и покрывал его сморщенное старое лицо поцелуями.
XXIII. ПОД ВЕНЦОМ
К назначенному часу все приглашенные собрались в дворцовой церкви. Жених уже приехал и стоял невдалеке от правого клироса, окруженный родственниками и друзьями. В числе последних было несколько гатчинцев, Плещеев, Кушелев, Кутайсов и Ростопчин. Все, очевидно, чувствовали себя очень хорошо, на всех лицах выражались торжественность и серьезность, приличные случаю; только один Ростопчин никак не мог долго стоять на месте и изображать собою важного государственного человека, каким сделался в последние дни. Его живой характер, его нервность заставляли его то и дело двигаться, он то подходил к жениху, шептал ему несколько слов, вызывал на его лице улыбку, потом пробирался в алтарь, оттуда стремился к церковным дверям взглянуть, не ведут ли невесту.
Глядя на него, Иван Павлович Кутайсов укоризненно качал головой. «Ишь ведь непоседа! — добродушно думал он. — Право, будто черти в нем завелись, так его и дергает!»
Сам Иван Павлович был теперь образцом важности и величия. Он будто переродился с тех пор, как попал из Гатчины в Петербург, с тех пор, как «пришли наши времена». Его прошлое для него не существовало больше, да и не только сам он, но и все, кто с ним теперь встречался, должны были забыть об этом прошлом. Пленный турчонок, камердинер и цирюльник превратился в сановника и самым лучшим образом играл роль свою. Человек, не знавший его истории, глядя на него, должен был непременно подумать, что он всю жизнь прожил в высшем обществе, что он с молодости был предназначен к деятельности государственной. Красивая его фигура, его благообразное, умное лицо, его важные полные достоинства манеры могли обмануть каждого. Только тем, кто давно знал его в Гатчине, кто видал его запросто, забавной казалась эта важность, которую он счел долгом напустить на себя.