Семья Горбатовых. Часть вторая. - Всеволод Соловьев 6 стр.


— Это так со стороны кажется! — ответил Сергей. — Если бы только знали вы, Федор Васильевич, как томительно и однообразно до сих пор проходило мое время, моя жизнь! Но теперь я не хочу и вспоминать об этом. Я слишком истомился этой скукой жизни, теперь уж я ее не испытываю.

— Я совсем не понимаю, как можно скучать жизнью? — перебил Ростопчин. — Я никогда не скучаю. Я всегда занят, меня интересует все, но истинное благополучие и счастье я испытываю только у себя дома, с моей милой женою. Да, меня все интересует, я принимаю деятельное участие в общей жизни, мне нет времени скучать. Но иной раз желчь вскипает, ах, если бы вы знали, как иногда я бываю зол. Впрочем, теперь злюсь меньше, я решил, что злиться не стоит, нужно смеяться над людской глупостью. Ах, как глупы люди, и какое курьезное зрелище представляет их глупость! Ах, как глупы люди!

— Это же самое мне недавно доказывал мой карлик Степаныч, — улыбаясь, заметил Сергей.

— Он совершенно прав. Он-то не глуп, я сразу это увидел, он очень милое и интересное существо, ваш карлик… Вот императрица называет меня не иначе как «сумасшедший Федька», и нисколько не обижаюсь, но не согласен с этим определением и смею думать, что я, во всяком случае, менее сумасшедший, чем прочие умники. Я, по крайней мере, ясно вижу то, чего они не видят. Я отдаю себе отчет в том, что творится и здесь, и там, и, во всяком случае, должен сказать, что если где можно отдохнуть, то единственно в Гатчине — в Петербурге теперь настоящая вакханалия. И главное, приходится удивляться, глядя на некоторых умников, которые совершенно забывают самые простые истины. Никто даже и не задумывается о том, что на свете все изменяется, что нельзя уподобиться птицам и не думать о завтрашнем дне; напротив, теперь более, чем когда-либо о завтрашнем дне следует думать. Я теперь совсем почти не у дел, я только сумасшедший Федька, но полагаю дожить до того времени, когда и от меня понадобится большая работа, значит, нужно к ней приготовиться.

— В Гатчине, кажется, и готовятся к будущей работе, — заметил Сергей.

— Далеко не все, и не так, как следует, — сказал Ростопчин. — Вот приглядитесь побольше к нашим людям и увидите, что многого и у нас нельзя одобрить. Я всем моим сердцем предан цесаревичу, я понимаю все прекрасные его свойства, которых большинство не хочет видеть, но я вижу и его недостатки. Он порывист, увлекается! Он иногда может легко поддаться дурному влиянию, и меня в нем поражает одна черта: кажется, уж его-то жизнь должна была приучить не легко доверяться людям, а между тем он остался удивительным идеалистом. Вы, вероятно, заметили, что я нахожусь в числе, так сказать, его любимцев: он мне доверяет, хотя я полагаю, что может легко прийти день, когда вследствие какой-нибудь моей неловкости, он на меня разгневается. С ним этого легко можно опасаться. Теперь он должен видеть, что я действительно ему предан, что могу принести ему кое-какую пользу, но знаете ли, ведь если бы я был человек негодный, если бы я желал только его обманывать, мне это было бы очень легко. Он продолжал бы верить моей преданности.

— Я не знаю, правы ли вы, — сказал Сергей. — Мне приходилось несколько раз замечать в цесаревиче большую прозорливость и понимание людей.

— Да, иной раз, но далеко не всегда, и я могу доказать вам это историей моего с ним сближения.

Он задумался, но вдруг веселая улыбка скользнула по лицу его, он весело и доверчиво взглянул на Сергея.

— Да, я вам расскажу — это интересная история. Я уверен, что все останется между нами, уверен, что вы не заставите меня раскаиваться в моей откровенности, и в то же время я докажу вам мое доверие, мое искреннее к вам расположение, Сергей Борисыч. Вот послушайте, друг мой, как было дело. Этому уже несколько лет — я, надо вам сказать, вовсе не родился для придворной жизни, по крайней мере, мало было к тому задатков. Отец мой небогат, но спасибо ему — он постарался о моем воспитании, о моем образовании. Я еще в детстве был записан в службу, а лет двадцати уже имел чин поручика. Отец собрал денег и отправил меня оканчивать мое образование за границу. Изъездил я всю Германию, кое-чему научился… Хотя, признаться, учился я немного, но зато много веселился, по-студенчески… Славное было время! Прогостив изрядно по разным городам немецким, поселился я, наконец, в Берлине, и тут пристрастился к картежной игре, да так пристрастился, что теперь могу изумляться только, каким образом удалось отвыкнуть. Играл я, нужно вам сказать, искусно, а главное, счастливо, так что почти всегда был в большом выигрыше. Как-то собрались мы у одного знакомого немецкого офицера, картеж был такой, что упаси Господи! Засел я с прусским старым майором. Старик азартный, красный как рак, глаза налиты кровью, но добродушный малый, за картами все забывает, игрок, однако, плохой. Я стал выигрывать, он горячится и проигрывает все больше и больше. Часа в три, в четыре я в пух и прах обыграл его: между тем, поздно… Все мы утомились. Я встал из-за стола и говорю: «Довольно, господин майор, не угодно ли расплатиться!» Вижу — старик мой сидит как истукан, покраснел еще больше, потом вдруг таким сконфуженным голосом обратился ко мне и говорит: «Херр льетенант, ich habe kein Geld [3]. Мне нечем заплатить вам мой проигрыш, но вы не беспокойтесь — я честный человек. Будьте так добры, пожалуйте завтра ко мне, вот мой адрес. Денег нет, да есть у меня некоторые интересные вещи — может быть, они вам понравятся, и вы согласитесь принять их за деньги…» Я был раздосадован, деньги мне были крайне нужны в то время, и я находил недобросовестным со стороны этого майора садиться за игру, не разочтя вперед, может ли он заплатить свой проигрыш. Но вид у него был такой сконфуженный — и мне оставалось только ответить ему, что хорошо, приду завтра посмотреть его вещи. Так я и сделал, разыскал его. Он жил в старинном домике, квартирка у него была такая уютная, чистенькая, какая может быть только у немца. Встретил он меня, извиняется, совсем сконфуженный. Провел меня в маленькую комнатку, а в ней — по всем стенам шкафы расставлены и в этих шкафах за стеклами разложено, в маленьком виде, всевозможное оружие и воинское одеяние: латы, шлемы, щиты, мундиры, каски, шляпы, кивера, всевозможные ружья, пистолеты, алебарды, ну, словом, наиредчайшая коллекция оружия, воинских доспехов и костюмов всех времен и всех народов, начиная с глубочайшей древности. У меня просто глаза разбежались — так все это было мило, разнообразно, с таким вкусом разложено. А майор говорит: «Извольте смотреть дальше. Вот и воины в полном вооружении! А затем обратите внимание на этот стол»… Он подвел меня к столу, стоявшему посредите комнаты. На столе было расставлено целое войско. Каждая фигура была сделана с большим искусством. Майор тронул пружинку, и маленькое войско принялось делать правильные построения и передвижения. Это была самая занимательная игрушка, какую только я когда-либо видел, да и к тому же игрушка со значением. А коллекция заняла бы видное место в каком угодно музее. «Вижу, хер льетенант, — сказал майор, — что все это вам очень нравится, я так и полагал. Это наследство, доставшееся мне от моего покойного отца — большого любителя военного дела. Он всю свою жизнь собирал эту коллекцию. Он сам выдумал механизм, приводящий в движение маленькое войско. Примите все это в уплату моего вчерашнего долга. Я честный человек, хер льетенант, и не хочу, чтобы русский офицер мог упрекнуть меня в неблаговидном поступке, — возьмите, пожалуйста…» Я стал было отговариваться — мне жалко было лишать добродушного немца его сокровища, но, с другой стороны, сокровище это меня пленило, и, наконец, я рассудил: так вольно же было ему играть, не имея денег! Одним словом, хорошо ли, дурно ли я поступил, но я забрал все с собою, уложил в ящики и, по возвращении в Петербург, расставил и разложил все в том порядке, в каком оно было у майора. Мою коллекцию и маленькое маневрировавшее войско приходили смотреть все гвардейские офицеры: много забавлялись и восхищались… Вот однажды докладывают мне об адъютанте цесаревича. Он говорит мне, что великий князь слышал про мою коллекцию, очень желает ее видеть, и для этого намерен ко мне приехать. Само собою, я поспешил отвечать, что его высочеству нечего беспокоиться, что я все сам привезу к нему. Привез, расставил и жду… До этого времени я почти не знал великого князя: он не обращал на меня никакого внимания. Доложили ему, что все готово… выходит… Я все показываю, объясняю, завел пружинку… Цесаревич в полном восторге, глаза блестят, рассматривает каждую малейшую вещицу, не может нахвалиться… А маленькое войско так совсем его растрогало. «Как правильно! Как правильно! — повторял он. — Да, по этой модели просто можно учить наших солдат! Каким образом вы могли составить подобную коллекцию — ведь жизни человеческой мало, чтобы исполнить это!» Ну-с, Сергей Борисыч, теперь я признаюсь вам как на духу в грехе своем. То есть я-то, нераскаянный грешник, и грехом сего не почитаю, а уж вы, наверное, почтете. Слушайте-ка, сударь мой, вы полагаете, я рассказал цесаревичу всю историю? — Ничуть не бывало. Я опустил глаза, принял скромный вид и с чувством проговорил. «Ваше высочество, усердие к службе все превозмогает: военная служба моя страсть». «Удивительно! — воскликнул он. — Вы, сударь, как я вижу, большой знаток военного дела, поздравляю вас!» Он снова принялся разглядывать мою коллекцию и затем обратился ко мне: «Продайте мне все это, сударь, я постараюсь выплатить вам такую сумму, какую вы сами назначите. Не стесняйтесь цифрой, я хорошо понимаю, что такие вещи дешево не продаются!» «Ваше высочество, — ответил я, — продать эту коллекцию я не могу никаким образом — она непродажная». Он нахмурил брови, покраснел, но я поспешно прибавил: «Я почту для себя за великое счастье, если вы дозволите мне поднести все это вашему высочеству». Цесаревич сконфузился, покраснел еще больше, но по его глазам я сразу заметил, какое приятное впечатление произвели слова мои. Он горячо поблагодарил меня, обнял крепко, поцеловал, — и вот, Сергей Борисыч, с тех пор начались его ко мне милости, и уже вы не разубедите его в том, что я знаток военного дела!..

Сергей внимательно слушал этот рассказ, и по выражению его лица Ростопчин мог заметить, что он произвел на него не особенно приятное впечатление.

«И зачем это я выбалтываю, — подумал он. — Конечно, он меня не выдаст, но ведь он так благороден… наивно и детски благороден… У него такое фантастическое понятие о жизни!» Но, несмотря на это размышление, он все же был доволен, что высказался. Он испытывал особенное наслаждение от своей циничной откровенности: в нем кипела желчь. Ему хотелось смеяться, смеяться надо всеми и в том числе и над самим собою.

— Так вот-с, какими способами очень часто выходят в люди! — заговорил он снова, видя, что Сергей молчит и уныло смотрит в сторону. — И поверьте, так всегда было, есть и будет, и иначе быть не может. Все дело случая, ловкой фразы, подходящей минуты… И если подобный случай выдвинет действительно достойного человека, с достаточным талантом и доброй волей, то это будет только опять-таки случай и, к несчастью, очень редкий.

— Я надеюсь, — проговорил Сергей, — что ваш случай будет именно таким счастливым и редким случаем, но все же вы испортили мое веселое и радостное настроение.

— Что делать! — отвечал, пожимая плечами, Ростопчин. — Я это понимаю, но я чувствую истинное к вам расположение, мне кажется, что нам предстоит много соли съесть вместе, и мне не хотелось бы, чтобы вы на мой счет заблуждались. Полюбите, Сергей Борисыч, нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит! Если начало моего сближения с цесаревичем не в вашем вкусе, то я зато надеюсь, вы не сделаете мне упрека в том, что я злоупотреблял его доверием, что я недостоин этого доверия. Видит Бог, как я искренно расположен к нему, и видит Бог, как я теперь работаю, чтобы приготовить себя к полезной деятельности! В деле военном я не считаю себя знатоком — это не моя сфера — меня гораздо более занимают иные вопросы, и над ними-то я работаю. Я стараюсь добросовестно следить за всем, но, воля ваша, с каждым днем я больше и больше убеждаюсь, что нужно хитрить, что нужно быть ловким эквилибристом, что нужно за хвост ловить каждую удобную минуту для того, чтобы не оказаться не у дел, для того, чтобы не уступить свое место кому-нибудь, кто будет совсем уж не достоин занимать его.

— Да что ж… вы правы с практической точки зрения, — сказал Сергей, — я с вами спорить не буду, но это очень печально, во всяком случае.

— Ах, это уж другой вопрос, — живо перебил Ростопчин. — В годы юности и я представлял себе счастливую Аркадию, но, по счастью для себя и, может быть, для дела, я рано забыл эти юные грезы. Советовал бы и вам, Сергей Борисыч, отгонять их как можно чаще. Жизнь имеет свои права и выставляет свои требования — мы забыть этого не можем, если желаем сыграть свою роль в жизни.

— Я хорошо знаю, что не сыграю никакой роли, — сказал Сергей, — и даю вам слово, не страдаю от такого сознания. В жизни есть, быть может, иные задачи и иное удовлетворение.

— Да, конечно, конечно! — горячо повторил Ростопчин. — Но найти удовлетворение в том, что вас удовлетворяет, я не в силах. Я не могу ограничиться созерцанием — у меня сердце кипит, меня желчь душит. Я должен усиленно двигаться, я должен работать, бороться. Я пропаду, если окажусь в уединении, вдали от этой толпы, — я ее презираю, я над нею смеюсь, но она дает мне тот воздух, которым дышу я!..

Они уже въезжали в город.

VII. ГАТЧИНЦЫ

Такой человек, как Сергей, являлся вовсе не лишним в среде гатчинцев, и немудрено, что в Гатчине у него не нашлось недоброжелателей, что, напротив, не один Ростопчин, но и все к нему относились искренне и приветливо.

Никто не стал завидовать тому расположению, которое оказывал ему цесаревич: новый любимец никому не становился поперек дороги. Каждый из гатчинцев решил, что этот мешать не станет, ничего не отобьет, не будет высоко заноситься. Он не опасен, а человек милый, душевный… Жена вот у него будет красавица… большим домом заживет… Нет, к нему надо поближе — не в том, так в другом пригодится!

Особенно любил его Кутайсов. Более чем кто-либо человек случая, Иван Павлович очень чувствителен был к своему прошлому; вступая в сношения с новым человеком, он тщательно в него вглядывался, вслушивался в каждое его слово; он боялся себе обиды, неприятных для него напоминаний, и если замечал что-либо подобное, то считал себя глубоко оскорбленным, делался невольно врагом своего обидчика. И уже, конечно, пуще всего следил он за людьми родовитыми.

И вот знатный барин, Сергей Борисыч Горбатов, с первого своего появления в Гатчине еще тогда, восемь лет тому назад, несмотря на всю мнительность Ивана Павловича, ни разу не заставил его поморщиться, обидеться. Он всегда держал себя с ним как с равным, беседовал с ним просто и искренне, выказывал ему даже знаки уважения. Иван Павлович ему нравился как человек хотя несколько грубый, но бесспорно умный, а главное, беззаветно преданный цесаревичу, которого так почитал он. Сословных же предрассудков и чванства у Сергея, под влиянием его старого воспитателя Рено и собственного житейского опыта, не было. Иван Павлович в последние дни особенно чувствовал себя расположенным к Сергею. И вот почему. Во время одной из откровенных бесед он мимоходом высказал некоторые свои семейные затруднения, происшедшие от недостатка денег. Цесаревич дал бы, но Иван Павлович не смеет и заикнуться ему об этом, потому что знает, что у него у самого денег теперь совсем нет. Сергей заинтересовался, расспросил подробнее и, со свойственной ему простотою и добродушием, предложил Кутайсову нужную сумму.

— Батюшка, Сергей Борисыч, только как же это — ведь раньше, как года через два я вам не в силах буду выплачивать.

— Хоть десять лет не выплачивайте, Иван Павлыч, — улыбаясь, сказал Сергей, — я, слава Богу, не беден, такая ничтожная сумма стеснить меня нисколько не может. Все равно деньги часто лежат у меня без всякого употребления, и я сердечно доволен, что могу услужить вам.

— Ну, батюшка, в таком разе большое вам спасибо! Истинное, можно сказать, благодеяние оказываете, из беды выручаете. Спасибо, сударь, вовек этой услуги не забуду, позвольте вас, золотой мой, обнять да расцеловать попросту, по-русски.

Сергей расцеловался с Кутайсовым, и оба они остались крайне довольными друг другом.

Кутайсов не мог нахвалиться:

— Душа человек! Золотое сердце! Вот бы таких людей нам побольше! — говорил он про Сергея.

Сергей нередко, выходя от Тани, заходил к Кутайсову, заставал его в скромной обстановке, обыкновенно за чаем, до которого Иван Павлович был большой охотник.

— Что, батюшка, невеста-то, видно прогнала? — сказал он раз Сергею, вставая ему навстречу. — А минутами пятью раньше бы пришли, не застали бы меня — сам только что вернулся. Задал мне нынче работы его высочество, ух, как устал! Чайку вот напейтесь, нынче ром у меня первый сорт! Взгляните-ка в бутылочку, подарок это от приятеля большого, да и вашего, кажется, тоже приятеля, от Федора Васильевича Ростопчина. Не выпьете ли чашечку с ромком, коли минутка есть свободная?

— С большим удовольствием, Иван Павлыч, затем и пришел, чтобы посидеть с вами. Татьяну Владимировну великая княгиня звать приказала, ну, а одному что мне там делать, вот и захотелось вас проведать.

— Спасибо, сударь, что не забываете. Присядьте-ка сюда вот, к печке поближе, тут тепленько. Я, знаете, тепло люблю, и уж две недели, как у меня топится — холода что-то рано начались нынче.

Они уселись, принялись за чай. Ром действительно оказался отличный, и Иван Павлович то и дело похваливал.

— Спасибо Федору Васильичу, — говорил он, — и в каждом-то деле знаток он. Умная голова, нечего сказать! И помните мое слово, придет время, покажет он себя. Большому кораблю большое плаванье.

— Да, он человек умный и с богатыми способностями.

Кутайсов утвердительно кивал головою.

— Будет из него прок, будет! А и хитер он, ловок… Иной раз смеху с ним сколько.

— А что? — спросил Сергей.

Назад Дальше