— Не бойся, не бойся, — сказала Эвтибида, — ничего плохого с тобой не случится.
— Да помогут мне боги, которых я всегда чтил!
— А пока воздай хвалу Бахусу и выпей в его честь пятидесятилетнего фалернского. Я сама тебе налью.
И она ковшиком налила фалернского в чашу комедианта.
В эту минуту в триклиний вошел раб в дорожной одежде.
— Помни мои наставления, Демофил: до самых Кум нигде не останавливайся.
Раб взял из рук Эвтибиды письмо и, засунув его между рубашкой и верхней одеждой, привязал у талии веревкой, потом, простившись с госпожой, завернулся в плащ и ушел.
Эвтибида успокоила Метробия, которому фалернское развязало язык, и он снова пытался говорить о своих страхах. Заверив его, что они завтра увидятся, она вышла из триклиния и возвратилась в конклав, где Лукреций, держа в руке дощечку, перечитывал написанное им.
— Прости, я задержалась дольше, чем предполагала… но, я вижу, ты времени не терял. Прочти мне твои стихи. Я знаю, ты можешь писать только стихами, и стихами прекрасными.
— Ты и буря, что бушует сегодня, вдохновили меня… Ты права, я должен прочесть эти стихи тебе первой. А потом, возвращаясь домой, я прочту их буре.
Лукреций встал и с необычайным изяществом продекламировал:
Ветер, во-первых, морей неистово волны бичует,
Рушит громады судов и небесные тучи разносит,
Или же, мчась по полям, стремительным кружится вихрем,
Мощные валит стволы, неприступные горные выси,
Лес, низвергая, трясет порывисто: так, налетая,
Ветер, беснуясь, ревет и проносится с рокотом грозным.
Стало быть, ветры — тела, но только незримые нами.
Море и земли они вздымают, небесные тучи
Бурно крутят и влекут внезапно поднявшимся вихрем;
И не иначе текут они, все пред собой повергая,
Как и вода, по природе своей хоть и мягкая, мчится
Мощной внезапно рекой, которую, вздувшись от ливней,
Полнят, с высоких вершин низвергаясь в нее, водопады,
Леса обломки неся и стволы увлекая деревьев.
Крепкие даже мосты устоять под внезапным напором
Вод неспособны: с такой необузданной силой несется
Ливнем взмущенный поток, ударяя в устои и сваи.
Опустошает он все, грохоча; под водою уносит
Камней громады и все преграды сметает волнами.
Так совершенно должны устремляться и ветра порывы,
Словно могучий поток, когда, отклоняясь в любую
Сторону, гонят они все то, что встречают, и рушат,
Вновь налетая и вновь; а то и крутящимся смерчем
Все, захвативши, влекут и в стремительном вихре уносят.
Как мы уже говорили, Эвтибида была гречанка, притом гречанка, получившая хорошее образование. Она не могла не почувствовать и не оценить силу, красоту и гармонию этих стихов, тем более что латинский язык в то время не был совершенен и, кроме Энния, Плавта, Луцилия и Теренция, не имел других поэтов, которые пользовались бы известностью.
Эвтибида выразила свое восхищение словами, полными искреннего чувства, на что поэт, прощаясь с ней, сказал с улыбкой:
— За свое восхищение ты поплатишься дощечкой: я уношу ее с собой.
— Но ты мне сам принесешь ее, как только перепишешь стихи на папирус.
Пообещав Эвтибиде вскоре прийти к ней, Лукреций удалился. Душа его была полна только что созданными стихами, их подсказало ему наблюдение над природой, поэтому они получились такими сильными, звучными и полными чувства.
Эвтибида как будто была вполне удовлетворена. В сопровождении Аспазии она удалилась в свою спальню, решив перед сном подумать на свободе и вкусить всю несказанную радость мести. Но, к ее великому удивлению, эта радость оказалась совсем не такой полной, как она думала, и она удивлялась, что чувствует столь слабое удовлетворение. Совсем неожиданные мысли осаждали ее, когда она ложилась. Она приказала Аспазии удалиться, оставив зажженным ночной светильник, лишь слегка затемнив его.
Долго перебирала она в памяти все, что ею было сделано, и размышляла над возможными последствиями своего письма. Быть может, Сулла сумеет сдержать свой гнев до глубокой ночи, выследит любовников и, застав их в объятиях друг друга, убьет обоих…
Мысль о том, что она скоро узнает о смерти и позоре Валерии, этой надменной и гордой матроны, которая смотрела на нее свысока, хотя сама была порочной и презренной женщиной, лицемеркой, в тысячу раз более преступной и виновной, чем она, Эвтибида, — эта мысль наполняла душу куртизанки радостью и смягчала муки ревности, все еще терзавшей ее. Но чувства ее к Спартаку были совсем иные. Эвтибида старалась оправдать его проступок и, хорошенько подумав, даже решила, что фракиец менее виновен, чем Валерия. В конце концов он только бедный рудиарий и жена Суллы, хотя бы даже и некрасивая, должна была казаться ему богиней. Эта подлая женщина, наверно, обольстила его ласками, околдовала, довела до того, что у него не было сил сопротивляться… Наверно, все случилось именно так, а не иначе. Разве сам по себе гладиатор осмелился бы поднять глаза на жену Суллы? А снискав ее любовь, бедный Спартак, естественно, оказался в полной ее власти и уже не мог, не смел даже на мгновение подумать о другой любви, о другой женщине. Смерть Спартака теперь не казалась Эвтибиде заслуженной карой, — нет, ее ничем нельзя было оправдать.
Эвтибида долго не могла уснуть и ворочалась с боку на бок, погруженная в печальные думы, охваченная самыми противоречивыми чувствами, горько вздыхала, трепеща от страшных мыслей. Время от времени, побежденная усталостью, она забывалась дремотой, но потом, вздрогнув, снова начинала метаться в постели, пока наконец не уснула тяжелым сном. В комнате воцарился на некоторое время покой, нарушаемый лишь прерывистым дыханием спящей. Вдруг Эвтибида вскочила и в испуге закричала голосом, полным слез:
— Нет, Спартак!.. Нет, это не я убиваю тебя… это она… Ты не умрешь!..
Несчастная была поглощена неотвязной мыслью, которая во время короткого сна перешла в видение; образы, отягощавшие ее мозг, претворились во сне в один образ Спартака, умирающего и молящего о пощаде.
Вскочив с постели, бледная, с искаженным от страдания лицом, она накинула широкое белое одеянье, позвала Аспазию и велела ей разбудить Метробия.
Немалых трудов стоило ей уговорить актера немедленно отправиться в путь и, догнав Демофила, взять у него обратно письмо, написанное ею три часа назад, — теперь она не хотела, чтобы оно попало в руки Суллы.
Метробий устал с дороги, осоловел от выпитого вина, разнежился в приятном тепле постели, и Эвтибиде понадобилось все ее искусство и чары, чтобы через два часа он решился отправиться в путь.
Буря прекратилась, все небо было усыпано звездами и только свежий, но довольно резкий ветерок мог потревожить нашего путника.
— Демофил опередил тебя на пять часов, — сказала гречанка Метробию, — поэтому ты должен не скакать, а лететь на твоем коне.
— Да, если бы он был Пегасом, я заставил бы его лететь.
— В конце концов так будет лучше и для тебя!..
Через несколько минут послышался стремительный топот лошади, скакавшей во весь опор; он будил сынов Квирина; они настороженно прислушивались, а потом снова закутывались в одеяла и, с наслаждением вытягиваясь в теплой постели, радовались ей еще больше при мысли, что многие несчастные находятся сейчас в поле, в пути под открытым небом и мерзнут на холодном ветру, который яростно завывает на дворе.
Глава седьмая
КАК СМЕРТЬ ОПЕРЕДИЛА ДЕМОФИЛА И МЕТРОБИЯ
Всякому, кто выезжал из Рима через Капенские ворота и, проехав по Аппиевой дороге, после Ариции, Сутрия, Суэссы-Пометии, Таррацины и Кайеты, добирался до Капуи, где дорога разветвляется (направо она идет на Беневент, а налево — в Кумы) и затем сворачивал в сторону Кум, открывалась картина несравненной красоты.
Путешественнику, который мог бы охватить взглядом окрестные холмы, оливковые и апельсиновые рощи, виноградники, фруктовые сады, плодородные нивы в золоте урожая, зеленые луга с буйными благоухающими травами — излюбленные пастбища многочисленных стад овец и коров, оглашающих окрестности призывным блеянием и тоскливым мычанием, представилось бы все чудесное солнечное побережье, тянущееся от Литерна до Помпеи.
Там, на этих благодатных берегах, словно по какому-то волшебству, неподалеку друг от друга возникли Литерн, Мизены, Кумы, Байи, Путеолы, Неаполь, Геркуланум и Помпея, а вокруг них выросли богатые храмы, роскошные виллы и термы, веселые солнечные сады, многочисленные деревни, озера — Ахерузское, Авернское, Ликоли, Патрия и многие другие, дома и фермы. Все это побережье казалось единым огромным городом, а дальше виднелось спокойное лазоревое море, покоящееся в объятиях берегов залива, заботливо охраняющих его, а еще дальше — кольцо прелестных островов с термами, дворцами, роскошной растительностью: Исхия, Прохита, Несида, Капрея. И все это богатство, вся красота природы, сосредоточены в цветущем уголке земли, которому боги и люди, казалось, уговорились дать все, что существует в мире наиболее прекрасного и пленительного, в цветущем уголке, залитом солнцем и овеваемом ласковым дуновением мягкого, теплого ветра.
Весь этот пейзаж был поистине сказочно прекрасен! Недаром об этих местах в те времена сложилась легенда, что именно здесь умерших поджидал со своей лодкой Харон, перевозивший их из этого мира в элисий.
Приехав в Кумы, путешественник видел великолепный, богатый, густонаселенный город, расположенный частью на крутой, обрывистой горе, частью на ее пологом склоне и на равнине у моря. В сезон купаний сюда съезжались римские патриции; некоторые из них, у кого не было в окрестностях Кум своей виллы, проводили здесь также часть осени и весны.
В Кумах имелись все удобства, роскошь и уют, которыми богачи и знать того времени могли окружить себя в самом Риме, — были там и портики, и базилики, и форумы, и цирки, грандиозный великолепный амфитеатр (развалины его сохранились и доныне), а на горе, в Акрополе, высился чудесный храм, посвященный богу Аполлону, один из самых красивых и роскошных в Италии.
Кумы были основаны в очень отдаленные времена. Известно, что за пятьдесят лет до основания Рима Кумы были уже в таком расцвете и так могущественны, что переселенцы из этого города основали в Сицилии город Занклу, который позже стал называться Мессана. Несколько позже была основана другая колония, Палеополис, — очевидно, нынешний Неаполь.
Во время второй Пунической войны Кумы были независимым городом, дружественно настроенным союзником, а не данником Рима. Хотя в это время многие другие города Кампаньи перешли на сторону карфагенян, Кумы остались верны Риму, — поэтому Ганнибал, собрав большие силы, напал на них. Но консул Семпроний Гракх пришел им на помощь и разбил Ганнибала, истребив великое множество карфагенян.
С тех пор римские патриции оказывали предпочтение Кумам, хотя в эпоху описываемых событий знатные люди стали больше посещать Байи, и вследствие этого Кумы начали постепенно приходить в упадок.
Недалеко от Кум, на чудесном холме, откуда открывался великолепный вид на побережье и на залив, стояла роскошная вилла Луция Корнелия Суллы. Все то, что тщеславный, сумасбродный, одаренный безудержной фантазией Сулла мог придумать в смысле удобств и роскоши, было осуществлено на этой вилле; сады ее простирались до самого моря, и в них диктатор велел устроить специальный бассейн для прирученных рыб, за которыми был установлен самый тщательный уход.
Вилла Суллы не уступала в роскоши римским домам. Там была баня — вся из мрамора, с пятьюдесятью отделениями для горячих, теплых и холодных ванн, на устройство которых Сулла не пожалел средств. Были на вилле теплицы с редкими цветами и вольеры для птиц, были заповедники, где жили олени, козули, лисицы и разная дичь.
Всемогущий диктатор уже два месяца уединенно жил в этом очаровательном уголке, где воздух был необычайно мягок и полезен для здоровья.
Своим многочисленным рабам он приказал проложить дорогу, которая ответвлялась от Аппиевой дороги, на небольшом расстоянии от того места, где та сворачивала на Кумы, и вела прямо на виллу.
Здесь Сулла проводил свои дни в размышлениях и писал «Воспоминания», которые собирался посвятить — и впоследствии действительно посвятил — Луцию Лицинию Лукуллу, известному богачу, который в это время вел успешные войны, а тремя годами позже был избран консулом и одержал победу над Митридатом в Армении и в Месопотамии; впоследствии он стал знаменит среди римлян, и память о нем дошла до потомков, хотя прославился он не столько своей доблестью и победами, сколько утонченной роскошью, которой окружил себя, и неисчислимыми своими богатствами.
На вилле в окрестностях Кум Сулла проводил все ночи в шумных и непристойных оргиях; солнце не раз заставало его еще возлежащим за столом, пьяным и сонным, среди еще более пьяных мимов, шутов и комедиантов, обычных участников его кутежей.
Время от времени он совершал прогулку в Кумы, а иной раз в Байи или Путеолы, хотя там он бывал значительно реже. И всюду граждане любого сословия выказывали ему знаки уважения и почтения, не столько за его великие деяния, сколько из страха перед его именем.
Три дня спустя после событий, описанных в конце предыдущей главы, Сулла вернулся в колеснице из Путеол, где он улаживал спор между патрициями и плебеями; он уже приезжал сюда десять дней назад для той же цели; в этот же день он в качестве арбитра скрепил акт соглашения.
Вернувшись под вечер, он приказал приготовить ужин в триклинии Аполлона Дельфийского, самом обширном и великолепном из четырех триклиниев огромного мраморного дворца.
При свете факелов, горевших в каждом углу, среди благоуханных цветов, возвышавшихся пирамидами у стен, среди сладострастных улыбок, манящей прелести полунагих танцовщиц и веселых звуков флейт, лир и цитр пиршество вскоре превратилось в разнузданную оргию.
В обширной зале вокруг трех столов было установлено девять обеденных лож; на них возлежали двадцать пять пирующих, не считая самого Суллу. Место любимца Суллы, Метробия, оставалось пустым.
Бывший диктатор, в белоснежной застольной одежде, в венке из роз, занимал место на среднем ложе у среднего стола, рядом с любимым своим другом Квинтом Росцием, который был царем этого пира.
Судя по громкому смеху Суллы, «речам и частым возлияниям, можно было подумать, что бывший диктатор веселится от души и никакая печаль, никакая забота не терзают его.
Но внимательный наблюдатель легко заметил бы, как он постарел и похудел за эти четыре месяца, стал еще безобразнее и страшнее. Его лицо исхудало, и кровоточащие нарывы, покрывавшие его, увеличились: волосы из седых, какими они были за год до этого, стали совсем белыми; на всем его облике лежал отпечаток усталости, слабости и страдания — это были последствия бессонницы, на которую он был обречен мучившим его страшным недугом.
Тем не менее в его проницательных серо-голубых глазах — и даже больше, может быть, чем всегда, — горела жизнь, сила, энергия и всепокоряющая воля. Усилием воли он старался скрыть от других свои нестерпимые муки и успешно добивался этого, — иногда, в особенности в часы оргий, он, казалось, даже сам забывал о своей болезни.
— А ну-ка, расскажи, расскажи, Понциан, — сказал Сулла, поворачиваясь к патрицию из Кум, возлежавшему на ложе за другим столом, — я хочу знать, что говорил Граний.