Спартак - Джованьоли Рафаэлло (Рафаэло) 21 стр.


Откровенная, простая и проникновенная речь Помпея произвела на всех, а в особенности на сенаторов, большое и сильное впечатление. После речи Помпея все выступления были излишни, но все же против предложения консула Квинтия Лутация Катулла блестяще говорил Лентул Сура и очень неудачно — Квинт Курион. Предложение Катулла было поставлено на голосование. За него голосовали четыре пятых присутствовавших сенаторов; среди них были Публий Ватий Исаврийский, Гней Помпей, Марк Красс, Гай Скрибониан, Курион, Гней Корнелий Долабелла, Марк Аврелий Котта, Гай Аврелий Котта, Марк Туллий Декула, Корнелий Сципион Азиатский, Луций Лициний Лукулл, Аппий Клавдий Пульхр, Кассий Варр, Луций Геллий Попликола, Квинт Гортензий и множество других людей консульского звания, известных своими деяниями и добродетелями.

Среди голосовавших против предложения Катулла были Марк Эмилий Лепид, Сергий Катилина, Лентул Сура, Луций Кассий Лонгин, Цетег, Аутроний, Варгунтей, Ливии Анний, Порций Лекка и Квинт Курион. Все они впоследствии участвовали в заговоре Катилины.

По требованию некоторых сенаторов было произведено тайное голосование. Оно дало следующие результаты: триста двадцать семь голосов за предложение Катулла и девяносто три против.

Победу одержали сторонники Суллы. После этого собрание было закрыто. Весь народ охватило крайнее возбуждение; волнение распространилось повсюду: из курии Гостилия оно перебросилось в комиции, оно проявилось в бурных манифестациях различных партий. Одни аплодировали Лутацию Катуллу, Ватию Исаврийскому, Гнею Помпею, Марку Крассу — то были явные приверженцы Суллы. Другие еще более шумно и торжественно приветствовали Марка Эмилия Лепида, Сергия Катилину и Лентула Суру, о которых стало известно, что они настойчиво боролись против предложения Катулла.

Когда из курии вышли Помпей и Лепид, горячо обсуждая только что закончившиеся прения, в толпе возбужденных людей, теснившихся у портика, чуть не произошло столкновение, которое могло стать гибельным для республики, ибо оно грозило повлечь за собой гражданскую войну, последствия которой трудно было предвидеть.

Тысячи и тысячи голосов горячо приветствовали консула Лепида. Тысячи других граждан, главным образом Корнелии, в знак протеста рукоплескали Помпею Великому. Начались взаимные угрозы, слышались проклятия, оскорбления. Все это, несомненно, окончилось бы кровопролитием, если бы Помпей и Лепид, проходя через толпу под руку, оба громко не уговаривали своих сторонников. Они призывали к порядку и спокойствию, просили мирно разойтись по домам.

Эти увещевания временно потушили вспышку, но все же не оградили Рим от волнений: в тавернах, харчевнях, на самых оживленных перекрестках, на Форуме, в базиликах, под портиками, тоже обычно очень людными, возникали ожесточенные ссоры и кровопролитные драки. В эту ночь многие оплакивали своих родных — убитых и раненных в уличных схватках; самые горячие головы из народной партии делали попытки поджечь дома видных приверженцев Суллы.

В то время как в Риме разыгрывалось все это, в Кумах произошли другие, не менее важные для нашего повествования события.

Спустя несколько часов после внезапной смерти Суллы, когда на вилле бывшего диктатора царил переполох, из Капуи приехал человек, судя по внешности и по одежде — гладиатор. Он сразу же спросил, где можно повидать Спартака: видно, ему не терпелось встретиться с ним.

Приезжий отличался громадным ростом, геркулесовым сложением и, несомненно, обладал незаурядной физической силой, которая угадывалась с первого взгляда. Он был некрасив, почти безобразен: лицо смуглое, темное, изрытое оспой, в грубых его чертах застыло угрюмое, малопривлекательное выражение. Что-то свирепое, звериное было в его черных живых глазах, горевших, однако, огнем отваги; впечатление дикости довершала густая грива каштановых волос и запущенная борода.

И все же, несмотря на такую неблагодарную внешность, этот великан сразу располагал к себе: чувствовалось, что он человек бесстрашный, грубый, но искренний, дикий — и все же исполненный благородной гордости, сквозившей в каждом его движении.

Пока посланный раб бегал за Спартаком в школу гладиаторов, помещавшуюся довольно далеко от главного здания, приезжий прогуливался по аллее, которая вела от дворца Суллы к гладиаторской школе, и рассматривал чудесные статуи, в изобилии украшавшие виллу.

Не прошло и четверти часа, как раб вернулся, а вслед за ним шел быстрым шагом, почти бежал, Спартак. Приезжий бросился ему навстречу. Гладиаторы обнялись и несколько раз поцеловались. Спартак заговорил первым:

— Ну, Эномай, рассказывай новости!

— Новости все старые, — ответил гладиатор приятным, звучным голосом. — По-моему, кто не бодрствует, не действует и ничего не хочет делать, — негодный лентяй. Спартак, дорогой друг, пора нам взять в руки меч и поднять знамя восстания!

— Замолчи, Эномай! Клянусь богами, покровителями германцев, ты хочешь погубить наше дело!

— Напротив, я хочу, чтобы оно увенчалось великой победой…

— Горячая голова! Разве криками окажешь помощь делу? Надо действовать осторожно, благоразумно — только так мы добьемся успеха.

— Добьемся успеха? Но когда же? Вот что мне надо знать. Я хочу, чтобы это произошло при моей жизни, на моих глазах.

— Мы поднимемся, когда заговор созреет.

— Созреет? Так, значит, со временем… когда-нибудь… А знаешь, что ускоряет созревание таких плодов, как заговор и планы восстания? Смелость, мужество, дерзость! Довольно медлить! Начнем, а там, вот увидишь, все пойдет само собой!

— Выслушай меня… Наберись терпения, нетерпеливейший из смертных. Сколько человек удалось тебе привлечь за эти три месяца в школе Лентула Батиата?

— Сто тридцать.

— Сто тридцать из десяти тысяч гладиаторов!.. И тебе уже кажется, что плод наших более чем годовых усилий уже созрел? Или, по крайней мере, семя проросло и пустило буйные ростки, и труды наши не пропали даром?

— Как только вспыхнет восстание, примкнут все гладиаторы. Произойдет то же, что бывает с вишнями: одна тянет за собой другую.

— Да как же они могут примкнуть к нам, не зная — кто мы, к чему стремимся, какими средствами располагаем для осуществления нашего плана? Победа будет тем вернее, чем глубже будет доверие к нам наших товарищей.

Неистовый Эномай ничего не ответил, он обдумывал эти слова. Спартак добавил:

— Например, ты, Эномай, — ты ведь самый сильный и смелый из всех десяти тысяч гладиаторов в школе Лентула Батиата, а что ты успел сделать за это время? Как ты употребил свое влияние на гладиаторов, которым ты обязан твоей силе и мужеству? Сколько человек ты собрал и привлек в наш Союз? Многим ли известна суть задуманного нами дела? Разве нет таких, кто не особенно доверяет тебе и побаивается твоего необузданного нрава и твоего легкомыслия? А многие ли знают Крикса или меня, относятся к нам с уважением и ценят нас?

— Вот именно потому, что я не такой ученый, как ты, и не умею говорить так красно и убедительно, ты и должен быть среди нас. И я добился — правда, не без труда, — чтобы наш ланиста Батиат пригласил, тебя преподавателем фехтования в свою школу. Смотри, вот его письмо. Он приглашает тебя в Капую. — Эномай вытащил из-за пояса тонкий свиток папируса и подал его Спартаку.

У Спартака загорелись глаза; он схватил свиток, сорвал печать дрожащей от волнений рукой и стал читать письмо, в котором ланиста Батиат сообщал, что, наслышавшись об искусстве и доблести Спартака, он, ланиста, приглашает его в свою школу гладиаторов в Капую для занятий с учениками, а в вознаграждение дает ему превосходный стол и крупное жалованье.

— Так почему же ты, безумный Эномай, не дал мне письмо сразу, как приехал, а столько времени потратил на разговоры? Ведь именно этого я и ждал, хотя боялся надеяться. Там, там, среди десяти тысяч товарищей по несчастью, мое место! — восклицал гладиатор, сияя от радости и полный энтузиазма. — Там я постепенно переговорю с каждым в отдельности и со всеми вместе, я зажгу в них ту веру, которая согревает мою грудь. Оттуда в назначенный день по условному знаку выступит армия в десять тысяч бойцов! Десять тысяч рабов разобьют свои цепи и бросят звенья этих цепей в лицо угнетателям! Из железа позорных своих цепей десять тысяч рабов выкуют клинки непобедимых мечей!.. Ах, наконец-то, наконец-то я заберусь в гнездо и отточу зубы змеенышам, которые будут жалить крылья дерзких и гордых римских орлов!

И, не помня себя от радости, рудиарий еще раз перечитал письмо Батиата, а затем спрятал его на груди. Он то обнимал товарища, то быстрым шагом ходил по аллее, то возвращался к Эномаю и, словно помешанный, бормотал какие-то бессвязные слова.

Эномай смотрел на него, не зная — дивиться ему или радоваться, и, когда Спартак немного успокоился, сказал:

— Я счастлив, что ты так доволен. А как обрадуются сто тридцать наших товарищей, вступивших в Союз! Они с нетерпением ждут тебя и надеются, что ты совершишь великие дела.

— Это плохо, что они ждут слишком многого…

— Вот ты переедешь к нам и успокоишь наших буянов.

— Но ведь это самые твои близкие друзья и, значит, такие же неистовые, как и ты… Да, да, понимаю. Действительно, мое пребывание в Капуе будет полезно, а то они погубят все дело. Я удержу их от опрометчивых вспышек.

— Спартак, клянусь, я предан тебе всей душой, я буду слушаться тебя и во всем буду тебе верным помощником.

Оба умолкли.

Эномай пристально смотрел на Спартака, и обычно суровый его взгляд выражал нежность и любовь. Вдруг он воскликнул:

— А знаешь, Спартак, с тех пор как мы встретились впервые, — больше месяца назад, на собрании в Путеолах, — ты стал красивее и как-то женственнее… Прости меня, я не то хотел сказать… просто ты стал мягче… слово «женственнее» к тебе не подходит…

И тут Эномай вдруг умолк, потому что Спартак сразу переменился в лице, побледнел и, проведя рукой по лбу, тихо сказал несколько слов — так тихо, что гигант Эномай не расслышал их:

— Великие боги! А как же она?..

И несчастный рудиарий, которого любовь к свободе и братская любовь к угнетенным, жажда возмездия и надежда на победу привели в необычайное волнение, вдруг угас, поник головой и стоял молча, отдавшись во власть воспоминаний.

Молчание длилось долго. Спартак, погруженный в горестные мысли, не проронил ни слова; в душе у него шла мучительная борьба, грудь его тяжко вздымалась. Эномай, не нарушая его размышлений, стоял, скрестив на груди руки, и с сочувствием смотрел на страдальческое лицо рудиария.

Наконец он не выдержал и, стараясь не задеть товарища, сказал мягко и сердечно:

— Значит, ты покидаешь нас, Спартак?

— Нет, нет, никогда! Никогда!.. — воскликнул, весь дрожа, фракиец, подняв на Эномая свои ясные голубые глаза, на которых выступили слезы. — Скорее я покину сестру, скорее покину… — и, запнувшись, продолжал:

— Все я брошу, все… но никогда не оставлю дела угнетенных, всеми покинутых рабов… Никогда!.. Никогда!.. — И, помолчав, добавил: — Не обращай на меня внимания, Эномай… Иди за мной. Хотя сегодня в доме Суллы день глубочайшего траура, на кухне мы найдем чем тебе подкрепиться. Но только, смотри, ни слова о нашем Союзе, ни одной вспышки гнева, ни одного проклятия!..

Сказав это, Спартак повел гладиатора ко дворцу.

* * *

На тринадцатый день после опубликования постановления сената о похоронах Луция Корнелия Суллы за счет государства и о воздаянии ему торжественных, царских почестей, похоронное шествие, сопровождавшее останки Суллы, двинулось из виллы диктатора по направлению к Риму, городу на семи холмах.

Почтить усопшего съехались со всех концов Италии. Когда погребальная колесница тронулась из Кум, впереди нее и за ней шли, кроме консула Лутация Катулла, двухсот сенаторов и такого же количества римских всадников, все патриции из Кум, Капуи, Байи, Геркуланума, Неаполя, Помпеи, Путеол, Литерна и других городов и деревень Кампаньи. Здесь были представители всех муниципий и городов Италии, двадцать четыре ликтора, консульские знамена, орлы всех легионов, сражавшихся за Суллу, и свыше пятидесяти тысяч легионеров, добровольно прибывших в полном вооружении, чтобы отдать последний долг полководцу. Несколько тысяч отпущенников из трибы Корнелиев, прибывших из Рима, шли за колесницей в траурных одеждах; шли многочисленные отряды трубачей, флейтистов и кифаристов; тысячи матрон в серых столах и в строгом трауре; двигались нескончаемые толпы прибывших в Кумы из разных местностей Италии.

На роскошной колеснице, которую везли шесть черных, словно выточенных из черного дерева коней, покоилось набальзамированное и умащенное благовониями тело диктатора, завернутое в золотисто-багряную императорскую мантию — палудамент.[144] Первыми шли за колесницей. Фавст и Фавста, дети Суллы от Цецилии Метеллы, Валерия, Гортензий, Публий и Сервий Сулла, дети Сервия Суллы, брата усопшего; за ними — близкие родственники, одетые в темные тоги, отпущенники, великое множество друзей и знакомых, — все они старательно показывали свое безутешное горе и скорбь.

Десять дней медленно двигалось похоронное шествие. В каждом селении, в каждом городе к нему присоединялись люди и, умножая его ряды, придавали процессии еще больше торжественности и невиданную пышность.

Около десяти тысяч римлян вышли из Рима и двинулись по Аппиевой дороге навстречу похоронному шествию, провожавшему останки Суллы.

Когда кортеж достиг Капенских ворот, десигнатор — то есть распорядитель, которому, по указанию сената, была доверена организация похорон Суллы, — принялся наводить порядок в толпе, чтобы усилить великолепие церемонии. Часа два он размещал народ. И, наконец, шествие вступило в город.

Впереди всех шел распорядитель похорон в сопровождении двенадцати ликторов в темно-серых тогах. Затем шли музыканты, игравшие на длинных погребальных флейтах. За ними следовало свыше пятисот плакальщиц в траурных одеждах; они плакали и вопили за определенную почасовую плату, рвали на себе волосы и громко славили деяния и доблести усопшего.

Так как распорядитель предупредил плакальщиц, что за эти похороны государственная казна будет расплачиваться очень щедро, то слезы и плач по Сулле казались вполне искренними, исходившими от сердца, а добродетели бывшего диктатора Рима, если послушать плакальщиц, были так велики, что все добродетели Камилла и Цинцинната, Фабриция и Фабия Максима, Катона и Сципиона, вместе взятые, не могли с ними сравниться.

За плакальщицами следовали музыканты, оглашая воздух печальными мелодиями. За музыкантами шла колонна, состоявшая более чем из двух тысяч легионеров, граждан и Корнелиев, которые несли свыше двух тысяч спешно изготовленных золотых венков. Это были дары городов и легионов, сражавшихся на стороне Суллы, а также дары его друзей.

Затем следовал виктимарий,[145] который должен был зарезать у погребального костра любимейших животных усопшего. За виктимарием шли рабы, неся восковые изображения предков Луция Корнелия Суллы, в том числе и изображение Руфина Суллы, прадеда диктатора; он дважды избирался консулом во время нашествия Пирра на Италию;[146] это был честный и храбрый человек, и тем не менее по решению цензора его изгнали из сената, так как, вопреки действовавшим тогда законам, он имел свыше десяти фунтов серебра в различных изделиях. Кроме изображений предков, приближенные Суллы несли трофеи его побед в Греции, в Азии, в италийских войнах — венки, ожерелья, боевые награды, заслуженные им.

За ними следовала другая группа музыкантов, а после них шел Метробий, загримированный так, чтобы возможно больше походить на своего умершего друга; на нем была одежда покойного, его знаки отличия. Актеру было поручено изображать Суллу таким, каким он был в жизни.

Сразу же за Метробием, на которого во все глаза смотрела толпа людей, живой изгородью стоявших вдоль дороги, самые, молодые и сильные сенаторы попеременно несли на плечах золотые носилки, украшенные драгоценными камнями, на которых покоилось тело Луция Корнелия Суллы, все покрытое богатейшими императорскими знаками отличия. За носилками шли жена, дети, племянники и другие близкие родственники и друзья покойного, все в трауре и по виду глубоко удрученные скорбью.

Вслед за родственниками тело усопшего провожали все коллегии жрецов: сначала шли жрецы коллегии авгуров, в руках у каждого из них был загнутый посох — отличительный знак авгуров; за ними следовала коллегия фламинов; впереди всех шел диал — жрец Юпитера, затем марциал — жрец Марса, квиринал — жрец Ромула, фламины Флоры и Помоны и другие, все в торжественном облачении и в головных уборах, похожих на митру: на их верхушках к обвитому шерстью жгутику была прикреплена миртовая ветвь.

Назад Дальше