— Что это? — воскликнул я.
— Это и есть гармония, — ответила Анжела. Она и раньше любила это слово.
— Какой ты смысл вкладываешь в это? — спросил я.
— Гармония — это не красота и сила, как считали Аполлон и его мать, божественная Летона. Гармония — это любовь и добро. Она не терпит власти, ибо безнасильна, и в этом ее величие. Мы с Достоевским лишь подступались к пониманию высшей гармонии. Ему она открылась еще на каторге, а потом его открытия заменились мармеладовскими и прочими богопротивными мистериями. Не верь им! Единственная божественная сила на этой земле пока что в крохотных детках. Это печально, но и прекрасно… Да возьми же его на руки. Не бойся…
Я взял ребенка и задрожал, как в страшной лихорадке.
— Да что с вами? — раздался голос, но это был голос уже не Анжелы. Это был голос Лизы Вольфартовой. — Ваш рассказ так интересен, что я прямо-таки забылась. Вы так хорошо знаете античность, и самое интересное то, что она у вас как бы преломляется через сегодняшний и даже завтрашний день. Ваши греческие боги проводят пленумы, референдумы, конгрессы, они освоились с современной техникой и просто замечательные люди… А эта история с Топазиком и Анжелой — шедевр! И об этом напиш'ите…
— Смогу ли? — улыбнулся я печальной, должно быть, улыбкой, потому что Лиза тут же спросила еще раз:
— Да что с вами творится?
— Мне показалось, что здесь еще кто-то был.
— Да что вы! Никого здесь не было. Прахов ушел к Колдобину, а мы с вами вдвоем, и у меня созрело решение. Пока вы не напишите мне большую статеечку про античность и сегодняшние людские мытарства, я вас никому не отдам! Я знаю о ваших приговорах и ваших бедах. Я попытаюсь отсрочить вашу казнь. У меня есть кое-какие ходы. Поверьте женщине, я угадываю истинный ход событий в этой жизни. Да и вам, кажется, отпущено природой такого рода провидчество…
— Я не знаю, о чем вы говорите. О какой античности я должен рассказать?
— О двух ее видах: о паразитарной и божественной. Вы же мистический и художественный историк. То, что вы мне только что рассказали о Первом и Втором Поднебесье, — это же превосходно. Народ устал от избирательных кампаний, митингов и демонстраций. Он соскучился по подлинной мифологии. Причем, заметьте, люди нуждаются в такой мифологии, в какой сами могли бы слегка поучаствовать. Каждый хотел бы быть немножко Богом. И в этом ничего нет дурного, по крайней мере с точки зрения нынешнего гуманизированного и раскрепощенного православия. И о Топазике не забудьте.
— Значит, я вам и о нем рассказывал?
— Да не мистифицируйте меня. Сколько вам дней понадобится на то, чтобы написать историю паразитаризма? Разумеется, в живой художественной форме?
— Месяц, — выпалил я. — Если, разумеется, вам удастся точно отсрочить мои беды…
— Это я улажу и сегодня же дам вам документ о броне…
— Как это?
— Вы не знаете, что такое бронь? Бронь — это документ, согласно которому вы становитесь на указанное время неприкосновенной фигурой.
— А нельзя ли продлить бронь? — обрадованно вскрикнул я.
— Погодите, миленький, дайте срок. Дайте получить эту первую отсрочку…
Бронь мне была выдана в этот же день. Я напоил Прахова на радостях до такой степени, что он проспал сорок шесть часов.
Я караулил бренное распластавшееся тело Прахова, а сам думал о Лизе Вольфартовой. Что это? Еще один капкан? Или избавление? И все-таки было в ней что-то необыкновенное, в ней — хрупкой и нежной. От нее шел непонятный чарующий запах — не то персика, не то дыни — удивительный аромат чего-то переспелого, интимного и маслянисто-вязко-скользящего…
59
Я несколько дней перечитывал древности Эллады, Иудеи, Рима. Молился. Сил не было верить в счастливое избавление. И немного было сил, чтобы тихо просить у Всевышнего о помощи. Я человек без роду, без племени. Изгнанник. В моих жилах течет и греческая, и скифская кровь. Я уже не ищу истину, потому что все пусто стало для меня. Пусто и открыто. Открыто потому, что все прояснилось. Я должен был родиться гонимым. Должен умереть растоптанным. Это несправедливо, но у меня нет сил, чтобы опровергать эту несправедливость. Я умру, а столетние сосны напротив моего жилища будут стоять, а солнышко так же ласково будет светить людям. Иногда бывают минуты, когда мне хочется быстрее умереть.
60
Каково было мое удивление, когда я увидел на своем пороге Шидчаншина.
— Я пришел тебя навестить.
— Как твое здоровье? — спросил я.
Он улыбнулся, и лицо его сияло такой счастливой улыбкой, что я подумал: должно быть, ему сказали, что он вылечился. Но он тихо проговорил:
— Обнаружили у меня еще одну опухоль. Уже скоро — и улыбнулся.
— Что придает тебе силы?
— Вера. Я ухожу в лучший мир.
— Провсс, ты пришел за моей душой?
— Помилуй Бог. У тебя книги любопытные. Античность. Первые христиане. — Я понял, он специально переводит разговор на другую тему.
— Я хотел бы придать своему исследованию паразитарных систем исторический характер. Я обнаружил удивительное противоречие в истории человеческих верований. Греки упоминаются в Евангелии несколько раз. Вселенская Церковь возникла на почве античной культуры. Кто-то назвал Гомера, Сократа, Платона, Аристотеля, Анаксогора, Эсхила "христианами до Христа". Святой мученик Юстин еще во втором веке нашей эры писал: "Когда мы говорим, что все устроено и сотворено Богом, то окажется, что мы высказываем учение Платоново; когда утверждаем, что мир сгорит, то говорим согласно мнению стоиков, и когда учим, что души злодеев и по смерти будут наказаны, а души добрых людей, свободные от наказания, будут жить в блаженстве, то мы говорим то же, что и греко-римские философы". Как иудейские праведники, так и эллинские мудрецы были причастны к истинно религиозной вере. Я говорю кощунственные вещи?
— Нет, — ответил Шидчаншин. — Я тоже так думаю. Бог един, и он был во всех религиях до Христа. Только по крупицам. А Христос вобрал в себя все то лучшее, что накопилось в человеческой божественности. Человек не мог быть удовлетворен тем, что ему давали, скажем, боги Олимпа. Кстати, Эллада — это не только красота, свобода, заря человеческая, жизнерадостность, недосягаемый образец, это и "античный ужас", это и трагизм неверия, драма духа, вопль несовершенства человеческой природы, это великое обращение к неразумной природе, которая, по мнению многих античных мудрецов, выше ее Творца! Греки ждали пришествия Мессии, как и все другие народы.
— Значит, нет противоречия между античной и христианской культурой?
— Какое же может быть противоречие, если все Божье? — улыбнулся Шидчаншин.
Мне очень хотелось спросить у него: "Провсс, ты не боишься умереть?", но не решался, а все равно подмывало, и я сказал:
— Я, наверное, скоро умру.
— Ты давно не причащался?
— Я никогда не причащался.
— Я рассказал о тебе моему знакомому, отцу Валентину. Он придет…
— Провсс, я плохо раньше думал о тебе. Прости меня.
— Я знаю. Мы все виноваты и друг перед другом, и перед Всевышним.
— Провсс, и еще у меня один кощунственный вопрос: как отнесся Аполлон к рождению Христа?
Я не слышал ответа Шидчаншина: дикая головная боль сковала мои виски. Шидчаншин поднял руку и стал тихонько водить ею над моей головой. Легкое дуновение окаймило виски: пришло облегчение, и я уснул. Когда проснулся, Шидчаншина не было. Не было и головной боли. Мне показалось, что я знал, что надо делать. Я не стал ждать отца Валентина, я собрал все имеющиеся у меня деньги, сначала часть из них думал отослать Сонечке, а потом решил: нельзя терять ни секунды.
61
Я думал: вся наша жизнь — отсрочка от приближающейся смерти. Одни не думают об отсрочке, другие считают месяцы, как считают последние гроши. Моя советологша Альбина Давыдовна часто говорила: дни уходят, как песок меж пальцев. Такое впечатление, что уже ничего не осталось.
— Зачерпните еще одну пригоршню, — пошутил я однажды.
— Песок нам не подвластен. Это дар Божий.
— Надо сомкнуть потуже пальчики.
— Вот над этим я и думаю…
Я мчался к младенцу, и мои пальцы были намертво сомкнуты. Ни песчинки земле, пока не совершу то, что должен был сделать раньше.
Я вошел в сырой подъезд четырехэтажного дома и спустился в подвал. Дверь была сорвана с петель, а на полу валялся оборванный дерматин с комками грязной ваты. Из нутра квартиры раздавалось всхлипывание, и полупьяный мужской голос орал:
— Нет, ты скажи, чей это ублюдок?! С кем путалась, скажи?…
— Оставь ты ее в покое, — это старухин голос.
— А ты, старая, заткнись. Не давал тебе слова. Ты не в парламенте, падла!
— Я милицию вызову, — это голос Анки.
— Пока не скажешь, чей ублюдок, никуда отсюда не выйдешь.
— Ты ответишь, окаянный, за погром. Никому не дано права двери с петель срывать! — это опять старуха.
— Права теперь сами берут. Кто смел, тот этими правами так обзапасся, что на всю жизнь под завязку. Грю, признавайся, не дури, с кем спала?
Я не знал, как мне быть. Первую мысль — идти в милицию — я тут же отбросил. Правды в этом мире не найти. И вторую мысль — кинуться умолять, одаривать, подкупать — я тут же выкинул: подонки не терпят слабых. И тут дерзкое решение полоснуло мой мозг, зажгло мою глотку, из которой выкатился такой чудесный бас, что я сам был ошарашен:
— Я тут недолго, братцы. Через полчаса подкатите сюда фургон с Прошиным. Браслеты мне не нужны! Не младенцев же иду пеленать!
Воспользовавшись паузой и притихшим всхлипыванием, я буквально вбежал в квартиру, выхватил из своего нагрудного карманчика красное удостоверение из НИИ лишения жизни, помахал им перед старухиным носом, нарочито им шлепнул по носу полупьяного подонка и тут же заявил:
— Прокурорский надзор. Капитан Сечкин. А вы кто будете, молодой человек?
Небритый детина лет тридцати с затекшим лицом ответил:
— Муж я.
— Документы. — Детина нехотя протянул мне паспорт. — Здесь нет штампа о регистрации брака. Нет и прописки, товарищ Кончиков Александр Саввич. К нам поступил сигнал о дебоширствах, учиненных по адресу проживания гражданки Анны Дмитриевны Сутулиной. Это вы сломали дверь?
— Он, он, барбос пьяный, — сказала старуха.
— Кем он вам приходится, Анна Дмитриевна? — спросил я у Нюры, кивая на Кончикова. У Нюры не было выхода. Она включилась в игру:
— Никем.
— Она жила со мной. Я на этой койке с нею спал…
— Когда это было? Пять годов тому назад! — прокричала старуха. — Чего воду-то мутить вздумал, окаянный. Кроме зла, ничего себе не выхлопотаешь!
— Ну и что, что пять годов! Нюрка ко мне и в колонию приезжала. Что, скажешь не приезжала?
— В первый год приезжала. А теперь жалею…
— А кто докажет, что ты и потом не приезжала?
— Товарищ Кончиков. Я вынужден составить протокол и задержать вас.
— А я не ломал дверей! А кто докажет? Кто вам права дал? Как что, так протокол! Я к депутату пойду.
— Отлично, мой дорогой, и к депутату пойдете, и сами заявление напишите, вам сейчас бумаги дать?
Благо я захватил с собой сумку, в которой всегда были ручки, карандаши и бумага. В две минуты я набросал протокол и сказал:
— Потерпевшие, прошу вот тут расписаться. Отлично. А теперь вы, товарищ Кончиков. Не желаете? Прекрасно. Законодательством предусмотрено и это. Так и отметим: Кончиков от подписи отказался. А у нас есть еще свидетели — некие Брюзжаловы, жильцы этого дома, они-то нам и просигналили. Как малышка? Спит?
— Наорался и уснул, бедный, — простонала старуха, тут же всхлипнула и затем навзрыд, видать, долго сдерживалась бабуся, да потом как запричитала, бедная: — Да за что же он нас, окаянный? Да кто ему права дал так обижать людей?
— Вот что наделали, товарищ Кончиков, а небось в колонии сами осуждали возвращенцев, кричали: "Позор рецидивистам!", а сами-то не успели и воли-то хлебнуть, как опять совершили преступление. Ну что, в наручниках поедем или по-доброму сами в фургончик сядем?
— Да не трогайте беса проклятого! Отпустите его, окаянного! — это старуха завопила. Нюра молчала. И вдруг что-то стряслось с Кончиковым:
— Гражданин начальник, Христом Богом прошу, отпустите меня, век буду помнить. Ноги моей здесь никогда не будет. Никаких прав у меня на Нюрку и на младенца нету. Обидно мне стало: вышел из колонии, и никому нет дела до меня, и нет, где приткнуться, поддал на базаре и притопал сюда, а куда еще, когда ни дома, ни угла, ни жены…
Он еще о чем-то рассказывал, и мне жалко было Кончикова, и хотелось ему даже отвалить из тех моих денег, какие сюда привез, этому подонку сказать хотелось: "Иди с миром и помни, что на свете есть добро", но тогда бы игра нарушилась и узнал бы он, что я никакого отношения к прокурорскому надзору не имею, и чем бы все это закончилось — не знаю. И я строго сказал:
— Дверь навесь, сукин сын, и чтобы духу твоего не было здесь. А документик мы все же припрячем. Впрочем, давай так договоримся. Ты все-таки подпись свою поставь под протоколом.
Я надписал: "По окончании предварительного допроса Кончиков свою вину признал", и Кончиков весьма и весьма нехотя расписался. Когда его не стало и все облегченно вздохнули, я сказал:
— Вы уж меня извините, что я выступил перед вами в роли прокурорского надзора.
— А мы думали, и вправду вы прокурор, — улыбнулась Нюра.
— Это вас сам Господь послал, — прошамкала старуха.
62
Я подошел к коляске. Мне показалось, что ребенок не дышит.
— Послушайте, давно он у вас спит?
— А как после обеда Сашка заявился, так он, бедный, наорался и заснул.
Подошла мать ребенка. Наклонилась к нему:
— Спит, сыночка моя. Спит.
Как же хорошо мне стало, когда ребенок открыл глаза и безнадежно грустно, а может быть, и безразлично поглядел вокруг. Глаза у него были, как два дымчатых топаза, с сероватым отливом, и великолепен рот. Нижняя губка оттопырена, кончики губ чуть-чуть опущены: вот-вот выразит свое недовольство этим миром. Диатеза сейчас не было, кожа была на редкость чистой, розоватой и светящейся.
— Дайте мне его подержать.
Я взял ребенка на руки, и он тут же заплакал. Мать сунула ему грудь, он вцепился в нее двумя ручонками, а один свой дымчатый топаз на меня нацелил: "Чего тебе от нас нужно?"
— Послушайте, — сказал я неожиданно для себя, — а не хотели бы переехать в мои апартаменты?
— Это чего еще? — насторожилась старуха.
— Ну посудите сами, как можно ребенка в такой сырости держать?
— А вам-то что? — старуха нахмурилась. — Вы хороший человек, но не надо над нами смеяться.
— А я не смеюсь. У меня великолепная двухкомнатная квартира в центре города, все удобства, телефон, лифт, застекленная лоджия, кухня — двенадцать метров. Жить будете по-человечески.
— А эту куда?
— Да куда хотите.
Анна молчала. Глядела на меня странным непонятным взглядом. Я спросил у нее, что может ее смущать. Она ответила:
— Не пойму я вас. Никогда не могла понять. — Она, однако, зашла за ширму и через несколько минут вышла оттуда приодетой: в белой шелковой кофте с оборками и в черной юбке в крапинку. Старуха одобрила ее переодевание.
— А семьи у вас нету? — это старуха кинула в мою сторону косой взгляд.
— Нету семьи. И не будет, мать.
— Такого не бывает, — уже по-доброму вздохнула старуха.
— Бывает. Мне крышка, — выпалил я. — Мне еще хуже, чем вашему Сашке. Я приговорен. К ошкуриванию приговорен. Так что мне ни квартира, ни семья, ничто в этом мире уже не нужно.