Право на совесть - Хохлов Николай Евгеньевич 13 стр.


— Чего стоишь? Пошел к… Слышишь?! — рявкнул на него командир. Крестьянин очнулся, кинулся обратно в лес и через секунду исчез.

Бросив наших лошадей, открыв ответный огонь по немцам, мы начали обходить разъезд уже при дневном свете. Переправиться нам удалось, хотя и с потерями. Обсуждать поступок проводника никому не хотелось. В том числе и мне. Я давно был знаком с образом Ивана Сусанина, но никогда не мог предположить, что защищая советское государство увижу такого человека своим врагом.

Потом мы пошли по земле, где советской власти никогда не было. Ей полагалось быть населенной теми самыми угнетенными и обездоленными, ради которых строилась крепость мировой революции.

Но на встречи с угнетенными и обездоленными нам не везло.

Дом, в который мы зашли для разведки пути, стоял на отлете. Он ничем не отличался от таких же домов, вытянувшихся в длинную цепочку вдоль проселочной дороги.

Нас никто не встретил. Жители дома бежали через огороды, завидев приближающуюся группу партизан.

Хозяйство выглядело зажиточным и налаженным, хотя и не богатым, судя по сараю, где было стойло только для одной коровы и одной лошади.

Войдя в дом мы поразились изобилию мелочей, непривычных для нашего советского глаза. Кружевные занавески на окнах, коврики на вощеном полу, гнутые стулья, разноцветная и блестящая утварь на кухонных полках и даже горка фарфоровой посуды в застекленном шкафу.

Внезапно один из бойцов шагнул вперед и со всего размаха ударил прикладом по дверкам шкафа. Стекло и осколки фарфора полетели во все стороны.

— Ты что — спятил?! — вырвал у него кто-то винтовку.

Боец опомнился и посмотрел на нас растерянными глазами.

— Ведь как живут, черти… — проговорил он, как бы оправдываясь.

Возможно именно тогда в душе этого бойца, так же как и в моей, вместе с фарфоровой посудой, надтреснула вера, навязанная нам, что в западных странах весь народ живет в нищете и грязи.

Многого из «заграницы» я увидеть не успел. С полпути мне пришлось вернуться в Москву. Но миллионы моих соотечественников пошли дальше, вглубь «буржуазных стран», чтобы сделать окончательное сравнение между жизнью на Западе и жизнью в советском государстве. Я опять отстал на какое-то время от бурного духовного роста моих сверстников.

В Москве, осенью 1944 года, под влиянием радостной шумихи возвращения домой, противоречивые впечатления партизанских походов подзабылись. Встречи с родными и друзьями, торжественный вызов в Кремль, где Шверник вручил Карлу и мне золотые звезды ордена Отечественной войны, серебряная медаль — «Партизану», пришпиленная к лацкану моего пиджака Судоплатовым, наконец, счастливое чувство, что самое трудное позади и дело идет к победе — все это помогло мне восстановить прежнее равновесие и выбросить «неразрешимые вопросы» из головы. Но не надолго.

В конце октября Маклярский вызвал меня к себе в здание НКВД.

После обычных расспросов о настроении, о доме, о том, как я провожу отпуск, он задержался на секунду и, внимательно рассматривая выражение моего лица, медленно спросил:

— Коля, что вам известно о вашем отце?

Ничего не подозревая, я ответил коротко.

— Когда я был в тылу пришло извещение, что он погиб в 1942 году.

— И больше вы ничего не знаете?

Я пожал плечами.

— Писем с фронта он не писал. Что мы можем знать еще?

Маклярский вынул из ящика стола небольшую фотокарточку и повернул ее ко мне, не выпуская из пальцев.

— Этого человека вы знаете?

Тон и форма вопроса показались мне странными. С карточки смотрело лицо моего отца.

— Конечно… Это — мой отец.

Маклярский отложил карточку и протянул мне лист бумаги.

— Пойдите в соседнюю свободную комнату и напишите объяснение.

— Объяснение? О чем? Мне же ничего неизвестно…

— Так и напишите, что ничего неизвестно. И об извещении с фронта, обязательно.

Дисциплина не разрешала задавать лишних вопросов. По лицу Маклярского было видно, что ни о чем рассказывать он не собирается.

Когда я вернул ему листок с немногочисленными строчками «объяснения», он одобрительно кивнул головой и переменил тему разговора.

Больше я никогда от него об отце ничего не слышал.

Однако от родственников и друзей отца я узнал, при каких обстоятельствах он погиб. Сведения, хотя и были отрывочными, ошеломили меня.

Отец попал на фронт комиссаром батальона. Как мне передавали, он, разговорившись с одним из солдат в конце 1941 года, высказал несколько необычных для комиссара мыслей: что Сталин завел нашу армию в мясорубку, что в разрухе и развале фронта виновато само наше правительство и что вообще теперь пойди разберись, кто хуже из двух зол: Гитлер или Сталин.

Солдат решил, что его провоцируют по заданию Особого отдела. В Особый же отдел он и пошел с доносом.

Полевой трибунал Военной Коллегии разжаловал отца и сослал в штрафной батальон. Вскоре он был убит.

Сначала я отказывался верить. Слишком невероятной казалась мне подобная история в сочетании с образом отца — рыцаря советской власти без страха и упрека. Но от фактов уйти было некуда.

Вот тогда и вспомнились мне снова, и уже навсегда, мои фронтовые впечатления и сомнения.

Выходит, не знал я как следует ни своего народа, ни своего отца. Перебирая в памяти отдельные мелочи разговоров с отцом, его оброненные изредка замечания, вроде: «наши порядочки…» или «социалистическая свобода, как же!», я понял вдруг, что не видел и не слышал всего этого просто потому, что хотел видеть и слышать только то, что мне было необходимо для моей «философии». Одна за другой вспоминались детали, подтверждающие явное несогласие отца с тем, что происходило «в государстве рабочих и крестьян».

Но ведь ушел же он на фронт. И добровольно… Так же, как отчим… А что с отчимом? Знал ли я его по-настоящему? Может и у него были счеты с советской властью? Оказалось, что — были.

Мне стало, наконец, известно, почему последние годы перед войной нам так трудно было жить. Почему отчим терял одну работу за другой и только помощь друзей из Коллегии Защитников дала ему возможность остаться адвокатом в Москве.

В 1938 году отчима вызвали в НКВД и предложили вести «защиту» по делам, связанным с 58-ой статьей. «Привилегию» полагалось совместить с информаторством и сотрудничеством с НКВД при ведении следствия.

Отчим отказался и даже сказал несколько лишних слов. — Недостаточно, чтобы попасть под статью самому, но достаточно, чтобы быть зачисленным в «черный список».

А ведь и он пошел добровольно на фронт… В чем же дело?

Мне вспомнилось, как пели мои партизанские друзья у костра: «Дрались по-геройски, по-русски, два друга в пехоте морской…»

За что же дрались по-геройски мои друзья в тылу врага, мои сверстники на фронте, мой отец в батальоне и мой отчим в ополчении?

За что отдали свою жизнь Лида Чижевская, Наташа Моисеева и ее мать?

За Родину, конечно. А как же с советской властью?

«Служу Советскому Союзу» — ответил я Швернику, принимая орден.

Конечно, я имел в виду: «Служу Родине». Но получается, что защита Родины и защита советской власти далеко не одно и то же. Получается, что интересы народа и интересы власти в моей стране не всегда совпадают.

Тогда красок в жизни не две, а гораздо больше.

Но как же разобраться, где кончается оттенок «положительный» и начинается оттенок «отрицательный»?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Именем народа

Глава четвертая

В узком, прохладном пассаже гулко звучал пьяный разнобой голосов.

Я сидел за столиком, вместе со своим другом Петрикой.

Усеянные трещинами стены пассажа открывали вверху кусок вечернего неба, окаймленный зубчатыми линиями разрушенных этажей. Прошло немного больше года после окончания войны. Следы бомбардировок были еще видны повсюду в Бухаресте.

На столике перед нами стоял графин желтого кислого вина и баллон с содовой водой.

Мой друг стягивал не спеша белую кожицу с мокрого грецкого ореха и посматривал задумчиво на цыгана, остановившегося у соседнего стола. Тот, прижавшись щекой к облупленной, запыленной канифолью скрипке, выводил негромкую и грустную мелодию.

— Кынта мь лаутаре, пентру ультима дата, ун кынтек че штий ту са кынть… — попробовал подтянуть Петрика и повернул голову ко мне.

— Сколько ты уже в Бухаресте, Стани? Почти два года? Так разве ты знаешь настоящую великую Румынию? Вот хозяину подать нам нечего… Вино, да зеленые орехи… Мать моя вернулась сегодня из деревни, — привезла мешок малая, да тощего ягненка. И то — спасибо… Когда же это так было, чтобы румын не знал, — где достать поесть… Пока не пришли эти…

Он запнулся и оглянулся на столик сзади. Но молчать, видимо, не мог и только понизил голос.

— Да, чорт с ней, в конце-концов, с едой. Можно и поголодать, если есть ради чего… А тут… Все рушится, все растаскивается, все вывозится в известном направлении… Только страха сколько угодно. У каждого честного человека горло перехвачено. В Плоешти вчера еще одна скважина обрушилась. Откуда им знать как нужно вести хозяйство… Всякая человеческая дрянь, которая еще вчера славила Гитлера, громила евреев в Вакарешти или просто гуляла по ночам с кистенем, сегодня срочно записывается в коммунисты и ставит тебе сапог на шею… И все молчат… Молчат… Почему? Турки ведь нас тоже убивали и хотели в баранку согнуть. Нашлись тогда и Хореа, и Клошка, и Кришан… Техника проще была — сабля да горячее сердце… Эх, вот собрать бы радиостанцию, смонтировать ее на машину, да — в Трансильванию. Там, говорят, в горах отряды есть. Стани, а ведь в твоей Польше тоже что-нибудь похожее творится. Будь я на твоем месте, махнул бы я через границу да в партизаны. У вас леса самые подходящие. Я ведь знаю Польшу немного…

Петрика был знаком не только с Польшей. Крупный журналист, известный инженер-химик, он владел несколькими языками, объездил много стран, умел глубоко и объективно мыслить, был, другими словами, одним из лучших представителей румынской интеллигенции.

Я слушал его внимательно и молчал.

Петрика знал меня как Станислава Левандовского, поляка-эмигранта, техника по профессии, собственника магазина электротоваров. Он не в первый раз делился со мной своим недовольством и ждал, наверное, каких-нибудь ободряющих слов.

Но в тот вечер отвечать на взволнованный протест Петрики от имени Левандовского, человека в действительности несуществующего, мне показалось кощунством. А рассказать ему, что думал советский разведчик Николай Хохлов я, конечно, не мог.

Оставалось только молчать.

Да и что бы я ответил, если смог стать совсем откровенным?

Николай Хохлов и сам не знал, прав ли Петрика.

За несколько месяцев, прожитых в Румынии, я не успел еще разобраться во всем, что принесла румынскому народу новая власть.

Кроме того для меня проблема была глубже и острее. Решался вопрос не только истинного смысла «народных демократий», решался вопрос «доброго имени» советской власти вообще.

Школа и государство с детства учили меня, что советская власть создана во имя народа и защищает интересы народа. Мы читали в книгах, пели в песнях, декламировали в стихах, что наше пролетарское государство несет свободу и справедливость для угнетенных всех стран.

Ценой крови русского народа советское правительство получило возможность установить новую — демократическую — власть в освобожденных от фашистской армии странах.

Попав в Румынию, я ожидал увидеть великую картину построения нового государства на принципах равенства и справедливости.

Меня послали в Румынию изучать страну и постараться ее понять. Я понял больше, чем предполагали мои начальники.

Моим глазам открылась трагедия румынского народа, приводимого к коммунистическому вероисповеданию.

Но я не знал еще точно и окончательно, почему и откуда появилось у меня это ощущение многомиллионного человеческого несчастья.

И ответить Петрике мне было нечего.

Что же касается моего приезда в Румынию, то рассказ о нем был бы довольно сложным.

В начале 1945 года Маклярский вызвал меня в свой служебный кабинет и спросил, как спрашивают о погоде или здоровье:

— Коля, как у вас с польским языком?

— С польским языком?! — очень удивился я. — Да никак. Знаю две-три общих фразы. Прошем пани, бардзо дзенькую… Так, слышал кое-что от братьев-поляков в партизанах.

— Ну, а вообще с Польшей как страной вы знакомы?

— Да что вы, Михаил Борисович, — чуть не возмутился я. — Вы же мою биографию лучше моего знаете… Откуда…

— Хорошо, хорошо… — остановил меня Маклярский. — Все понятно. Дело вот в чем… Мы хотим послать вас за границу. Не за линию фронта, а именно за границу. Поживете некоторое время в одной промежуточной стране, привыкнете, наберетесь опыта, а потом будем перебрасывать вас дальше.

— А для чего? — не удержался я.

Маклярский улыбнулся.

— Любите вы задавать вопросы… Ну, ладно…

Скажем так: война может принять любой оборот. Завтра ваши знания могут пригодиться для партизанской борьбы в самом неожиданном месте. В стране, которая сегодня даже кажется дружественной. Кроме немецких захватчиков есть и другие. Будущие… Мы должны быть готовы ко всему. Но…

Маклярский поднял руку, как бы призывая меня к слепой дисциплине и продолжал:

— Эти вопросы не должны вас беспокоить. Их решаем даже не мы. Ваше задание: выехать за границу, освоиться в новой обстановке и быть готовым в любой момент к движению дальше. Решать нам нужно вот что: по каким документам вы поедете? Немецкую легенду брать нельзя. Может быть, на следующем, дальнейшем этапе. Но не сейчас. В стране, куда вы пока едете, немцев вылавливают изо всех углов. Мы подумали не сделать ли вас поляком… Да, да, не делайте удивленного вида… Поляком. Вас ждет преподаватель и вы немедленно займетесь польским языком. Времени у вас не много, несколько недель. Но вы справитесь. Почитаете материалы о Польше… Все будет хорошо. В этой стране поляков очень мало. Будете избегать их. Кроме того вас примут наши люди и помогут устроиться…

Польская «тренировка» продолжалась три недели. Потом на стол передо мной положили искусно подделанный польский паспорт на имя Станислава Левандовского и свеже-отпечатанную на машинке фиктивную биографию. Из нее было видно, что Станислав Левандовский родился и вырос в городе Львове, в 1939 году бежал в Трансильванию, перебивался там кое-как до 1945 года случайными заработками и с присоединением трансильванской территории к Румынии, двинулся вместе с потоком других бесподданных в Бухарест. Здесь биография Левандовского обрывалась. Мне предстояло продлить ее прибытием в Бухарест в самое ближайшее время.

Затем мне была подобрана портативная радиостанция из тех, что английская разведка сбрасывала польским партизанам. Я потренировался в работе на ней, и вместе с Годлевским отобрал два пистолета «Вальтер», которые были записаны на мое имя, как «личное оружие». Мне было ясно, что поездка в Румынию скрывает за собой что-то более дальнее и более боевое. Война продолжалась, и все методы борьбы были оправданы. Я постепенно привыкал не задавать вопросов моему начальству.

В конце марта, попрощавшись с семьей, я был отвезен на аэродром и очутился в полупустом военном самолете. Мои спутники улеглись спать. Я занялся зубрежкой пестрой жизни Станислава Левандовского.

В Бухаресте на аэродроме мы подождали наступления темноты, а затем сотрудники судоплатовской службы доставили меня на квартиру румынского агента-коммуниста Южу Петрояну. Только он один и его родственница Дора знали, что я советский разведчик. Для всех остальных мне предстояло разыгрывать роль беженца из Польши. Хотя нет, не для всех. Брату Петрояну, местному коммерсанту электротоварами Йонелю Петрояну, было сообщено по секрету, что я немец, коммунист, которому надо устроиться временно в Румынии под видом поляка. Он должен был взять меня компаньоном в свой магазин и научить торговать.

Назад Дальше