Евгений Иванович резко остановился и мотнул головой. Когда он снова повернулся ко мне, в глазах его уже лучились обычные хитринки.
— Все правильно, Николай. Делать нужно так, как лучше для государства. А наша работа советскому государству нужна. Тем более, что выполнять ее могут лишь немногие. Вот почему мы категорически запрещаем привлекать к нашей работе людей с уголовным прошлым. Да, уголовник пойдет легко и на поджог, и на убийство. Почему? Потому что у него нет ни принципов, ни веры никакой. Для нас такой человек просто опасен. Мы доверяем нашим агентам важнейшие государственные тайны. Нужно точно знать, что они не продадут наше доверие никому, даже если им гвозди под ногти загонять будут. А уголовник нашу работу сначала загрязнит, а потом продаст первому перекупщику. Подбирайте, Николай, только таких исполнителей, которым можете доверять на высоком уровне. Конечно, есть известный принцип — доверяй и проверяй. Но все равно, сначала узнайте человека, как следует. Если он маленький, мелкий, — лучше и не связываться.
— Ну, а мне, Евгений Иванович, вы доверяете полностью?
Я сам не знал, почему задал такой вопрос. Он вырвался у меня под влиянием, какого-то, полуосознанного, желания поиграть с огнем.
— Вам, что, кто-нибудь уже о партгруппе разболтал?
— Я ничего не знаю ни о какой партгруппе, — искренне ответил я.
Евгений Иванович пожал плечом.
— В конце концов, почему бы вам и не знать… Задали мне на днях как раз такой вопрос на партгруппе. Ну, что ж. Я ответственности не боюсь, сказал, что доверяю. И вам скажу еще раз — доверяю. Иначе не стал бы огород городить со швейцарской резидентурой. Конечно, выкидывали вы всякие штучки и, может быть, еще выкинете. Каждому из нас хочется иногда побрыкаться. Но в большом плане, вы человек наш. В этом я не сомневаюсь. Живете вы, наверняка, не для желудка или карьеры, а для кое-чего повыше и поважнее. И то, во что верите, не побоитесь защищать. А мне этого и достаточно. Так я им, на партгруппе и ответил.
Это было именно так. Вскоре Ревенко подтвердил мне рассказ Мирковского и добавил несколько других важных для меня деталей. Оказывается, на партгруппе был поставлен отдельный вопрос об отношении Хохлова к служебному долгу в связи с поручением ему важного государственного задания.
Ревенко на партгруппе сам не был, но, как обычно, все знал в подробностях. Позиции обсуждающего меня начальства разделились. Кое-кто заявил, что Хохлов человек неустойчивый, отказался в этом году от государственного задания и особенно надеяться на него нельзя. Тогда-то Мирковский и выступил в мою защиту. К нему присоединился Студников, заместитель Судоплатова. Мнение более солидного начальства перевесило и партгруппа возражений руководству против моего назначения посылать не стала.
Вообще же обстановка с моими партийными делами была сложной.
Весной 1951 года я стал кандидатом партии и через год был обязан или перейти в члены партии, или лишиться кандидатской карточки. Мне такая строгость устава была на-руку. Я затягивал свой переход в партию. Но из кандидатов меня все же не исключили. Когда возник проект швейцарской резидентуры, меня снова посетил парторг.
— Сколько времени собираетесь ходить в кандидатах, товарищ Хохлов? Партия сделала для вас исключение и продлила ваш кандидатский стаж;. Вас назначают на важную государственную работу. Следует привести в порядок свои партийные дела.
Это означало, другими словами, что я должен подать заявление.
Отказаться было уже нельзя. Не было больше ни причин, ни смысла. Я мог затянуть оформление в надежде, что уеду за границу до того как пройду последние инстанции. Но делать это нужно было осторожно, чтобы не погубить своих планов.
Тем временем моя «переподготовка» развернулась во всю. Мне предстояло вспомнить все то, чему меня учили во время войны, познакомиться с новейшими достижениями разведывательной техники, боевого снаряжения и аппаратуры связи. Кроме того, пользуясь словами Судоплатова, я должен был знать все с точки зрения офицера-руководителя, а не офицера-исполнителя.
Мирковский уточнил этот тезис более скромно: «раньше учились сами и для себя. Теперь будете учить других. Вот эту разницу и усвойте…»
Главным дирижером моей подготовки Судоплатов назначил Годлевского. За те годы, что я не видел Николая Александровича, он стал подполковником, пополнел и потяжелел. Мы встретились как старые знакомые и быстро установили технику и расписание занятий.
Рано утром Годлевский и я выезжали на служебной машине из особняка в Турчаниновском в направлении Горьковского шоссе.
Километрах в двадцати от Москвы наша машина сворачивала вправо, на дорогу к поселку Кучино. Несколько километров мы крутились сквозь смесь дряхлых изб и новых каменных корпусов. Потом, сразу за кирпичным заводом, в небольшом лесу, начиналось «хозяйство Железнова». Когда я приезжал в эти же места в начале войны вместе с Егором Пожаровым, там был лишь один бетонный домик и узкие щели в земле. За десять лет хозяйство разрослось. Проволочную изгородь заменил дощатый забор. У ворот выросло здание комендатуры, а в глубине территории появилось несколько корпусов секретных лабораторий. «Хозяйство Железнова» представляло из себя экспериментальную и тренировочную базу МГБ СССР, общую для нескольких служб разведки.
Сам Годлевский занимался со мной теорией и практикой огнестрельного оружия. В первый же день он провел меня в большую комнату длинного одноэтажного барака, недавно отлитого из бетона и, показав на плотно запертые шкафы, проговорил, почти гордо: «Наш музей заграничного огнестрельного оружия. Один из самых полных в Советском Союзе».
В шкафах, на фанерных держателях, обклеенных плюшем, хранились образцы самых разнообразных пистолетов и легких автоматов. Мне пришлось научиться разборке, обращению и стрельбе из чешских, польских, немецких, английских и даже американских марок оружия.
Годлевский проводил со мной целые дни на стрельбище. Он не только отрабатывал мою собственную технику стрельбы. Он настойчиво передавал мне свой опыт инструктора и учил, как воспитывать грамотных стрелков.
Затем он познакомил меня с сотрудниками лаборатории диверсионной техники.
Их было двое. Младшего, очень юного, с непокорными вихрами на мальчишеской голове, мы нашли в коридоре, сразу у входа в корпус. Он стоял на коленях у листа жести, разложенного на полу перед входом в уборную и капал из пузатой бутылки прозрачную маслянистую смесь на кучку бурого порошка в середине жестяного листа. Мы почтительно остановились в отдалении. «Научный сотрудник по диверсиям» поднялся с колен и стал рассматривать задумчивым взглядом расползающуюся по металлу кашицу. Кашица задымилась, зашипела и вспыхнула пламенем, сначала красным и коптящим, а потом ослепительно ярким.
— Вот, что значит несколько процентов магния! — констатировал «сотрудник» довольным тоном. Мы оставили его созерцать догорающую смесь и пошли знакомиться со старшим по лаборатории. Старший говорил на плохом русском языке. Позже я узнал, что он — испанец. Лицо его было изуродовано шрамами. На руках не хватало пальцев. Мне рассказывали потом, что несчастный случай с испанцем произошел, когда он пытался кристаллизировать перекись ацетона все для тех же опытов по технике диверсий.
Старший показал мне свой музей — набор заграничных консервов, мыла, пакетов сахара, соли, чая и прочих, внешне невинных, предметов, с запрятанными: внутрь взрывателями. Начинка и механика были разными: пружинными, химическими, термостатными, контактными, но цель одна и та же — диверсия на складах, в портах, на кораблях, в поездах и грузовиках. От него же я узнал, что кинофильм для пироксилина больше не подходит: за границей стали выпускать невоспламеняющуюся пленку. Зато можно было пользоваться, как сырьем для взрывчатки, охотничьим порохом, капсюлями и даже детскими игрушками. Тут же, на стенах висели схемы взрывателей и зажигателен, которые за границей можно было сделать самому из общедоступных материалов.
Урок закончился. Старший вернулся к куску английского мыла, который он тщательно выскабливал скальпелем для устройства в нем хитроумной мины. Мы с Годлевским двинулись дальше — в лабораторию специального оружия.
Для знакомства со специальным оружием, изобретенным в лабораториях МГБ СССР и применявшимся только для особо важных заданий, требовалось разрешение министра. Годлевский получил его для меня и нам принесли в демонстрационную комнату образец бесшумного пистолета.
Пистолет был небольшой, с тройным стволом, напоминавшим волнистый, толстый портсигар, поставленный на ребро. Подполковник, демонстрировавший нам оружие, вынул из кармана своего синего халата несколько стальных блестящих цилиндров, напоминавших короткие и тупоносые сигары. С одной стороны они имели капсюль, как у охотничьих патронов, а с другой выглядывало рыльце пули. Подполковник начал объяснять:
— Секрет оружия в цилиндре. Пистолет ничего особенного из себя не представляет. В нем три камеры для цилиндров и пружинный боек, который по очереди разбивает цилиндровые капсюли. Поскольку секрет заключен в цилиндрах, следует уничтожать их немедленно после использования. Лучше всего их топить в ближайшем канале или реке. Эти цилиндры — демонстрационные. Мы их перезаряжаем. Эффект глушения у них, конечно, не такой, как у новых. Прицельность оружия, между прочим, невелика. Стволом служит короткий отрезок цилиндра. Отклонения пули в полете большие. Так, что рабочей дистанцией мы считаем метров десять-двадцать. Но сила у пули солидная: на двадцать пять метров пробивает четыре дюймовые доски. Доски сосновые, конечно. Вот попробуйте…
Он заложил цилиндры в пистолет и протянул мне оружие.
— Стреляйте через окно… Там сзади лес и все равно никого нет.
Пистолет был небольшим, но тяжелым. Я прицелился в стальную боковину пожарной лестницы и нажал спуск. Раздался резкий лязг металла о металл. Это не было ударом пули о лестницу. Мне показалось, что из пистолета ничего не вылетело, только цилиндр издал протяжный свист, перешедший в шипение. Подполковник смущенно улыбнулся и торопливо пояснил. «Цилиндр старый. Герметичности, наверное, нет. Нажмите еще раз…» Я нажал. Лязг повторился, но без свиста, с одним шипением. От лестницы отлетела чешуйка ржавчины. Я подошел поближе к открытому окну. На поверхности боковины осталась чуть заметная вмятина.
— В общем, сила есть, — продолжал полковник. И звук, как видите, негромкий. То, что щелкает — это пружина. Мы сейчас работаем над электрической системой. Там шума будет еще меньше. А шип потому, что цилиндры старые. Новые не шипят.
Звук был действительно тихим, но оружие показалось мне еще несовершенным. Обижать подполковника не хотелось и я высказал свое откровенное мнение только Годлевскому. Он согласился:
— Да, не совсем то, что нужно в боевой обстановке. Но они совершенствуют его беспрерывно. Добьются и качества и простоты. Не беспокойтесь…
Говорить ему, что я и не беспокоюсь, было, конечно, бессмысленно.
Потом мы наведались в радиолабораторию, к моему старому знакомому Пете Рябцеву. Оказалось, что за прошедшие годы конструкции секретных радиостанций для разведывательных служб, сильно изменились. Появились приемники с записью на магнитную пленку и передатчики с бумажной перфорированной лентой. По новым правилам, вся работа в эфире не должна была составлять больше одной-двух минут, — время, за которое контрольные пункты противника не успели бы еще обнаружить нелегальную станцию. Рябцев показал мне новейшие американские схемы радиолюбительских передатчиков. Затем, мне пришлось построить один из таких передатчиков самому и связаться в эфире с центральной радиостанцией нашей службы.
Тайнопись тоже шагнула далеко вперед за время, прошедшее с конца войны. Мой «глюкозный» метод уже считался устаревшим. Мне показали носовые платки, шарфы и молитвенники, пропитанные особым составом. Достаточно было приложить их к бумаге, чтобы написанный водой секретный текст превратился в надежную тайнопись.
Потом я вернулся в кабинет особняка в Турчаниновском и получил для чтения секретные лекции Комитета информации. В этих брошюрках, отпечатанных на пишущей машинке в нумерованных экземплярах, рассказывалось о принципах построения агентурной сети, системах связи с курьерами и центром, о работе методом тайников и о прочей кухне разведывательной работы.
«Переподготовка» отнимала много времени, но я успевал все же заходить в университет. Сдавал понемножку зачеты и контрольные работы и встречался с друзьями по факультету. Когда родился Алюшка, мы с Яной даже удивились, сколько у меня оказалось хороших друзей среди однокурсников. Они заходили в гости, приносили игрушки для новорожденного, доступные скудному студенческому бюджету и тем более поэтому трогательные. Спрашивали не надо ли нам помочь в доме, доставали мне по собственной инициативе записи пропущенных лекций. Для Яны такая студенческая дружба была не новостью, меня же она особенно радовала.
Я старался ответить на их дружбу, как мог. Рассказывал им о своих впечатлениях в Восточной Германии, устраивал прослушивание западных пластинок, привезенных мною в записи на проволоку. В первый раз, когда я завел «Сэ си бон» Луи Армстронга, и зазвучал его до неприличия хриплый голос, Нина, комсорг нашего курса, даже ойкнула: — «Какой распад!» и тут же заявила: «Заведи еще раз, ладно? Уж очень здорово!»
Потом мой проволочный записывателъ был принесен в университет. Катушек с западной музыкой было много — на несколько часов. Слушали сначала в аудиториях, а потом на студенческом «капустнике» завели «распад» на весь вечер через мощный трансляционный узел Ленинской аудитории.
После этого со мной стали здороваться в коридорах университета незнакомые люди…
Для семьи оставались вечера и ночи. Ночи, потому что Алюшка засыпал плохо и поздно и требовал всеми средствами, доступными мальчишке его возраста, чтобы перед сном его носил на руках отец. Яна была еще слабой и не могла держать Алюшку на вытянутых руках, на большой подушке, как ему особенно нравилось. Мы знали, что это баловство, но спорить с сыном я не хотел и, делая вид, что не замечаю укоров Яны, уступал малышу.
Спокойная обстановка в квартире водворялась, обычно, часа в два ночи. Тогда мы с Яной садились пить чай в кухне и могли поговорить наедине. За прошедшие недели я так и не сумел найти ничего нового в своей аргументации, что могло бы убедить Яну в правильности швейцарского плана.
— Что же из всего этого будет? — в который раз спрашивала она.
— Не знаю, — отвечал я, очень честно. Пока готовлюсь и планирую. Очередь решать за тобой. Я не вижу никакого другого выхода. Но если ты категорически воспротивишься, я смогу придумать что-нибудь для отказа.
— Но я уже категорически противлюсь! — возразила она, скандируя слово «противлюсь».
— Ты противишься, потому что смотришь на мой план только со своей точки зрения. Представь себе на минутку, что я не могу говорить тебе всего. Просто не могу и все. Разве не сказано в Евангелии, что жена должна слушаться своего мужа?
— Когда писали Евангелие не было советского государства и МГБ, — попробовала отшутиться Яна, но задумалась.
Позже она спросила меня:
— А, может быть, в твоих планах главное как раз то, что ты мне не досказал?
«Сто двадцать первая» была второй конспиративной квартирой Бюро номер один МГБ СССР в доме на углу улицы Горького и площади Пушкина. Она выходила окнами к памятнику. С высоты третьего этажа я мог видеть, как одинокая продавщица эскимо у троллейбусной остановки перебирала свой уже неходкий товар, пытаясь, наверное, подсчитать сколько «палочек» продано за первую половину дня. Свежий октябрьский ветер развевал пар, клубящийся от сухого льда. Прохожие оглядывались, может быть, думая, что лоток этот с горячими пирожками, но завидев полярного медведя на рекламе, спешили пройти дальше.
Прохладно было и в «сто двадцать первой». Прохладно и неуютно. Полотняные чехлы покрывали мебель. С пианино давно не стирали пыль. Верхний лист стопки бумаги, лежавшей на письменном столе, пожелтел и покоробился. «Сто двадцать первая» предназначалась, в основном, для встреч Судоплатова с нелегальными сотрудниками. Во время болезни генерала квартира пустовала.